Покинув клинику, Вера Игнатьевна решила прогуляться, дабы привести в порядок смятённые чувства. Ей казалось, что она привыкла ко всему, что нет ничего, что могло бы её ранить, уязвить или попросту взволновать. Но отказ старого друга и любимого наставника неожиданно болезненно уколол. Она понимала причины, осознавала, как мучительно далось это Алексею Фёдоровичу, но доводы разума не приносили облегчения. Вот уж воистину самая загадочная из фантомных болей, преследующая человечество! Возможно, не всё, лишь некоторую его часть. Но и самый подлый, самый низкий человечишко порой нет-нет да и воскликнет: «Душа болит!» И воскликнет, бывает, искренно, не стилистического эффекта ради. А это же совершеннейший оксиморон! Нет души, не нашли её, не видно. Но болит другой раз похлеще спины, сорванной на войне.
Ноги сами привели её на Набережную. И только увидав в стельку пьяного безногого инвалида, полного кавалера Георгиевских крестов, она поняла, что пришла не просто так. Вера могла обойтись без многого, даром что княгиня. Единственное, без чего она ощущала немалый дискомфорт, – это цель. Без этой вожделенной штуки, идеального бессознательного стремления, достижимого лишь в парадигме реального сознательного преднамеренного процесса, Вере было чудовищно неуютно. А именно сейчас жизнь казалась ей бесцельной. И это было ужасней безденежья и отвратительней безделья.
Потирая ноющие культи и щедро прихлёбывая из фляги, калека, стекленея, со злобой таращился в проходящие штиблеты и дамские ботиночки.
– Гуляют господа и дамы, мать их за ногу! Ногами гуляют, крысы тыловые!
Вера присела на корточки напротив и, глядя прямо ему в глаза, насмешливо продекламировала:
– Не торопись дочитать до конца Гераклита-эфесца. Книга его – это путь, трудный для пешей стопы, мрак беспросветный и тьма. Но если тебя посвящённый вводит на эту тропу – солнца светлее она[3].
– Я тебя хорошо помню, Ваше высокоблагородие! Уж лучше б ты меня помирать бросила, чем обрубком сделала!
Вера кивнула на крупные, хорошо контурированные бицепсы.
– Руки-то целы!
Сняв сюртук, положив его на асфальт и усевшись поверх по-турецки, она закатала правый рукав рубахи.
– Схлестнёмся?
– С бабой?! – язвительно усмехнулся Георгий, сплюнув на сторону.
– С бабой, с бабой!
Достав портмоне, она вытряхнула золотую пятирублёвую монету.
– На кон.
Жадно глотнув из фляги и встряхнув её – оставалось маловато, – Георгий не оставил иронический тон:
– Я-то что поставлю?! То, что поутру подали, Ваше высокоблагородие, уже того-с! Что не пропил, в кости спустил.
– Азартному человеку всегда есть что поставить.
– Что же?
Георгий красноречиво окинул взглядом свой нищенский скарб и тут же схватился за кресты, будто прикрывая их от мира.
– Доблесть не предмет игры, это святое, на неё не посягну! – серьёзно сказала Вера. – А вот твоя жизнь, как я погляжу, не особо для тебя ценна. Её и ставь.
– Жизнь?
– Да. Свою жизнь. Ставишь?
– Да на что вам моя жизнь?! – презрительно усмехнулся инвалид.
Пожав плечами, Вера с насмешкой бросила:
– Тебе всё равно больше нечего ставить.
Глянув на золотой пятирублёвик, затем скептически оценив с виду такую изящную руку княгини, уже выставленную наизготовку на ящик, Георгий всё одно медлил. Как подхлестнуть игрока?
– Бабы боишься или жизни жалко?
– Япошек не боялся и жизни никогда не жалел! Раз Ваше высокоблагородие изволит порукоборствовать, наше вам!
Материализовался мальчишка-газетчик, мигом организовавший тотализатор среди зевак. Он же взялся командовать поединком, шустрый малец. Вера сделала знак: момент! – и, скинув шляпу на мостовую, встряхнула волосами. Публика испустила хоровое «ах!».
– Готовность! – возвестил мальчишка.
Княгиня и бывший унтер стали на изготовку по всем правилам древнего, вовсе не шуточного искусства рукоборства.
– Марш! – крикнул пацан.
Самый выдающийся военный хирург современности, ныне опальный, и унтер-офицер, полный кавалер Георгия, теперь нищий калека, схлестнулись в нешуточном армрестлинге. Здесь не было ни чинов, ни сословий, ни заслуг, ни последствий, но лишь чистый азарт честного соревнования. Что-то из тех времён, когда на святки тысяцкого Москвы, а то и самого великого князя мог одолеть простой кузнец, и оба после валились в сугроб, хохоча и не выпуская друг друга из медвежьих объятий. Или ещё туда, глубже, дальше в века, когда норманн, викинг, варяг – должен был уйти зимовать в одиночестве в завершение своего взросления и, может статься, сразиться сам на сам с медведем. Или же приручить его, как Сергий Радонежский. Честная битва достойного с достойным. Достойная битва равного с равным.
Нахрапом взять Веру Георгию не удалось. Хотя он навалился на неё в прямой мужицкой манере, верхом, атакуя захватом с агрессивной пронацией. Вместо ожидаемой женской ручки Георгию противостояла сталь. Долгое время они сохраняли равновесие, будоража толпу. Но вот будто бы грубая мужская сила начала брать верх. Совсем немного оставалось Георгию до победы. Он взмок, хрипел и гипнотизировал сжатые в замок ладони. Вера же оставалась спокойной, хладнокровной и смотрела скорее в никуда, нежели куда-то конкретно. И в тот момент, когда болельщики уже не чаяли иного исхода, кроме единственно верного в рукоборстве дамы и солдата, княгиня незаметно, чуть подвернув запястьем, моментально уложила руку Георгия.
Толпа взревела. Раздались аплодисменты. И оскорбительный свист в адрес Георгия.
– Концентрация, друг мой, концентрация! Ты совсем не умеешь концентрироваться! – шепнула Вера, наклонясь за шляпой. – И пренебрегаешь техникой трицепса. Научу.
Георгий сидел как оплёванный. Зеваки расходились, большей частью разочарованные. Мальчишка-газетчик, поимевший гешефт, и тот сплюнул под ноги, несмотря на то что горячо любил Георгия:
– Тьфу! Бабу положить не смог!
Вера протянула Георгию руку. Он сидел, будучи не в силах посмотреть на неё. Она пожала плечами.
– Неспортивно! Как хочешь, но уговор дороже денег!
И, ухватив левой его правую, она насильно пожала ему руку, чётко выговорив прямо в лицо:
– Баба этими самыми руками волокла под огнём с поля боя на левом плече генерала Гурко, на правом – тебя, не для того, чтобы…
Резко оборвавшись, она выпустила руку Георгия из захвата. Он откинулся от неожиданности. Легко поднявшись, Вера проговорила уже безо всякой страсти, ровно, как человек, привыкший командовать, а более всего привыкший к тому, что его командам подчиняются:
– До вечера. Приду – чтоб здесь был!
Оказалось, несколько бездельников ещё стоят, разинув варежки.
– Расходимся, дамы и господа! Ножками расходимся! – гаркнула Вера не хуже заправского ротного. И тех как ветром сдуло. Только мальчишка-газетчик смотрел на неё во все глаза. Дети так легко заводят кумиров!
– Как звать?
– Кто звал, тот и знал! – огрызнулся мальчишка.
Чтобы не задавалась. Подумаешь!
– Тогда кыш отсюда!
Вера выписала мальцу лёгкий, но ловкий пинок по филею.
– Присмотри за ним! – крикнула она.
– Чего за ним смотреть! – пробурчал Георгий, чтобы просто что-то наконец сказать, удостовериться, что не лишился дара речи.
– Я не тебе!
Вера Игнатьевна отчалила.
Чем она занималась целый день – бог весть. Человеку, сошедшему поутру с поезда Москва – Питер, наверняка найдётся чем заняться. Человеку довольно видному. Хотя любому видному человеку не составит ни малейшего труда затеряться. Видные люди редко походят на газетные дагерротипы, и любая кафешантанная певичка всегда более знаменита, нежели действительно видный человек. Таков удел. И не сказать, чтобы видные люди не довольствовались оным. Быть видным почётно, создавать видимость – суетно. Быть видным – самобытность. Видимость – постоянная потребность быть частью чужого быта, неутолимая жажда, что-то на манер сахарного мочеизнурения, фатального сбоя обмена веществ. Видимые легко вычисляются по ацетонному смраду. Чистое дыхание видных гармонизирует мир, не являя себя ему.
Завершив свои невидимые дела, Вера Игнатьевна возвращалась на Набережную. Как это ни удивительно, сейчас она находилась в гармонии с миром и с собой, хотя дела её не были хороши. Но так неожиданно приятен был светлый вечер, так спокойна и беззаботна мирная жизнь. Нарядные дамы и господа не перебегают под взрывами, а прогуливаются, расправив плечи. Лошади не вздымаются к небесам в предсмертной агонии, путаясь в собственных кишках, а чеканят подковами булыжник, гордясь своей профессией. Приятны чистые экипажи. Невероятно мил грустный молодой человек, помахивающий докторским саквояжем. Какая печаль может тревожить столь совершенное молодое тело?
Внезапно выстрел разорвал невозмутимое течение Вериных мыслей и мирного светлого питерского вечера. Возмущённо заржали лошади. С визгом кинулись в разные стороны чистенькие дамы и господа, сгущая опасность. Страх всегда превращает толпу в угрозу. Ещё один выстрел… Свисток городового…
По обыкновению рефлексы тела сработали слаженней прописей мозга. Вера обнаружила себя у экипажа, из распахнутой дверцы которого сползал грузный мужчина, показавшийся ей смутно знакомым. По белой фрачной сорочке расплывалось кровавое пятно. Городовой поймал свечащих коней под уздцы, не переставая издавать истошные трели. Вера нагнулась к мужчине. Ухватив её за рукав сюртука, он прохрипел:
– Дочь! На руках сидела…
Вера поняла быстрее, чем он договорил. Кивнув, она опустила его на тротуар. Он с облегчением закрыл глаза. Последний вздох его был спокоен: он передал полномочия. Он понимал – кому. Он был из тех, кто знает видных. Если кто-то и мог спасти его Соню – исключительно она. Он умер спокойным. Он упокоился с миром.
Вера уже была внутри. Её взору предстала девочка лет семи в праздничном белом платьице, крепко сжимавшая в ручке плюшевую собачку. По лифу растекалась алая кровь. Девочка была без сознания, но жизнь ещё не оставила её. Вера моментально разорвала ткань и погрузила указательный палец правой руки в глубокую рану детской груди. Отныне и до исхода в распоряжении Веры была только левая рука. Но если хирург не амбидекстр – то дрянь он, а не хирург. Легко подняв девчонку левой, Вера, пятясь, спустилась с экипажа.
У тела грузного мужчины присел тот самый молодой человек, вызвавший интерес княгини. Вероятно, не столько статью и красотой – он был молод для неё, – сколько докторским саквояжем и тем удивительно детским выражением лица, иногда случающимся у сильных и цельных мужчин. Когда их, конечно, никто не видит. А где можно пребывать в большем одиночестве, нежели в толпе?
– Я доктор! – торжественно объявил Белозерский – а это был именно он, – увидав молодого человека.
– А я всё больше по слесарным работам! – саркастически усмехнулся «молодой человек», обернувшись.
На долю секунды Белозерский онемел. Он моментально узнал княгиню. Это её он ненавидел и любил, не будучи знакомым с ней, хотя и очень надеялся когда-нибудь быть представленным, и завоевать, и… Это же звезда военно-полевой хирургии Русско-японской кампании!
Сейчас у неё на левой руке лежала девчонка, а правая рука женщины его мечты была опущена в детскую плоть, разодранную огнестрельным ранением. И всё это в обрамлении кровавых лохмотьев у композиции «мёртвый мужчина в луже крови», под свист городового и ржание перепуганных коней. Грезивший подвигами Сашка Белозерский не так представлял себе знакомство с этой недостижимой, непостижимой царицей. На балу. В салоне. На каких-то пошлых наборных зеркальных паркетах, в мерцании свечей, у камина. Канделябрами бредил, срам какой-то! Представлялось, как он, во фраке, рекомендуется…
– Лёгочная аорта! Пневмогемоторакс! Ближайшая больница! Чёрт, не успеть! – разметала Вера жалкие остатки его грёз.
Скорее среагировав, чем сообразив, Белозерский залихватски свистнул, перекрывая трели городового, и выбросил вверх руку с зажатыми в кулаке ассигнациями. Немедля подкатила пролётка. Вера вскочила в экипаж, он запрыгнул к кучеру.
– Лихо домчишь – все твои!
Извозчик не заставил повторять дважды и, с оттяжкой стеганув лошадку, поднял её в галоп. Никто и не заметил, что девочка выронила собачку, и та теперь промокала кровью её отца.
Городовой, устав дуть в свисток, лишь всплеснул руками, чуть не выпустив лошадей:
– Тпру, любезные! Кучер-то ваш куда подевался? Малышку что за субчики уволокли? Что я сыскным скажу, господи?!
Возбуждённый озвученными, крайне неблагоприятными для себя обстоятельствами, он стал свистеть с утроенной силой.
Вбогатом особняке царил покой. В огромном белом фойе, украшенном лепниной, мраморными и бронзовыми статуями – всё работы известных мастеров, – зеркалами, панорамными окнами и роскошными дверями, стоял белый рояль. В полукресле Генриха Даниэля Гамбса, вещи уже не только дорогой и винтажной, но в некотором смысле исторической, скрестив вытянутые ноги, сидел Василий Андреевич, олицетворение и дух дома Белозерских. Назвать его старшим лакеем значило бы нанести смертельное оскорбление. Дворецкий и мажордом, равно и управляющий хозяйством, тоже категорически отвергались Василием Андреевичем. Более всего его слух ласкало английское слово butler, глава дома. Он обладал всеми качествами, необходимыми для столь значимой должности. Он был надёжен, как сварной дамаск в крепкой умелой руке. Он был предан, как пёс, и способен хранить тайны, как рыба. Он считал семью Белозерских своей, и так оно и было на самом деле. Белозерскому-старшему частенько казалось, что Василий Андреевич являет собой не главу дома, а именно что главу семьи. Это Николая Александровича иногда раздражало.
Василий Андреевич был тактичен, если не считал необходимым быть бестактным. Он был ненавязчив, ежели обстоятельства не требовали быть предельно настойчивым или лучше сказать – настырным. Он соблюдал дистанцию как со старшим, так и с младшим Белозерскими до тех пор, пока забота о них не требовала эту дистанцию резко сократить. Он знал традиции и предпочтения фамилии. Некоторые из них он сам и завёл. Он был пунктуален, и это не имело оговорок. Его организаторские способности были выше всяких похвал. И если бы Василий Андреевич правил Российской империей, возможно, это было бы лучшее из правлений, но он не был честолюбив. Он был беспредельно внимателен к деталям, чем выводил из себя ту самую семью, заботу о которой считал делом чести и всей жизни.
Сейчас Василий Андреевич, удостоверившись в том, что вверенный ему дом окружен тщательной заботой, читал. Он был большой любитель литературы. Пожалуй, из него вышел бы отменный профессиональный критик, кабы его интересовало хоть какое-то поприще, кроме заботы о клане Белозерских. В руках у Василия Андреевича было первое издание пьесы «Ревизор», типографии А. Плюшара, от 1836 года. У Белозерских была богатейшая библиотека.
Василий Андреевич был во фрачной паре, разве что на фраке его не было шёлковых отворотов, а на фрачных брюках отсутствовали шёлковые лампасы. Но белая крахмальная сорочка была голландского полотна, и Василий Андреевич не надевал жилета. В другом доме ему бы непременно выговорили, ибо подобную вольность могли позволить себе лишь господа, но только не здесь. Здесь ему давно говорили, что он может носить сюртук и какой ему угодно и удобно костюм, ибо считали Василия Андреевича членом семьи. Но фрачной лакейской пары Василий Андреевич держался, как держится капитан корабля дисциплины. Можно сбиться с курса. Нельзя сбиться с организации. Так считал Василий Андреевич, и никто в доме не хотел с ним спорить – себе дороже.
Требовательно задребезжал дверной звонок. Василий Андреевич ненавидел эту сволочь за его настырный нрав и препротивный голос. Он никогда не подскакивал и не нёсся, потому что принципиально не шёл на поводу у истерик любого рода. К дверному молотку Василий Андреевич относился с уважением, но теперь эта система оповещения, как именовал её старший хозяин, отжила своё, по его же утверждению. Хотя у них на дверях имелась львиная морда с зажатым в зубах кованым кольцом, очень достойная штука, и сам Василий Андреевич пользовался только ею, подолгу колотя и после подолгу же выговаривая горничным, чтобы уши мыли тщательнее. Как может спокойствие и достоинство отжить своё?! Не хотел бы Василий Андреевич дожить до тех времён, когда настырная надрывная скандалёзность станет неотъемлемой частью быта таких достойнейших людей, как Белозерские.
Василий Андреевич встал, заложил книгу закладкой, неспешно проследовал к входным дверям и так же несуетно их отворил. Вошёл старший Белозерский.
– Здравствуй, Василий Андреевич!
– Добрый вечер, Николай Александрович!
Приняв у барина газеты и письма, Василий помог ему снять лёгкое пальто. После чего вернул газеты и письма. Всё это было проделано неспешно, с огромным уважением и к прессе, и к пальто и изрядно начало выводить из себя старшего Белозерского, который и без того был на взводе.
– Александр Николаевич появлялся?
Вопрос был задан якобы спокойно, но Василий Андреевич умел понимать хозяина лучше его самого. В этом спокойствии таилось сейчас и волнение, и раздражение, и гнев, и нежность – всё то, что таится в любом родителе дитяти, сколько угодно взрослого. Приготовившись к тому, что все горшки полетят в него (впрочем, не привыкать), Василий Андреевич изобразил равнодушие дворецкого:
– С позавчерашнего вечера не изволили…
В этот момент незапертые двери распахнулись настежь, и в фойе ворвалась женщина в мужском платье с окровавленной девчонкой на руках. Удерживавший створки младший Белозерский выкрикнул:
– Наверх и направо!
Незнакомка понеслась к широкой мраморной лестнице.
– Привет, Василь Андреич! Папа! – Белозерский клюнул отца в щёку. – Позволь тебе представить… потом!
Сын полетел следом за незнакомкой, уже одолевшей первый широкий пролёт.
Василий Андреевич остался невозмутим.
– Вот и Александр Николаевич пожаловали. К ужину.
Заподозрить в старом верном слуге сарказм не было никакой возможности, хотя хозяин внимательно вгляделся. И изрядно рассвирепел.
– Да что ж такое! – воскликнул старший Белозерский, швырнув письма и газеты и пнув полукресло, с коего слетело первое издание нашумевшей некогда пьесы. После чего потопал к лестнице.
Сохраняя совершенную безмятежность повадки, Василий Андреевич неспешно и аккуратно собрал корреспонденцию, сложил на рояль, поднял полукресло. И лишь затем со священным трепетом поднял книжицу.
– Так-то оно, конечно, так. Но Гоголь-то в чём виноват?
В правом крыле второго этажа располагалась прекрасно оборудованная клиника. А Вера Игнатьевна повидала клиник. Эта была выше всяких похвал. Если оставить тот факт… Впрочем, сейчас никакие факты Веру не интересовали, кроме одного: оборудование и оснащение позволяли оказать должный объём хирургической помощи.
– Набор на грудную полость! – скомандовала она, укладывая девчонку на операционный стол. Один из лучших, доступных за деньги. На войне таких очень не хватало, хотя всё обещали поставить и демонстрировали бумаги о закупке. Кто-то получил прибыль, и немалую, и посредники – ничуть не меньшую, чем производители, а до фронта столы так и не дошли, не успели. Пространства огромны, время конечно. Теперь они шли назад, чтобы пылиться на складах, изрядно претерпев по дороге и ожидая своей судьбы. В то время как их недостаток в клиниках по всей Руси великой был чрезвычаен.
Молодой человек весьма шустро предоставил всё необходимое, успев скривить эдакую рожицу: сам знаю! Сообразил дозу морфия, что в данной ситуации было куда предпочтительней эфира, и ловко ввёл пациентке в область каротидного синуса. Вера одобрительно кивнула. Сдёрнув пиджак, он стал на место ассистента.
– Стернотом! Вскрывай грудную полость!
На мгновение в его глазах мелькнул страх. Вера красноречиво указала подбородком на свою правую ладонь. Стоит ей вынуть палец, перекрывающий просвет лёгочной артерии, и малышка истечёт кровью.
– Марш! У девчонки нет времени на твои ментальные барьеры! – язвительно подстегнула она. – Вскрывай! Разрез одномоментно! Да обойди мой палец, он мне нужен!
Александр решительно вскрыл грудную полость, немедленно вставил и раскрутил ретрактор.
– Шить артерию!
Он подал иглодержатель с заправленной нитью. Удерживая правую ладонь в ране, Вера левой ушила артерию на пальце.
– Быстрый мальчишка! Откуда такая роскошь на дому?
Николай Александрович Белозерский в волнении расхаживал по кабинету. Разумеется, он не стал врываться во владения сына, хотя очень хотелось. Таковы были правила этого дома. Здесь полностью доверяли друг другу. Если и ожидали объяснений, то никогда их не вырывали. К тому же старший Белозерский безмерно любил единственного сына. Обожал. Хотя так было не всегда. Первые дни после его появления на свет он ненавидел новорождённого яростно и глубоко. Потому что рождение сына стоило жизни его матери. Молодой красивой женщины, боготворимой мужем, чья жизнь обещала быть настолько безоблачной, насколько может быть жизнь невероятно богатой и безусловно любимой особы.
Несколько раз промаршировав по кабинету – надпочечники гневливых людей поставляют куда больше того таинственного субстрата, коим так интересовался швейцарский гистолог Альберт фон Кёлликер, и потому они швыряют предметы и склонны к движению, – он сосредоточился на стенах. Они все пестрили грамотами, дипломами, рекламами – иные из которых являли собой произведение искусства – и прочими свидетельствами побед на профессиональных фронтах. Особую гордость представляли собой специальные удостоверения из Канцелярии Министерства Императорского Двора, с цветным изображением торгового знака «Белозерского сыновей» и указанием статуса поставщика «Высочайшего Двора» – «Поставщика Двора Его Императорского Величества», «Императрицы Марии Федоровны», «Императрицы Александры Федоровны», «Великих князей и княгинь».
Стоит остановиться на истории рода, чтобы лучше понимать характер господ Белозерских, как старшего, так и младшего, ибо кровь – не водица.
Жил больше века тому назад в селе Троицком Чембарского уезда Пензенской губернии крепостной крестьянин Степан, сын Николаев. Очень хорошо готовил, в особенности сладости. В смысле сливового варенья и пастилы из абрикосов сущий виртуоз был. Тесно ему стало на месте с таким искусством, и попросился он у барыни походить по оброку в Москву. Она, не будь дура, отпустила. Больше доходу будет. Мужики на Руси случались. Призвать в свидетели хотя бы возлюбленного Василием Андреевичем Гоголя: «А Еремей Сорокоплёхин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ!»
Только Степан, Николаев сын, не в крепости помер. К 1804 году была у него, начинающего кондитера, своя мастерская, пусть маленькая, зато с постоянной клиентурой. Не пил, не кутил, оброк платил справно, и в кубышку доставало. Семью выкупил, в Москву перевёз и производство расширил. Жена, дочь да двое сыновей – большое подспорье. Пахали от зари до зари, обслуживая званые вечера, чиновничьи балы и купеческие свадьбы. А уж как игумен Ново-Спасского монастыря абрикосовую пастилу Степана иконой благословил – тут и дворянство в клиенты подтянулось. И в семьдесят пять лет Степан Николаев, получив высочайшее дозволение открыть торговый дом, записался в купцы Семёновской слободы и лавку открыл. По оброку, надо сказать, не юным пошёл, а в шестьдесят четыре года, но талантом и трудолюбием неплохо за одиннадцать лет развернулся. В двенадцатом году помер, не пережив нашествия Наполеона, да и годы были серьёзные. Дело сыновьям перешло.
Далее были взлёты – внук Степана Николаева стал «шоколадным королём» России, случались и падения. Но ни одно разорение не могло сломить дух семейства, кто-то в роду снова и снова поднимал сладкое дело. То, что началось с крохотной мастерской, расширилось до «конфетной империи», включающей множество механизированных кондитерских предприятий, и потомок славного сына Николаева, Николай Александрович Белозерский, с гордостью носил титул «императора кондитеров», совершенно заслуженный. Он досконально знал все технологические звенья, никогда и никому не доверял закупку сырья, сам никогда не покупал сырьё вслепую, доверившись лишь отзывам или рекомендациям. Как и его славные предки, ходившие на рынок самостоятельно, даже когда штат мастерской составлял уже двадцать пять работников, Николай Александрович всегда самолично отправлялся проверять качество сырья и не важно, в какую точку мира и сколько времени это занимало.
Это был очень упорный род. Род упрямый, если не сказать упёртый. И довольно часто отец, всматриваясь в своего единственного сына, не подмечал в нём этой родовой черты. Со слишком близкого расстояния не охватить картины в целом и в глаза вперяются лишь отдельные детали. Потому временами Николай Александрович, будучи человеком большого ума, всё-таки усмехался, гордясь Сашкой. Хватило же у сына упрямства заняться именно медициной. А вдруг именно то, что его мать умерла родами, подвигло сына на таковое служение, и он вовсе не выдающихся способностей? Подобные мысли иногда тревожили Николая Александровича.
Люди ожидают от своих детей великого или хотя бы большего, нежели от детей посторонних. В особенности если для наследников созданы все условия. Не случится ли так, как всё у того же Гоголя? «Наконец толстый, послуживши Богу и государю, заслуживши всеобщее уважение, оставляет службу, перебирается и делается помещиком, славным русским барином, хлебосолом, и живёт, и хорошо живёт. А после него опять тоненькие наследники спускают, по русскому обычаю, на курьерских всё отцовское добро». Но, собственно, толстым Николай Александрович не был. Он был статным, мощным мужчиной в цветущем возрасте, безупречного здоровья. Никаких прямых мест не занимал, а имел своё дело. И собирался заниматься им ещё долгие и долгие годы.
Немного успокоивши себя ходьбой, он остановился у особого уголка. Там были фотографии жены, полной жизни юной красавицы. Вот и сам Николай Александрович, неотличимый от нынешнего Александра Николаевича, разве что тяжёлая поперечная складка на лбу, так с тех пор и не сгладившаяся. Потому с тех самых пор Николай Александрович казался человеком суровым. Тем, кто не знал его близко. Тогда и появилась эта складка, у гроба с женой. Когда ему сообщили, что она умерла, он не мог поверить, и его даже связали, оттащив от тела, которое он встряхивал, будто если тряхнуть посильнее, то она опомнится и оживёт. Василий Андреевич, здоровый бугай, только и смог справиться с молодым барином, уже отправившим доктора в нокаут.
Сашку от первобытного отцовского гнева спас именно он, его добрый ангел, его старый лакей, его дворецкий, член его семьи, Василий Андреевич. И воспитывал мальчишку исправно, уже в три года Сашенька Белозерский заслужил право на штаны, о чём тоже имелась карточка. Кажется, тогда отец впервые смог посмотреть на сына без ярости, без гнева. Хотя много раньше понимал, что не сын виноват в смерти матери. И не то чтобы такого мощного человека, как Николай Александрович Белозерский, могло мучить или хотя бы щекотать чувство вины, но захоти его наследник стать хоть цирковым борцом, он вряд ли бы сопротивлялся, а скорее просто купил бы ему цирк.
В таких стихийных порывах Николая Александровича мог обуздать только всё тот же верный Василий Андреевич. Но когда Саша захотел на войну, тут уже, несмотря на все разумные доводы про честь и Отечество, Николай Александрович воспользовался тем, что он гласный общей Городской думы, выборный купеческого общества, кавалер трёх золотых медалей «За усердие» (последняя – на Александровской ленте), купец первой гильдии, учредитель купеческого общества взаимного кредита, кавалер орденов Святого Станислава и Святой Анны 3-й степени, потомственный почётный гражданин города, член правления учётного банка и крупный домовладелец. В особенности помогло последнее, ибо в доходных домах бесплатно использовали квартирки для своих невидимых амишек[4] иные видные лица. Конечно, он ничего не сказал сыну, ловко провернув всё. Но врать не умел, а коли отец молча косит в сторону вместо ответа на прямой вопрос, так тут уж и сын не дурак. И откупился он от сына только средствами на домашнюю клинику. Хотя был чрезвычайно против этой идеи. У Александра Николаевича не было оснований для законной личной практики. Николай Александрович обстоятельно изучил Уложение, и пункт о безвозмездности, о «совершаемом по человеколюбию», освобождающий от уголовной ответственности, его несколько успокоил. Тем не менее, несмотря на кажущийся сложным замес, опара была великолепна. Отец и сын нежно любили друг друга. Этим решалось всё.
Потеплев взглядом, погладив изображение жены и улыбнувшись карточке маленького сына, Николай Александрович сел за стол и стал разбирать бумаги, привычно бормоча:
– Сашка, Сашка! Кому дело передам?! Не выйдет из тебя императора кондитеров, шоколадного короля России. Женился бы! Внука мне поставил! Чёрт! Поставщики какао-масло задерживают.
Наткнувшись на важное в груде корреспонденции, он тут же схватил телефон.
Вера уже зашивала кожу.
– Вы не похожи на фото в газетах! – решился наконец Александр. – Не представлял, что глава полевой военно-медицинской службы так сногсшибательно красива!
Он выдохнул, зардевшись от собственной отчаянной наглости.
– А кто похож? – усмехнулась Вера Игнатьевна, не поднимая глаз от оперполя. – Как же вы меня узнали?
– Только вряд найдёте вы в России целой… что-то там, парам-парам, ног…
– Три! – коротко хохотнула Вера. – Три пары стройных женских ног. Уж такие стихи молодые люди должны бы помнить наизусть.
– И одну женщину-хирурга! Такого уровня! Первую и единственную! Тампонада лёгочной артерии, дренирование перикарда – ваши методики, они…
– Всё равно умрёт! Слишком долго…
Казалось, Вера пропустила мимо ушей тираду, исполненную Сашей со щенячьим воодушевлением.
В кабинет Николая Александровича вошёл Василий Андреевич с подносом. На подносе стоял кофейник, графин коньяку и бокал. Молча поставив поднос на стол, Василий Андреевич отошёл к книжным полкам. Хозяин сам любил наливать себе и кофе, и коньяк. Однако прежде, уставившись в спину слуги, Николай Александрович произнёс вроде бы безразлично и будто немного искательно:
– Василий, кто это с Александром Николаевичем?
– Женщина в мужском платье и окровавленная девочка! – констатировал Василий Андреевич со всем возможным равнодушием.
Хозяин фыркнул:
– Умник!
Налил коньяку, опрокинул.
– Василь Андреич, а пойди погляди…
– Молодой барин не велят, если сами не зовут.
– Я! Я тебе приказываю! Я самолично на правах, чёрт вас всех дери, хозяина этого дома!