– Им велели ждать у церкви святой Ферровии, – поясняю я.
– Мадонна! – вздыхает венецианец.
Ферровия – это железная дорога. У вокзала и правда стоит большая церковь святой Марии, место обитания наших братьев Кармелитов. Я вожу пальцем по карте, указывая маршрут. Мы считаем станции.
– У вас превосходный английский! – радуются американцы. – Awesome! Just awesome![28] Но вы не американка.
– Нет.
– Но и не британка.
– Нет.
– И не канадка?
– Я из Земблы.
– Зембла?
– Трансильвания, слыхали?
Радость узнавания. Конечно, они слышали о Трансильвании.
– Рут, ведь твой племянник Бобби прошлым летом ездил в Трансильванию?
– Неужто? – вежливо изумляюсь я. – Какой шустрый мальчик! Присматривайте за ним в полнолуние…
Риальто Меркато. То есть, проще сказать, рынок у моста Риальто. По утрам сюда привозят живую рыбу, моллюсков, осьминогов. К полудню рыбная торговля сворачивается. Я сижу на остановке, жду своего вапоретто, обнимая кулек с помидорами, спаржей и сушеными апельсинами.
Рядом со мной мается не очень молодая американская пара. В руках – карта и бумажка, с которой они сверяются. Наконец, отчаявшись, задают мне сакраментальный вопрос про ду ю спик инглиш.
– О, слава Богу, никто не говорит по-английски, мы в отчаянии. Почему люди не учат языки?!
– Действительно, почему?! Чем вам помочь?
– Мы ищем Джордж айленд.
Я отгибаю карту. Сразу за сгибом нарисовано искомое – остров Сан-Джорджио.
– Скажите, там правда есть колесо обозрения?
– Пардон?
– Нам сказали, там есть колесо, с него видно весь город.
– Ах, это… Да. Есть. Оно не совсем колесо, но видно будет.
– Не совсем колесо?
– Оно как бы совсем не колесо. Это в некотором роде башня. Колокольня.
– И она не вращается?
– В ней можно ходить по кругу.
– Это великолепно.
– Это и правда великолепно, – соглашаюсь я.
– Я вижу, вы знаете все-все-все, – интимным голосом говорит дама.
Подумав, я соглашаюсь:
– Полагаю, что так, мэм.
– Помогите нам! Скажите, вы видели фильм «Бейб»?
– Простите?
– Вы не могли не видеть! «Бейб!» Про поросенка!
– А, да! Про поросенка. И что же?
– Нам сказали, что в Венеции есть какой-то знаменитый мост, где снимался эпизод из этого фильма. Поросенок прыгал на этом мосту… Нам никто не может сообщить, где этот мост. People just do not know[29].
Наш вапоретто отваливает от пристани. Из-за поворота нам навстречу выплывает мост Риальто. Чем, в конце концов, черт не шутит…
– Этот? – спрашиваю я.
Восторг узнавания.
– Look, honey, piglet Babe bridge[30]!!!
Нет, я не склонна делать выводы и обобщения.
Мои сограждане бывают еще трогательнее. Да и любые другие бывают…
Но семейная копилка пополнилась:
– Утром куплю капусты на рынке у piglet Babe bridge, супу наварю…
В устье канала святой Анны на волнах качается лодка, груженная фруктами и овощами. С лодки торгуют наши соседи-зеленщики.
Здесь край города, туристов редко доносит до нас волнами прибоя, и здесь, покупая хлеб и картошку, люди говорят между собой.
– Что это за фрукт? – спрашиваю я.
– Nespole, – отвечает торговец.
Слово незнакомое, и я лезу в сумку за телефоном. Открываю словарь. Перевод ясности не вносит: мушмула.
– Я не знаю такого фрукта.
– Я объясню, – говорить зеленщик, вынимая один плод из ящика, и поднося его к моему носу: – Это очень просто, дорогая! – и четко, внятно, по слогам: – Nes-pole.
Конечно, это меняет дело…Вы замечали – если иностранцу сказать что-то медленно и по слогам, он поймет. Нет? Не замечали?
В тот же день в соседнем переулке моя соотечественница пытается купить у итальянской торговки чемодан. Тут язык межнационального общения отсутствует полностью.
– Ну как же ты не понимаешь?! – по-русски сердится покупательница. – Мне надо такой же, но на колесиках. Не поняла? На ко-ле-си-ках!
Строители Вавилонской башни виновато пожимают плечами. Что поделаешь, дорогие потомки… Мы, конечно, сглупили. Но ведь и вы не делаетесь умнее. И отчасти это даже хорошо, что вы не понимаете друг друга. Счастья вам это понимание не приносит…
Есть у меня незакрытые популярные темы. Точнее, на сегодняшний день – одна.
Черные гондолы с кинжально-острыми серебряными носами, нарезающие город вдоль и поперек, длинные, лаковые, грозные, как ладья Харона, элегантные, как драгоценное оружие – и груженые толпами разноцветных туристов в ярких панамках и цветных шортиках. Тяжелые солидные Canon-ы, айфоны, прикрепленные к селфи-палкам, дорогущие «телевики» и копеечные «мыльницы», и позы, и улыбки, и сто евро за час…
Словом, именно этот венецианский аттракцион я так и не попробовала.
Даже не потому, что дорого.
Как бы вам сказать…
При входе в Палаццо Дожей[31] привинчен турникет. Каменные ступени Лестницы Гигантов, статуи, колонны… Памятник ушедшей цивилизации, обломки великой эпохи воителей и мореходов. Гении и честолюбцы, полководцы и дипломаты. Орсеоло[32], Контарини[33]и Дандоло[34]. Эхо их шагов звучит под сводами… Ну, довольно. Насыпьте сюда романтических клише по своему вкусу и не бойтесь переборщить.
Турникет сделан из симпатичного беленького пластика. К величавому серому граниту он привинчен аккуратненькими шурупчиками. Если поднести билетик к окошку турникета, прибор пискнет и пропустит вас внутрь.
Под напором граждан, спешащих припасть к роднику мировой культуры, турникетик слегка покривился, но огонек на реле все еще горит и машинка трудолюбиво попискивает, доказывая на деле, что и мы, потомки великих, способны кое на что. Например, на то, чтобы привинтить к вечной стенке писклявый кусок пластика.
Примерно так же и с этими лодками.
Вот разве что – в карнавал.
Знаете, сделайте это один раз в жизни. Хоть один. Поселитесь в кемпинге на окраине Падуи[35] или в хостеле в каком-нибудь Марконе[36]. Купите самую дешевую пластмассовую масочку в лавке у вокзала – и отправляйтесь в путь.
И выбросьте карту. Пусть Светлейшая кружит вас переулками, обманывает мостами и каналами, уводит и путает, чтобы выкинуть потом, ошалевшего и счастливого, на огромную площадь, в толпу, звон, грохот и музыку.
Есть тысяча мест, где можно прочесть самое умное и подробное и про традиции, и про ритуалы, и про символы древнего Карнавала…
Я скажу два слова про главное.
Перед погружением в тишину и молчание Великого Поста Жизнь ПРАЗДНУЕТ.
Детство – в смешных платьишках и бантах празднует свое первое потрясение и изумление от яркости и торжества существования.
Юность – в дешевеньких забавных плащиках и аляповатых масках с перьями и блестками – свою неповторимую красоту, которая не кончится никогда, потому что состарятся те, кто сегодня всю ночь танцует у моста Риальто, а на смену им вырастут и расцветут дети… А их, нынешних, прекрасная зрелость пусть выйдет на эти вечные улицы и площади во всей своей роскоши.
А старость и немощь… пусть будут прекрасны по-своему, и пусть старость не отнимет радости. Потому что жизнь, в сущности, про это. И Пост про это.
Что уж говорить про Пасху.
Свои первые фотографии с карнавала я делаю исподтишка, мне кажется, что это неловко.
Но происходит меленькое чудо, и дамы в кринолинах делают реверанс навстречу моей старенькой камере. Потом я понимаю, что неписанный кодекс карнавала велит всем, кто нарядился в костюмы, улыбаться и позировать фотографам. Любым, даже таким, как я.
Мои московские друзья влюблены в Карнавал.
Всю долгую российскую зиму Сережа шьет удивительные платья, а Таня, наша подруга, профессор Московского университета, выбирает наряды для этой удивительной недели.
Шляпы, перья, парики, кружева, перстни и перчатки… Неважно, что все это только бутафория, главное – Она, Светлейшая, а уж ничего более настоящего, чем она, – не придумаешь…
Утром мы наряжаемся.
Мне Сережа сшил невероятной красоты плащ, отделанный черными вороньими перьями. На Тане настоящее платье с самым натуральным кринолином…
Мы выходим переулками на площадь у ворот Арсенала.
От ослепительных красок кругом идет голова. Дожи и догарессы, шуты, клоуны, вампиры… Дамы в мехах и настоящих изумрудах. Мальчишки и девчонки в курточках, оклеенных желтой монтажной лентой и с пчелиными крылышками из картона. Стайка эльфов и целое семейство королевских мушкетеров. Львы Арсенала смотрят на гуляющую веселую толпу, и на львиных мордах можно разглядеть ухмылки.
В конце концов, и у зверей тоже карнавал…
На вапоретто входит доброжелательная собака.
Животное тоже принаряжено – вокруг песьей талии шуршит розовая юбчонка с блестками.
Млекопитающее виляет хвостом, обнюхивая людей, и всем своим небольшим организмом выражает приязнь ко всему человечеству.
Огромный вольт – человек в полностью закрытой маске, закутанный в золотой плащ, с золоченой головой громадного льва на плечах и с посохом в руках, наклоняется к собаке.
Собака обнюхивает протянутую руку в перчатке, унизанной кольцами. Потом смотрит вверх. Собаке ласково кивает звериная голова в перьях.
На собачьей морде написана паника: «Боже, кто ты?! Зачем ты пахнешь как человек?!»
Боязливо поджав хвост, пес ретируется под лавку.
Смеется весь пароходик, включая самого вольта с львиной головой.
Смех из-под маски доносится глухо и страшновато, убеждая собаку, что под лавкой ей будет гораздо удобнее…
Устройство здешней жизни проще московского.
Это объяснимо.
Более или менее безразлично, на каком стуле ты сидишь в маленьком ресторанчике, если перед тобой багровое солнце заваливается за горизонт на фоне филигранной колокольни святого Георгия, и моря, и парома, волокущего стреноженные автомобили с суши на сушу – из Кьоджи[37] на Пьяццале Рома[38]. В общем, не очень важно, каким именно фартуком подвязана твоя веселая парикмахерша, если за окном ее маленькой паруккерии шумит улица Гарибальди, выходящая прямо к лагуне.
Утром, часов в шесть, на канал святой Анны приходит лодка с рыбой.
Сегодняшний улов – рыба-меч, страшная и громадная. В рыбной лавке добыча производит сенсацию. Чудище фотографируют и немедленно помещают на фейсбук.
Булочница из лавки напротив (та самая, что не пускает к себе собак) бежит через улицу, и ей отрезают шмат «пешьи спады».
У соседского мальчишки-подростка день рождения. Подарок – новый телефон, с которым мальчишка бегает по соседям, восторженно вереща. Мне приходится оценить качество фотокамеры.
Парикмахерша, намазав мои волосы краской, сует мне в руки Gazettino – наш местный боевой листок. На первой странице статья о хулиганах-подростках, напавших на какую-то старушку.
– Читай! – командует парикмахерша. – Куда катится этот мир?
Мир перекатывается за окнами детскими голосами, полуденным колокольным звоном, гудками буксиров и криками чаек. Чей-то мяч влетает в открытую дверь и катится мимо меня…
…в более или менее определенную бесконечность.
«Большая часть того, чему мы их учим, им никогда не пригодится».
С этой фразы начинается каждый второй текст про высшее, среднее и вообще любое образование.
Кажется, мы обанкротились, и груды самоцветов, которые мы считали самой твердой из всех валют, превратилась на наших глазах в цифровые черепки – лежат у ног любого дурачка, попроси Siri, она тебе выберет картинку поярче, историю поинтереснее…
Вся громадная Библиотека, написанная человечеством за его долгую историю выщелкивается на крошечный светящийся экранчик нажатием нескольких несуществующих кнопок – часто в кратком изложении, для тех, кто не любит «лонгридов».
Сейчас уже не так просто вспомнить, зачем же мы приходили в аудитории Московского университета в те незапамятные годы, когда книжки еще были прямоугольными предметами, пахнущими старой бумагой и временем, когда иностранные тексты еще «читали и переводили со словарем», а конспекты писали в тетрадке.
Кажется, я могу вспомнить две вещи.
Первая и самая главная – мы шли «к своим».
Над нами и тогда посмеивались одноклассники, презирая наши очки, сложноподчиненные предложения и нелепые цитаты.
И тут…
Знаете, у великого профессора Гращенкова, читавшего в далекие советские годы будущим искусствоведам описание и анализ художественного произведения, был такой фокус. Посреди лекции он (очень к месту!) цитировал Гумилева – не просто не включенного, а начисто вымаранного из школьной программы. Начинал наизусть «Заблудившийся трамвай» и вдруг где-то посередине «забывал» текст. И смотрел в зал на первокурсников – продолжит ли кто-нибудь? Продолжали всегда. Пусть один, двое – но всегда.
Это был, конечно, снобизм. Теперь такое не принято, а тогда принято было. В то нетолерантное время еще можно было спрашивать: чужой? Свой?
Какая, собственно, разница, вспомните ли вы, что там дальше:
…Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон…
Без интернета, помните?
Один человек не делается хуже другого от того, что не помнит наизусть Гумилева. И наоборот, доскональное знание поэзии Серебряного века и музыки позднего барокко не мешает человеку быть мерзавцем. Но нам тогда было важно, что мы со своими дурацкими стихами и мечтами – не одни.
Второй вещью была магия.
Самая натуральная магия высшей пробы.
В юности мне посчастливилось несколько раз попасть на лекции Сергея Сергеевича Аверинцева. До сих по мне кажется, что я не видела ничего чудеснее этой «игры в бисер», этого блеска и изящества работы человеческого интеллекта.
Никакого практического применения нет и не может быть у поэтики ранневизантийской литературы. Никак нельзя использовать ни для каких утилитарных целей этот самый «счастливый брак биографического жанра и моральной философии». Это было волшебство. Чистое, хрустальное, бесполезное и великолепное. Магия.
Ну и вот. Старики умерли. Мы постарели. Мой Университет сильно изменился.
Иногда мне кажется, что не к лучшему, но ворчать – это дело стариков, а дело молодых – громить и ниспровергать.
Мы ждем их каждый сентябрь – молодых и незнакомых.
Мы, к сожалению, не чета ушедшим и уходящим сейчас.
Но кое-что мы все-таки помним.
Попробуем научить их искать правду и любить магию – в вышеупомянутом смысле.
Попробуем стать для них «своими».
Среди них все равно, несмотря на все гаджеты, хоть один да найдется, кто встанет и закончит за нами «забытые» строки.
Мы стареем.
Не меняются только наши студенты.
Наши гении и прогульщики, умники и лоботрясы, вечно молодые, вечно нахальные. У них впереди вся жизнь.
Если нам очень повезет, они будут поминать нас добрым словом.
Зима, восемь часов ночи (что значит – не бывает? Еще как бывает, это летом в восемь часов утро, а зимой… словом, не придирайтесь).
Восемь часов ночи, декабрь, мороз, гололедица.
Факультет журналистики МГУ имени Ломоносова стоит как бы на пригорочке. То есть, пока вы молоды, хороши собой, а на дворе лето, он стоит на ровном месте. А когда вам немного за тридцать и на дворе скользко, то это пригорочек. По которому я и ползу к дверям в своих модных зимних ботиночках как корова по льду. Боковым зрением замечая при этом какое-то непривычное движение подле памятника отцу-основателю.
Ломоносов, как знают москвичи, сидит напротив нашего корпуса в удобном кресле и завитом паричке, выставив вперед одну ножку в чулочке, и созерцает стены Кремля.
Весной и осенью вокруг великого ученого курят, целуются, списывают и прогуливают лекции благодарные потомки. Но в восемь ночи в декабре…
Поравнявшись с монументом, я и изумление вижу немолодого мужчину в чем-то вроде телогрейки. Мужчина с большой аккуратностью расстилает на постаменте перед изваянием газетки, затем снимает шапочку, встает на колени на одну газетку, осеняет себя крестным знамением и творит земной поклон, стукаясь лбом во вторую.
Невероятное зрелище вместе со мной наблюдает с крыльца факультетский охранник.
– Это чо такое? – спрашивает меня охранник. – Это он зачем это?!
– Это что-то личное, Иван Иваныч, – отвечаю я шепотом. – Мало ли как оно бывает…
Мужчина, меж тем, поднимается с колен, складывает газетки в сумочку и идет к нам. Охранник, как истинный офицер, прикрывает меня плечом и спрашивает гражданина, в чем, собственно, дело.
На лице у гражданина, меж тем, мерцает благостная улыбка, и он, сложив ручки, ответствует:
– Я, граждане, ничего. Я вот святой великомученице Татиане, как видите, поклонился, а теперь еённую церковь посетить желаю. Это направо, налево иль прямо?
Мы с охранником машем в сторону храма, и богомолец удаляется в бледный рассветный полумрак. Охранник нервно закуривает.
– А что, хороший памятник, – говорит он.
– Главное – универсальный, – киваю я.
Кофе растворимый в пластиковом стаканчике, холодный март за окнами, грустный студент Козяфкин с тяжеленной папкой газетных материалов… Господи, неужели я все это задала?
Какие мстительные порывы руководили мною? Зачем несчастный юноша так подробно, с употреблением всей возможной терминологии, рассказывает мне о дефектах в системе защиты ядерного реактора на станции Фукусима?! Чего хотела я добиться от потерпевшего? К чему готовила я его? Какие, простите за выражение, компетенции предполагала я привить на это тощее древо? Не ведаю.
И главное – ведь я же опытный человек. Пожилой.
Ведь когда я кричала: «Не выучите – не приходите», я ж ведь знала, КТО будет слушать это вот «выучите», правда?
Грехи мои тяжкие…
– Татьянавиктна, а вот студент Мумусечкин с третьего курса…
– Нет там Мумусечкина.
– Есть, Татьянавиктна. Вот же он в списочке.
– Знаю я ваши списочки, Аннаиванна. Вы там в учебной части все время мне каких-то несуществующих людей приписываете…
– Мумусечкин существует!
– Не существует!
– Вы просто не хотите, чтобы он существовал, и отрицаете реальность!
Ладно. Аргумент. За мной это водится. Я иногда отрицаю реальность.
– Хорошо. Что Мумусечкин?
– Мы хотим его отчислить. Он ведь у вас прогуливает?
– Не то слово. Я вообще не знаю, кто это.
– Вот видите, как далеко зашло! Так напишите докладную. А то он того… Сознание расширяет.
– В смысле?
– В смысле курит дрянь всякую.
– Аааа, так я тогда знаю Мумусечкина!
– Вот видите. И все мы знаем его исключительно с этой стороны…
– Вы, Татьянавиктна, не понимаете разницу между победителями и призерами.
– Не понимаю.
– А Олимпиада уже в субботу. Не знаю, как и проведем, если вы не поймете.
– Я пойму, обещаю вам. В крайнем случае, пойду к Мумусечкину.
– Зачем?!
– Попрошу у него щепотку того, чем он сознание расширяет.
– Думаете, это выход?
– Надо Мумусечкина спросить…
– Татьянавиктна, мне к пятнице учить про режим Каддафи?
– Не надо, Козяфкин. Выучите мне веселое и приятное.
– ???
– Стихи, что ли…
– Откуда ж я возьму стихи?!
– А вот знаете Мумусечкина?
– Знаю… Только вам те стихи едва ли подойдут…
Чрезвычайно продуктивно опоздала на производство.
Я ненавижу ненавижу-ненавижу-ненавижу КОЛГОТКИ.
Простите. Вырвалось. Перенервничала.
Зима. Мороз.
Видимо, Президент Российской Федерации тоже подзадержался, потому что обычно он уезжает на работу чуть раньше.
В итоге я провела изумительные 25 минут в ледяном автобусе, ожидая, пока президентский кортеж… Словом, неважно.
У дверей метро на асфальте лежала собака. Большая, лохматая, совершенно неприличная собака. Собаку пинали нечаянно и нарочно, но она снова ложилась – нос под хвост, калачиком. Ибо из метро дуло теплым.
– Иди в тепло, – сказала я собаке.
– Ага, щас, – сказала собака. – Хорошо тебе говорить. А меня сейчас выпрут, да еще и сапогом…
Я придержала дверь и легонечко пнула собаку внутрь.
– Вот тут за аптечным ларьком тебя никто не заметит, – сказала я.
– Уф, – сказала собака блаженным голосом.
– Нельзя, – сказал милиционер.
У милиционера была тонкая шея и большие уши. Лет милиционеру было мало.
– Будь человеком, – сказала я. – На улице очень холодно.
Милиционер подумал, и сказал:
– Фиг с ней, пусть спит. И правда, мороз.
От милиционерского милосердия меня настиг катарсис, и я не пошла в метро, а пошла назад наружу. Там было очень холодно, но в ларьке напротив продавали горячие блины. Я купила милиционеру блин со сгущенкой и блин с ветчиной, а собаке – блин с ветчиной.
Когда я повторно вошла в метро, милиционер стоял подле спящей в тепле собаки и был задумчив.
– Ой, что вы, не надо, я ее и так не выгоню, вы не бойтесь, тетя! – сказал милиционер, завидев блин.
– Ты любишь сгущенку? – спросила я.
– Очень, – сказал милиционер.
Собака ничего не сказала и съела блин молча.
По дороге на производство я мечтала о том, как вечером милиционер не выгонит собаку, а возьмет ее домой, и они будут жить долго и счастливо, и умрут, конечно, не в один день, но в любви и согласии…
Понимаю. Все понимаю. Извините.
На производство, стало быть, я опоздала.
Поэтому скандал я застала на излете.
На факультете была пожарная проверка. Проверка застала лаборантку в углу за шкафом, где та КУРИЛА, пряча сигарету в карман пиджака.
– На улицу?! Хорошо!!! Я пойду на улицу!!! Я лягу в снег и буду курить там!!! – кричала лаборантка. – И вам всем будет стыдно, когда я замерзну насмерть и подохну!!! Да в такую погоду СОБАКУ НА УЛИЦУ НЕ ВЫГОНЯЮТ!!! Скажите им, Татьянавиктна!!!
– Вы не собака, Катенька, – сказала я, – Идите на двор…
Этот текст не о том, как я прослыла Дракулой.
У этого текста есть мораль.
Она очень непритязательна: берегите друг друга.
В конце ноября, покидая Венецию, я некоторое время раздумывала, не купить ли на Терра Сан Леонардо болотные сапоги.
Сегодня утром, добираясь до производства, я раздумывала о том, что раздумывать было нечего, а надо было брать.
Со стеклянного купола, венчающего производство, медленно сползают пласты подтаявшего снега. В аудиториях на третьем этаже капает с потолка. Уборщица Анна Петровна меланхолично меняет ведра.
Я истерически стучу по клавишам ноутбука, ваяю очередной список.
Краем уха слушаю Анну Петровну.
Речи Анны Петровны грустны и загадочны:
– Ёж жеж твою дивизию, – причитает Анна Петровна, махая тряпкой. – СтаканОм да об стенку, твою же ж налево… А оно брызги, да по свежей побелке… Международная, туды ее, журналистика… Надавали им стаканОв пластмассовых… Кофе пьют, баре! Журналисты! Слово какое на парте пишет, сын гадючий… Писать его, собаку, научили… На кафедре стилистики и научили… Вон, сок она пила. Сок пила, а мусор Анпетровна выгребай… Стоят, губы красют… Научили их губы красить… Профурсетки…
Анна Петровна гудит привычно и мерно.
Прислушавшись, я внезапно холодею:
– И скачет, подлец, и скачет… И наглый же такой… Я его щеткой, а он, сволочь, под потолок взлетел и сидит на лампочке… Международная, туды ее, журналистика… Вот до чего дело дошло! Мало что на лампочке сидит, так и нагадил еще сверху, посреди парты кучу наложил… А Анпетровна – убирай…
– Анна Петровна, – очень тихо говорю я. – Вы только что сказали, что студент международного отделения взлетел под потолок, сел на светильник и накакал на парту. Анна Петровна…
– Милая, – жалостливо отвечает Анна Петровна. – Голубь это. Голубь в 321 аудиторию залетел, никак не выгоним, на парту вон нагадил. В отпуск бы тебе, милая. С ума ты сойдешь с этими кампутирами…
За окном – отчетливая капель.
С крыши Манежа скидывают снег.
В отпуск, в общем, надо.
Вообще меня чрезвычайно утешает наличие в жизни абсурда. Мне представляется, что абсурд – это такая нежная улыбка трансцендентного. Привет из потустороннего мира. Нечто вроде дружеской руки на плече: «Ну что ты, дурашка, мечешься? Здравым смыслом своим трясешь, как дура бубном? Успокойся. Мир велик, жизнь непознаваема, грядущее таинственно, прошлое туманно, про настоящее вообще думать не хочется. Пойди, приляг!» Ну разве не утешительно?
– Она не создала мне условий, – строго молвит девушка Пупсикова. У девушки нежный профиль, каштановые кудри, короткое черное вечернее платье с большим вырезом на спине и розовые резиновые сапоги в крапинку. В руках у Пупсиковой шуршит пачка докладных на преподавательницу испанского языка Анну Иванну.
Анна Иванна мается тут же, тиская в руках докладные на прогульщицу и хамку Пупсикову.
– Какие условия, милая? – ласково уточняю я, держа голову руками. В последнее время я придерживаю голову на привычном месте. Знаете, не ровен час…
– Большую часть времени на занятиях испанским языком мне было неинтересно, – говорит Пупсикова таким голосом, что становится ясно: дело плохо.
– Кошмар какой, – пугаюсь я, – прямо кровь стынет в жилах. Вам – и не интересно. А что ж Анна Иванна? Пыталась ли она как-то исправить это страшное положение?
– Она была ко мне равнодушна! – сообщает девушка.
Поджавшая хвост Анна Иванна нервно поправляет очочки:
– Это «нулевая» группа, Татьянавиктна! Начинающая! А она пропускала по три-четыре занятия кряду… Она потом не понимала, что мы все говорим… Она не учила… Она совсем ничего не учила!
– Анна Иванна, – строго перебиваю я. – Мы ж не о том говорим. Вы мне расскажите, как вы допустили, что девушке стало неинтересно.
– Да! Как вы допустили? – поддерживает потерпевшая девушка.
– Вы что ж, не понимаете, Анна Иванна, как это страшно, когда НЕИНТЕРЕСНО?!
– Да! – говорит девушка.
Преступная Анна Иванна шмыгает носом.
Вообще, знаете, я устала.
От этой усталости у меня немного деформировалось мировоззрение.
Весна. Великий Пост к концу идет. Бурная административная деятельность доконала. Головокружения. Курицы жареной хочется. И перемены участи. На курицу, вообще-то, наплевать. Не так уж и хочется. Вот перемены участи…
– Что же нам с вами делать с Анной Иванной, Пупсикова? – спрашиваю я. – Что делать с этой жалкой, ничтожной личностью, которая не смогла заинтересовать вас испанскими глаголами? Понятное дело, что мы ее уволим немедля. Это не обсуждается. Но вот чем компенсировать вам моральный урон? Как залечить нанесенную травму? Быть может, перечислить вам на телефон полугодовую зарплату Анны Иванны? Или как-нибудь опозорить эту бездарь перед шеренгой ваших однокурсников?!
– Вы чо?! – внезапно пугается Пупсикова. – Вы чо?! Какое «уволить»?! Это я, я виновата! Это я сама дура! Я прогуливала!!! А Анна Иванна – она хорошая! Она классная! Она знаете как учит отлично?! Я вот прямо все знаю! Вот смотрите: «Йо трабахо ин иль сентро»…
– Но вам же было неинтересно!
– Это потому, что я прогуливала и я вообще дура! Правда, Анна Иванна?
– Неправда, Пупсикова! Вы умная и хорошая девочка! Я дам вам упражнения и зачет поставлю!
– И вообще, Татьянавиктна, не смейте обижать Анну Иванну!
– И вообще, Татьянавиктна, не оскорбляйте Пупсикову!
– Идемте отсюда, Анна Иванна!
– Идемте, Пупсикова!
Мимоходом, в коридоре напротив деканата.
Бывший студент. Мой незапамятный первый выпуск.