Теперь уж депутат Госдумы, важная персона в какой-то там партии, костюм-галстук…
– Как дела, Сашенька? – спрашиваю.
– Отлично, Татьянавиктна, – отвечает, – вот дочку третью родили. Такая девочка хорошая… Старшенькой пять, средней три, а этой – два месяца. Теперь книга у меня настольная появилась…
– Бенджами Спок? – угадываю я. – «Уход за ребенком»?
– Вильям Шекспир. «Король Лир»…
Дева на стульчике в кафедральном коридоре.
Говорят, в 20 лет они все хороши. Правду говорят. Хороши все. Но некоторые…
Челка, ресницы, щиколотки, запястья, юбка, иссякшая задолго до скульптурного колена, и нижняя губа такая… Припухшая. Ну, вы понимаете.
– Красота неземная, – говорю, отпирая кафедру, – Вам кого?
– Я насчет перевода на ваш факультет.
– Откуда?
– Ой, из этого… Из Университета Глобальных Искусств. Меня к вам прислала Эмилия Мафусаиловна. Вы ее, наверное, знаете.
Кто ж не знает Эмилии Мафусаиловны. Эмилия Мафусаиловна работает на несмежном факультете доцентом. Преподает что-то вроде структурно-прикладной фонетики японского языка, носит очки в металлической оправе и служит науке так истово и рьяно, что кажется порой – сама наука побаивается Эмилии Мафусаиловны.
– Деточка, – праздно интересуюсь я, – неужто Эмилия Мафусаиловна участвует в вашей судьбе?
– Где? – удивляется деточка. – А, нет, она не в судьбе. В смысле, не она… Эврипид Фомич участвует.
– Эврипид Фомич?!
– Ну да. Он это… Ну как бы сказать… Он ей вроде как муж.
– Вроде как?
– Ну, практически, муж. Но пока.
– Пока?
– Ой, ну вы меня совсем запутали. Эвичка… В смысле, Эврипид Фомич… Он пока что муж Эмилии Мафусаиловны. Временно. Но дело не в этом. Он сказал, что пока он… Ну, пока он муж, мне надо перевестись. Понимаете?
– Вы не просто красавица, – лгу я. – Вы еще и умница. Вы так мудрено говорите, что я не понимаю.
– Ну это же так просто, – вздыхает умница и красавица. – Я сейчас в платном университете учусь, а Эвичке это дорого. Еще и квартиру снимать… Он хочет, чтоб я сюда перевелась, пока он еще женат не на мне, а на Эмилии Мафусаиловне.
– Рыбочка, а Эмилия Мафусаиловна в курсе, что Эврипид Фомич на ней женат временно?
– Ой, что вы, конечно нет. Это тайна, это никому нельзя говорить. Мне Эвичка так и сказал: никому не говорить!
Юность. Такая нежная, такая короткая…
В мае преподавать трудно.
Московская весна… Ее как-то не замечаешь, а потом неожиданно – бац, и вот оно: Александровский сад цветет, деревья внезапно образовали возле памятника Ломоносову узорчатую тень, и фонтаны бьют на Манежной, и у заведующей учебной частью лицо такое… вдумчиво-сентиментальное.
И выпускники с букетами, и первые защиты дипломов…
И люди удивительные стали появляться. Это главный признак.
Вот студент пришел в трусах.
Ну, то есть, это я так полагаю. Сам-то он, надо думать, считает эту одежду шортами.
Жалобу принес на мою коллегу. Дескать, она его с занятия выгнала.
– Чем мотивировала? – спрашиваю.
– Я под стол залез.
– Международное отделение, что ли?
– Почему? Общее.
– А зачем же вы туда полезли?
– А если б международное было, вы б не спрашивали?
Умный, стервец. Хоть и двоечник.
– Он не просто полез, – печалится коллега, – он встать пытался, со столом на спине.
– Зачем? – спрашиваю.
Стоит. Руки в карманы трусов засунул. Мается.
– Из хулиганских, – говорит, – побуждений. А Мариванна меня выгнала.
– Неудивительно.
– Так я и не удивился, я обиделся. И не пришел на следующий день.
– Так вы, стало быть, пропустили занятие.
– Типа. Не одно. Несколько.
– Стоп. Это вы когда под стол-то влезли?
– В сентябре.
– А сейчас?
Смотрит с тоской в окно. За окном цветет май, и ветер тихо шевелит шторку…
Зачета нет за зиму. Завтра – комиссия по отчислению.
– А на что же вы обиделись? – спрашиваю. Надо же что-то спросить…
– Она меня идиотом назвала.
– Скажите честно, вы сами-то как себя после этого назвали бы?
– Это другой вопрос, – отвечает.
Не поспоришь.
И главное – не поспоришь.
Или вот – поздняя осень. 7 ноября.
Весь день настроение хорошее.
Организм привык, что ли, в этот день праздновать?
Утром радио предупредило. Радио сказало мне: «Не нужно, Таточка. Там, снаружи, сегодня день Октябрьской Революции. Вокруг того места, где ты даром получаешь зарплату, проходят марши, процессии, возложения и другие процедуры, совмещенные с перекрытием Моховой улицы. Езжай на метро. А не хочешь езжать – еехай».
Я не против метро. Хорошая вещь.
Сижу. Еду. Двигаюсь в сторону высшего образования по специально вырытому в земле тоннелю. Остановка. В вагон входит старушка – божий одуванчик. Ищет место, куда присесть. Присесть некуда. Вся лавочка занята мною и еще пятью здоровыми молодыми людьми мужского пола. Старушка мается, у нее тяжелая сумка. Я оглядываюсь. Старушка мается. Я встаю, уступаю место старушке. Стою несколько нависая со своей сумкой над одним из сидящих молодых людей.
– Уберите сумку! – говорит молодой человек, – Она мне мешает.
– Ах ты, паразит, – не выдерживает «одуванчик», – тетка встала место мне уступать, а он мало того, что сидит, он еще и замечания тут делает, засранец!
– Слышь, бабка, заткнись, – равнодушно роняет юноша. – Ей неймется – она встала. А мне ймется, и я сижу. Отвали.
– Ах ты, мерзавец! – взвивается старушка.
– Тссс! – говорю я. – Тише, мать. Мы с тобой в таком возрасте, когда ИСТИНЕ нужно внимать смиренно и благоговейно, в каком бы парадоксальном контексте она ни была нам явлена.
– Чо?! – удивляется юноша.
– Чо?! – вторит старушка.
– Ничьи уста, – поясняю я, – неспособны осквернить истину, в то время как истина способна облагородить самые неожиданные уста! – продолжаю, подтягивая с себе сумку с учебниками, компьютером и аспирантскими тестами.
– Это вы про чо щас вообще?! – приподнимается юноша.
– Это я про то, что вы совершенно случайно изрекли абсолютную истину. Мне неймется. А вам ймется. Ничего умнее я не слышала за последнее время, как бы неожиданно ни прозвучало вышесказанное в данных обсто…
– Это чегой-то?! – продолжает восставать юноша.
– Цыц, мартышка патлатая! – неожиданно вступает мужчина из-за моего плеча.
– Вы это мне?
– Я это ему.
Станция «Арбатская».
Вагон уносит от меня участников дискуссии, я бреду по Моховой мимо старушек с портретами Сталина, пытающихся найти дорогу на Красную площадь.
Вдоль старушек чешет на занятия журфак.
– Деточка, как пройти к Вечному Огню?
– Это в ад, что ли? – через плечо бросает деточка, оттянув наушник ай-пода.
– Какой ад?! Ах ты, паразит…
– Вон туда вам, милые. – говорю я – Там все. И огонь, и могилки…
Старушки, благодарно кивая, семенят в сторону Исторического музея.
– Что это у вас такое настроение хорошее? – спрашивает охранник на входе.
– У нас с вами прекрасная работа, – отвечаю я. – Всегда с молодежью!
– Здрасти, Татьянавиктна, – слышу из-за спины. – Вы меня помните? Моя фамилия – Тумбочкин. Вениамин Тумбочкин. Помните, вы обещали мне в следующем семестре башку отвинтить?
– Да неужто? Что же вы, Тумбочкин, сделали для того, чтобы я вам дала такое страшное обещание?!
– Я у Розалии Моисеевны ни одного занятия не посетил, и вы мне когда трояк за экзамен ставили, то обещали башку отвинтить, если я еще хоть раз прогуляю.
– Ну и?
– Я прогулял! Я у Розалии Моисеевны опять ни одного занятия не посетил, а она меня к тесту не допустила и сказала, что зачет не поставит!
– Ааа, как же, вспомнила! Тумбочкин. Вы честный человек, Тумбочкин! Другой бы от меня прятался, а вы сами пришли! Иван Иваныч, держите его покрепче!
– Этого? – радуется охранник. – Да как нечего делать!
– Зачем меня держать?! – опасливо отскакивает Тумбочкин.
– Вениамин, не портите впечатление! Вы ж пришли чтоб я вам башку отвинтила?
– Нет!!!
– А зачем?!
– Чтоб вы Розалии Моисеевне велели меня к зачету допустить!
Если кто думал, что я ворчу на молодежь – ошибаетесь.
Наоборот. Ровно наоборот.
– Христос Воскрес! – сказало мне начальство. – Вот, подпишите бумажку.
– Воистину, – ответила я. – Правда, до сей поры Воскресение Господа нашего происходило без моей подписи, но если надо…
– При чем тут воскресенье? – удивилось начальство. – Это про то, что вы осуждаете безнравственное поведение председателя профкома Тютькиной.
– Гм… Видите ли, дело в том, что я не имею чести знать госпожу Тютькину…
– Ваше счастье.
– Очень вероятно. Но тем не менее…
– Я не понимаю. Вы хотите познакомиться с этой Тютькиной?
– Ни малейшего желания… Но вот так заочно подписать…
– Вы же видите, распоряжение спущено сверху. Вот и выписка из протокола. Видите? Госпожа Пупкина, Тяпкина и Тряпкина выступили с осуждением… Что вам еще надо?
– Мне надо понять, что именно натворила председатель профкома Тютькина.
– Вы себе представить не можете.
– Доверьтесь моему воображению. Мне есть с чем сравнивать… Лукреция Борджиа… Графиня Батори…
– При чем тут графиня? Тютькина – председатель профкома. Описанию не поддается, что она вытворяет. Хорошо, не хотите подписывать всю бумагу – подпишите, с какими пунктами вы согласны. Вот например, вы безнравственность в принципе – осуждаете?
Холодно и пасмурно.
Коллеги, отработавшие первую пару, усаживаются вокруг кулера.
Неутомимая Анна Ивановна копирует что-то из журнала «Экономист», и старенький ксерокс плюет в Анну Ивановну листами испачканной бумаги.
– Машечка, как мне положить в аппарат бумажку, чтоб на обратной стороне правильно напечатался текстик?
– Как покойника, – отвечает невозмутимая лаборантка, – вверх лицом, вперед ногами.
– Что вы такое говорите! – ахает чувствительная Эвелина Петровна. – Никаких покойников не бывает!
На кафедре пахнет кофе – плохим, растворимым, но все же это кофе. Кофе стимулирует умственную деятельность.
– Татьянавиктна, – строго начинает Мариванна, – вот вы в своем учебнике пишете…
– Что пишу? – вздыхаю я. Я – удобная мишень. Оксфордским авторам так просто не выскажешь, а я – вот она. И дело не в качестве. Оксфордские коллеги безупречны, я – нет, но у Мариванны есть обоснованные претензии ко всем.
– Вчера я читала перед сном ваш учебник и нашла в нем спорное.
– Так это же хорошо, дорогая!
– Это плохо. Все написанное должно быть бесспорно, а у вас там какие-то мнения…
В коридоре напротив дверей кафедры мается «переводник».
Нет, это не тот человек, что переводит Гомера на иврит и детей через дорогу.
Это грустный Василий Топотунчиков, не до конца переведенный к нам из ИСАА. Почему-то путь вверх по Моховой от ИСАА до журфака занимает у несчастных коллег Топотунчикова многие месяцы, а переход через Никитскую превращается в переход через Альпы с элементами форсирования Днепра.
– Мне бы досдать, – курлычет Топотунчиков.
– Идите, учите! – непреклонно чеканит «немец». – Я по средам не подаю.
Топотунчиковы дела плохи. Немцы наши строги…
Меж тем за окном все мрачнее, и коллеги наливают по второй чашечке растворимого.
– А давайте никуда не пойдем? – внезапно предлагаю я. – Сядем тут, а студенты пусть нас ищут!
Сумрачные утренние лица любимых коллег расцветают улыбками.
Предложения сыплются как горох из рваного пакета:
– А давайте вообще запремся на кафедре.
– Изнутри, и ключ выбросим.
– И скажем: «Ну вас!»
– Мы тут запросто продержимся, у нас есть печеньки!
– И кофеечек!
– А когда из ректората приедут, мы из-под двери дразниться будем…
– И никого не впустим!
– Пора на пару, – внезапно говорит Эвелина Петровна голосом профессионального джой-киллера.
Коллеги вздыхают, глядя на часы, разбирают учебные магнитофоны, и бредут по коридорам.
На лицах коллег лукавые улыбки.
Чувствуется, что даже несостоявшийся карнавал непослушания исправил им настроение.
– Пупочкин, что это вы мне сдали?
– Это перевод, Татьянавиктна…
– Пупочкин, это НЕ перевод. «Журналистика, становясь таковой, в процессе сущностной глобализации медиа-пространства, отвечает на челленджи времени, исходя…» – это НЕ перевод.
– А что это, Татьянавиктна?
– Это поток вашего сознания, Пупочкин. И поток этот причудлив и страшен. А мне нужен перевод. Такой, чтоб его без ущерба для психики смогли прочесть нормальные люди.
– Что ж вы сразу не сказали…
– Про что?!
– Про нормальных людей…
– А вы на кого рассчитывали?!
– Я сделал презентацию для экзамена, Татьянавиктна!
– Похвально. Могу ли я взглянуть?
– Не хотелось бы.
– Мусечкин, вам ведь придется доложить все это на экзамене. Не лучше ли показать мне это сейчас?
– Не думаю.
– Мусечкин, скажите правду, не щадите меня, не нужно. Что с презентацией?
– Она получилась какая-то страшная.
– Татьянавиктна, Анна Иванна не хочет принимать у меня портфолио.
– Покажите портфолио.
– Вот.
– Козяфкин, это не портфолио. Это то, за что в моем детстве давали два тома Дюма. То есть макулатура.
– Но тут переводы и статьи!
– И по каким признакам Анна Иванна должна об этом догадаться?
– Я понимаю. Портфолио немного неряшлива. Неряшлив. То есть, неряшливо. Но ведь это портфолио. Нельзя отказывать мне в допуске на экзамен из-за разногласий в терминах!
– Я не хочу учить устройство местного самоуправления в Великобритании!
– Зюзечкин, мы с вами обсуждаем экзаменационные билеты, а не ваши парадоксальные интенции.
– Как это?
– Упрощенно говоря, будете учить то, что я велела.
– Это волюнтаризм, Татьянавиктна.
– Не спорю. Но жизнь неимоверно несправедлива.
– Мне не нужны эти знания! У меня все это не вмещается в голове.
– Это потому, Зюзечкин, что вы учите много лишних слов. Выбросьте из головы слово «волюнтаризм», и там поместится самоуправление в Британии.
Четвертый курс. Международное отделение. В следующий вторник гос. Как бы выпускной.
На гос велела всем прийти бритыми и при галстуках.
Мой любимый студент Козяфкин является на экзамен с лицом, заклеенным лейкопластырем.
Читатель ждал бенефиса Козяфкина? Ну так вот.
Приемная комиссия сидит среди цветов, благожелательно рассматривая портфолио студентов. В помещении пахнет лилиями и умственным напряжением.
– Что у вас с лицом?! – испуганно вопрошает комиссия.
– Так это… Татьянавиктна же…
– Расцарапала вам физиономию?!
– Не, что вы! Она велела прийти на экзамен при галстуке и с бритой мордой!
– Наверное, она употребила слово «лицо»?!
– Ради торжества истины я должен сказать…
– Берите билет, Козяфкин! – вмешивается Татьянавиктна.
– Так почему же вы в пластырях?! – не унимается комиссия.
– Я брился. От страха у меня тряслись руки. Вы видите результат.
– Кого же вы так боялись?!
– Татьянувиктну!
Поерзав на стульях, комиссия осматривает Татьянувиктну с каким-то новым чувством.
– Поверьте, – начинает Татьянавиктна задушевным голосом, – это такой нахальный паразит, что я…
– Вы пристрастны! – строго констатирует комиссия.
Ответ Козяфкина сопровождается умильными причмокиваниями комиссии и змеиным шипением Татьянывиктны. Комиссия умиляется тому, как раненый Козяфкин виртуозно овладел лексикой по профессиональной тематике, Татьянавиктна бухтит о том, что отмена телесных наказаний пагубно сказывается на системе высшего образования в целом, и на студенте Козяфкине в частности.
– Вы необъективны! – укоризненно сетует комиссия. – Что это за подход – драть?
– Татьянавиктна права, – самоотверженно комментирует покаянный Козяфкин, – меня надо было драть…
– Вы такой милый мальчик! – умиляется комиссия.
– Нет, я тот еще паразит, – хлещет себя по щекам Козяфкин.
– Это пять! – сообщает комиссия.
– Сколько?! – хором переспрашивают Козяфкин и Татьянавиктна.
Словом, Козяфкин получил четыре.
Я – двадцать одну розу алого цвета и право больше этого не видеть.
– Все, Козяфкин, – сказала я, с трудом удерживая розы. – Наше с вами сотрудничество на этом закончено.
– Я к вам осенью на спецкурс приду, – ответил Козяфкин, – я уже решил…
Февраль.
По утрам почти светло. Над Кремлем в стылое небо поднимаются из Замоскворечья тугие белоснежные дымы и солнце пробует силу на золотых куполах. И город дышит бензином, морозом, и чем-то еще – февральским, утренним и неповторимым.
На факультете шумно – у профессуры конференция.
Серьезные университетские люди с портфелями и бейджиками, заполошные организаторы, крепкий кофе и вайфай под лестницей.
И в воздухе веет Большой Наукой, и даже студент Хлястиков готов к пересдаче…
У него было полно времени, больше двух недель, и он выучил все-все по моему предмету, все-все…
– Весь английский? – испуганно уточняю я.
Веселое недоумение, смущенный смех, шуршание бумаг.
Пупсиков перепутал меня с преподавателем испанского, и, слава Богу, не английский, а испанский изучил нежный розовощекий Хлястиков в совершенстве и в двухнедельный срок, и не Шекспиру, а Сервантесу предстоит сальто в гробу…
Идите, Хлястиков, идите.
Черт с ним, с Сервантесом, он потерпит, ему, в принципе, все равно, вы только берегите себя, Хлястиков, вы только растите приличным человеком, вы только помните, что ваше профессия – вторая, а не первая древнейшая…
Лаборантка записывает, из учебной части диктуют расписание…
В четверг первая пара – в половине девятого.
А там еще один четверг, и еще, и еще, и затикает, и потечет, и отмерзнет, и липы выбросят клейкие листики, и заиндевелый Михайло Василич стряхнет с плеч снежные эполеты, и будет весна…
В принципе, я пессимист.
В светлое будущее я не верю, но то, что будет весна, – это я вам гарантирую.
Уже неплохо, правда?
Когда впервые возникла идея собрать эти разрозненные записочки в книжку, мои сетевые читатели (в основном – читательницы) просили меня написать про Гошу отдельную главу. Подумав, я решила так и поступить.
Думаю, вы легко угадаете, почему эту главу можно считать отдельной…
Итак, Гоша…
Друг Гоша.
Он появляется в моей жизни в очень напряженный момент.
У отца тяжелая онкология, все уже очень плохо, все рассыпается на части, а мне нужно провести в Москве давно намеченную стажировку для группы иногородних студентов. Почему-то изменяется время их прилета, и я в панике соображаю, что в два часа ночи в Шереметьево прибудут 12 человек, которых не на чем везти в город.
Моя Первая Любовь виртуозно решает проблему: «Записывай. Это номер моего бывшего тренера. Он давно ушел из бокса. Отличный мужик. Ну ты понимаешь. Звони, он все решит!»
Я понимаю. На дворе те самые «лихие девяностые». Малиновые пиджаки, «моторолы» размером с холодильник и люди, «давно ушедшие из бокса»…
Голос в трубке говорит мне: «Не кипеши, все будет. Я подъеду к полуночи, от подъезда позвоню!»
– В подъезде нет автомата, – пугаюсь я.
– Чего нету? А, это… Ничего. Автомат я с собой привезу…
У приехавшего сломанный боксерский нос, цепь на шее толщиной в палец и громадный джип, напоминающий катафалк.
– Как вас зовут? – запоздало интересуюсь я.
– Смотря куда, – звучит ответ. Я оцениваю филологическое чутье собеседника, он оценивает меня. Подумав, сообщает: – Зови Гошей. И вот это вот… На надо «на вы». А то как у прокурора…
Джип выползает из притихшего ночного двора.
– Ну, рассказывай, – приглашает Гоша.
– Что рассказывать? – удивляюсь я.
– Да что хочешь. Откуда ты взялась, например.
Думаю, мы становимся друзьями потому, что ни он, ни я до той поры не встречали в жизни ничего похожего друг на друга.
Какое-то время спустя он расскажет мне про детство в криминальном поселке под Москвой, про бокс, про спившуюся и погибшую мать. Я ему – про университет, Венецию, монастырь кармелиток, про своих студентов. Он будет слушать меня внимательно и недоверчиво, пытаясь примерить мою жизнь к своему опыту. Я довольно скоро пойму, что он очень неглупый человек с очень своеобразным чувством юмора и большим интересом к жизни.
– Что они все делают? – спрашивает Гоша про «людей моего круга».
– Они все очень много работают.
– Например?
– Ну, например… Например… Ну вот Ольга Сигизмундовна, – начинаю я рассказ про любимого университетского профессора. – Она изучает Византию.
– Что это такое?
Да, пример действительно неудачный, что и говорить.
– Как бы тебе объяснить, – мямлю я.
– Мне попроще.
– Ну, в общем, это империя.
– То есть, страна такая?
– Типа того…
– И где она находится?
– Видишь ли…Как бы уже нигде… Она как бы есть, но ее как бы нет.
– Не морочь мне голову. Страна либо есть, либо ее нет. Какая там столица?
– Константинополь, – вздыхаю я, предвидя дальнейшие неприятности.
– Что-то не припоминаю, – говорит Гоша.
– Это Стамбул.
– Что?
– Константинополь. Он как бы находится в Стамбуле.
– Вы все ненормальные? – ласково уточняет Гоша. – Я был в Стамбуле, там нет никакого Константинополя.
Я пускаюсь в рассказы про императора Юстиниана, про династию Комнинов, крестовые походы и прочую ерунду. Гоша слушает внимательно, хмыкает иронически и задает уточняющие вопросы. Потом интересуется:
– Хорошо, а зарплату твоей Сигизмундовне за это все где платят?
– В НИИ Искусствознания.
Не очень глубокая чаша Гошиного терпения переполнена.
– Такого места просто не может быть.
Ну, тут дело проще.
– Сворачивай! – командую я.
Через полчаса мы стоим в Козихинском переулке у известной вывески.
– Так что, все остальное тоже правда?! – изумляется Гоша.
Его жизнь с моей точки зрения устроена не менее причудливо.
Тем более, что на значительной ее части висит амбарный замок: «Этого тебе знать не нужно», – говорит Гоша. Не нужно мне знать подробностей его бизнеса. Впрочем, бизнес интересует меня мало. Человеческие отношения гораздо занятнее.
Гоша дарит мне цветы. Без повода. Очевидно, где-то в закромах коллективного бессознательного лежит этот постулат: бабе цветы, детям – мороженое. Против бессознательного так просто не попрешь…
Мы идем пить кофе. Гоша вручает мне букет. Нет, наверное, так: Букет. Или даже так: БУКЕТ. Кошмарное сооружение на каркасе с безумными розами и лилиями, прибитыми степлером к каким-то сучьям, вымазанным золотой краской.
– Не нравится? – спрашивает Гоша, оценив мое выражение лица.
– Это очень дорого, – аккуратно отвечаю я.
– И что?
– Когда в следующий раз решишь продемонстрировать мне свою платежеспособность, просто выложи кредитки на стол, я на них посмотрю, порадуюсь за тебя. Не надо для этого издеваться над растениями.
– Значит, не нравится?
– С ужасом думаю, как буду проталкивать его в мусоропровод, когда он завянет.
Гоша хмыкает, рассматривая букет. К столику подходит официантка.
– Это вам, Зинаида, – сообщает Гоша, сверившись с бейджиком на груди у девушки.
– Мне? Просто так?! Такую красоту?!
– Ты поступил очень мило, – комментирую я, когда счастливая Зина уносит букет и приносит нам кофе.
– Цветы, значит, ты не любишь, – задумчиво говорит Гоша, – а мишек всяких плюшевых?
– Мишки – это здорово, – опрометчиво соглашаюсь я.
В факультетском дворе тормозит джип.
– Ты не говорил, что заедешь, – удивляюсь я.
– Мимо проезжал.
Гоша выходит из машины, открывает заднюю дверь и вытаскивает на свет божий плюшевого медведя. Медведь чуть меньше его самого. То есть – большой. Точнее – очень большой. Еще точнее – циклопический плюшевый медведь прелестного розового цвета. Я обнимаю монстра. Медвежьи ноги касаются асфальта.
– Неси аккуратно, – говорит Гоша. – Под ноги смотри.
– Э, погоди! Ты с ума сошел! Отвези меня домой!
– Не, – отвечает Гоша, – я не могу. Стрелка у меня. Пока.
Джип разворачивается и выруливает на Моховую. Вокруг меня собираются студентки. На такси денег у меня нет.
В метро мне уступают место (еще бы!), и весь вагон молча созерцает диковинное плюшевое чудовище. По делу высказывается только мальчик лет пяти.
– Мама, – говорит мальчик, – а куда этот мишка тетеньку везет?
Гоша перезванивает через пять минут после того, как я, под восторженные вопли дочки, втаскиваю «мишку» в дом.
– Я всю дорогу думал, может, стоило тебя подвезти?
Выслушав мою ответную тираду, удовлетворенно резюмирует: «А цветочки-то лучше!»
Гоша не умеет читать.
То есть умеет, но не может. По-научному это называется дислексией. То ли наследственность, то ли 25 лет, проведенные на ринге в агрессивном общении с людьми супертяжелой весовой категории, то ли… В общем, неважно. Текст длиною больше абзаца вызывает у Гоши головную боль и неприятие действительности.
На свою беду я открываю ящик Пандоры, сообщив ему о том, что в мире есть аудиокниги. Слушать истории Гоша любит. Первое время мне удается кое-как контролировать встречу серьезного человека с мировой литературой. «Три мушкетера», например, идут легко. Правда, по итогам мне сообщают, что все четыре героя моей юности – приличные мерзавцы.
Спорить с Гошей о литературе сложно.
Понятия «художественного образа» и метафоры, например, Гошу раздражают. Он небезосновательно полагает, что ему морочат голову.
Через некоторое время я перестаю контролировать то, что он прослушивает за рулем, и все идет хорошо, пока под руку ему не попадает диск с Набоковской «Лолитой».
– Это что такое? – интересуется Гоша. – Это как называется? Ты про такую книжку слышала?
Приходится признаваться.
– И что?! Это как, по-твоему?
– Гоша, это великая литература, – жалобно вякаю я.
– Б******* это, а не литература! – сообщает мне Гоша. – В приличных местах рожу бьют за такую литературу!
Мы спорим долго и, к сожалению, безрезультатно.
Следующим Гоше достается Евангелие.
С опасением жду реакции.
– Ну как?
– Да ничего хорошего. Ни за что, ни про что замучили приличного человека…
Мои инвективы насчет того, что некоторым нужно слушать сказку про репку и не совать носа дальше, Гоша воспринимает хладнокровно.
– Уж всяко приличнее, чем это вот…
– Вот ты все про Родину говоришь…
– Я? Про Родину?
– Ну, не говоришь, ладно. Думаешь.
Гоша вернулся в Москву после недельного отсутствия – был по делам. Там, «на Родине». То есть за границами Московской области. Гоша настроен философски. Лето, жара, «Кофемания» ни Никитской, веранда…
– Вот тут, – широкий жест в сторону Консерватории и Петра Ильича на постаменте. – Все сложно как-то. Там проще.
Я киваю. Вероятно, проще.
Гошин рассказ о Родине, облагороженный моим дамским присутствием, выглядит примерно так:
Утро. Проселочная дорога. Птички, ветерок, Среднерусская возвышенность, холмы и березки.
По дороге едет большой черный Хаммер. За рулем Гошин товарищ Витя Маленький (про него позже), Гоша дремлет на пассажирском сиденье.
Внезапно Витя резко жмет на тормоза. Посреди дороги, широко раскинув руки, стоит колеблемый ветром человек. На лице человека изображено изумление, граничащее с обмороком.
– Эй, в танке! – кричит человек. – У вас топор есть?
Витя опускает боковое стекло и задает вопрос, который на литературный язык с общепонятного можно перевести так:
– А скажи-ка, милок, что ты делаешь тут, на капоте нашего автомобиля, в такое неожиданное время и зачем тебе в чистом поле топор? Уж не задумал ли ты чего опрометчивого?