Ввеликолепной дубовой столовой особняка Белозерских ужин подходил к концу. Василий Андреевич зорко следил за тем, чтобы всё было в соответствии с буквой этикета. И хотя Вера Игнатьевна иногда нарушала эту букву, на неё он не сердился. Ибо и старый лакей вслед за старшим хозяином был очарован княгиней и про себя именовал её не иначе, как «белокурой бестией». Вслух бы он никогда не позволил себе такого. Да и труд Ницше «К генеалогии морали. Полемическое сочинение», вышедший в 1887 году и, конечно же, прочитанный Василием Андреевичем, он находил пошлым абсолютом беспредметного словоблудия. Но die Blonde Bestie запало в душу, ибо отсылало к первобытным немецким варварам с мощными витальными инстинктами, скитающимися в поисках добычи и победы. Ницше считал их первыми аристократами. Василий Андреевич не мог с ним не согласиться, так как сам был поклонником норманизма и вслед за Карамзиным, опиравшимся на серьёзные исторические источники, полагал, что народ-племя русь происходит из Скандинавии.
Василий Андреевич изучил множество работ по варяжскому вопросу, но если он был не согласен с Ломоносовым или Тредиаковским, то даже возрази они ему самолично, при всём уважении он бы не разделил их точку зрения. Так что, называя про себя Веру белокурой бестией, Василий Андреевич всего лишь утверждал очевидное: она белокура, она русская, она аристократка. Львица! Хотя слишком придирчивые книжные черви могли бы возразить, что лев по латыни всё-таки flava bestia, а вовсе не blond и что зануда Ницше крайне нетщателен в фонтане чрезмерной словоохотливости, ведь он прежде всего филолог, а в философы себя самоназначил! На что Василий Андреевич возразил бы, что несмотря на то, что ему лично не нравится Ницше, оный вовсе не случайно и не по небрежению изменил слова. Зануда-немец именно что намеренно и довольно изящно слил воедино льва с представителями высшей расы. К счастью, с Василием Андреевичем никто не вступал ни в философические, ни в филологические, ни в исторические баталии.
– Вы понимаете, что ваш мальчик нарушает Уложение о наказаниях уголовных и исправительных, играясь в доктора на дому? – обратилась Вера Игнатьевна к хозяину дома, игнорируя присутствие Александра Николаевича.
Василий Андреевич внутренне сгруппировался. Это был больной вопрос. Прежде всего для него самого, потому что Сашку он любил как сына. Белокурая бестия рискует, даже ей этого не спустят.
– Я не мальчик! И я – не играюсь! – обиженно воскликнул Сашенька.
На него никто не обращал ни малейшего внимания. Николай Александрович и Вера Игнатьевна буравили друг друга жёсткими взглядами. Вера не отводила взор, не выпуская из рук столовый нож, который уже следовало положить на тарелку. Ещё и провёртывая его в ладони эдак залихватски! Будь это не княгиня Данзайр, у Василия Андреевича начался бы приступ мигрени. Но ей можно всё, он это покорно принял.
– Понимаю! – холодно ответил Николай Александрович.
Положив нож, Вера встала, самостоятельно отодвинув стул, подошла к Николаю Александровичу и запросто поцеловала его в щёку. Тот расцвёл, как деревенский хулиган, впервые сорвавший поцелуй у первой красавицы.
– Вы – замечательный отец!
Вера Игнатьевна вернулась на место.
– Я – взрослый мужчина! Я – врач! Я – хирург! – надрывался Саша.
Василию Андреевичу было бы немного жаль своего питомца, кабы ни было так смешно. Чего, разумеется, ни в коем случае нельзя было показывать.
– То есть нам сегодня оказала честь та самая Данзайр! Женщина-легенда! Председатель общества врачей передовых дворянских отрядов! Сяочиньтидзы, Гудзяодзы, Фушинские копи, медаль «За усердие» на Аннинской ленте, на Георгиевской – «За храбрость»! – Николая Александровича вдруг понесло в натуральном купеческом угаре.
– Десерт будет? – прервала поток Вера Игнатьевна.
Хозяин подскочил со стула, уронив салфетку, и тут уж Василий Андреевич не мог его винить. Это был коронный выход купца.
– Вера Игнатьевна! Вы в доме Белозерских! Лучшие десерты империи! Василий Андреевич!
Он за локоток потащил дворецкого на выход, потому как Василий Андреевич старался всё-таки сохранять степенность хода. А у хозяина так свербело, что он пытался сорваться на бег. Надо сохранять достоинство! Тем более всё уже готово к спектаклю, разве что костюм надеть.
– Мы мигом! – обернулся старший Белозерский от дверей и подмигнул Вере, как мальчишка.
Вера и Александр остались вдвоём.
– В голове не помещается! Данзайр! Сама судьба свела нас!
Она в ответ одарила его насмешливым взглядом. Поперхнувшись, Александр Николаевич решил изобразить внимательного молодого лекаря, обращающегося за наставлениями к человеку более опытному.
– Я только в начале пути. Мне не дали возможности получить таковой опыт…
Кажется, он снова сбивался не на ту ногу. Вера смотрела на него заинтересованно. Как сытая кошка на лабораторную мышь.
– Я не о том. Вы тоже так молоды…
– Не так! – вставила Вера ласкательно.
– Столько всего надо уметь! Столько чувствовать! Вера Игнатьевна! Я…
Он хотел выразить что-то горячее, важное, единственно возможное. Но вместо этого из его уст вылетела пошлейшая тирада, которая и студенту в аудитории непростительна:
– Скажите, какие книги нужно прочесть, чтобы стать хорошим врачом? Я глотаю всё подряд, но в океане без опытного штурмана…
– Вы читали сочинение господина Вересаева? – колко перебила Вера.
– Да-да, конечно, мы выписываем «Мир Божий», как только стали выходить, так и прочитал. Но этот так называемый доктор опорочил своими непозволительными записками…
– Этот великолепный человек прошёл Русско-японскую войну! – наотмашь рубанула княгиня. – Не дискредитируйте себя, слепо доверяясь чужим поверхностным мнениям. Ничего и никого он не порочил, а написал правду! Но я спрашивала не поэтому. Читай вы внимательнее труд Викентия Викентьевича, вы бы знали, что я вам порекомендую.
– Что? – опешил Саша.
– «Дон-Кихота». Это очень хорошая книга. Для любого врача.
Нарастающий темпом и накалом диалог был прерван вернувшимися хозяином дома и его верным оруженосцем.
Николай Александрович был торжественно великолепен: в белоснежном двубортном поварском кителе, чистоты снежных вершин фартуке, шейном платке и высоком колпаке. Теперь не только на Василии Андреевиче, но и на нём были белые перчатки. Хозяин сам вкатил передвижной столик-поднос с установленной на нём газовой горелкой, верный слуга был снабжён идентичным – всякой необходимой утварью и продуктами.
– Любимое папино представление! – шепнул Вере Игнатьевне Александр Николаевич.
Вроде и тон его был шутлив, и пытался он казаться взрослым, но Саша смотрел на отца с обожанием, с детским восторгом, замирая, будто в ожидании чуда. Видно, не только старшему Белозерскому сие представление было любо.
Хозяин установил на огонь сковороду.
– Василий Андреевич!
Тут же на деревянном подносе материализовались слезящееся сливочное масло и нож. Мастерски отмахнув невесомый фрагмент субстанции, Николай Александрович едва уловимым мановением руки отправил его на раскалённую поверхность. Поднос немедля уплыл, и на его месте тотчас показался другой, с разделёнными на половинки абрикосами.
– Маньчжурский дикий абрикос! Твёрдой острой зрелости! – возвестил шеф-повар и ловко послал его в растопленное масло.
– Коричневый тростниковый гранулированный сахар и никакой иной!
Василий явил сахар. Обсыпав им шипящие промасленные абрикосы, Николай Александрович легко поворошил их деревянной лопаткой, поданной Василием так вовремя и так справно, как подаёт хирургу инструментарий давно сработавшаяся с ним, старая, проверенная операционная сестра милосердия. Вера Игнатьевна, увлёкшаяся действом, с детским восторгом, каковой изредка случается со взрослыми, много повидавшими людьми, только на Рождество или на Пасху, искренне ахнула:
– Какая слаженная бригада!
Александр Николаевич так возгордился, будто не папа, а он сам сейчас творил волшебство кулинарии. Но, опомнившись, он эдак ласково махнул рукой и молвил, стараясь, чтобы не звучало слишком влюблённо:
– Папаша совершенно одержимы!
Продегустировав аромат и сделав оперно-утрированную маску: «Чего же не хватает?», – Николай Александрович воскликнул:
– Имбирь!
В то же мгновение с поданного подноса смёл тончайшие пластинки заморского корня туда же, в сковороду. И легчайшими движениями перетряхнул.
– Добавляет неуловимой лимонной горечи, без которой жизнь – тщета и суесловие!
Аромат доходчиво подтверждал его слова.
– Если эдемский сад существует, пусть в нём пахнет именно так! – шепнула Вера Саше, потому что в такие мгновения невозможно не поделиться восхищением с ближним своим.
– Папа сегодня в необычайном ударе! Я бы сказал: в двух шагах от угара.
– Фламбируем! – как раз воскликнул отец.
Василий подал откупоренную бутылку коньяка, следом полуоткрытый коробок спичек. Оросив десерт лучшей марочной продукцией Appellation d’Origine Contrôlée, хозяин чиркнул спичкой, и поверхность сказочного озера запылала. Княгиня не смогла удержаться от аплодисментов и возгласа:
– Высший шик…
– … кавалергарда – отсутствие всякого шика! – подхватил старший Белозерский и, нарочито потупившись, моментально загасил пламя, едва коснувшись его крышкой.
На столике Василия, на подносе, уже стояла хрустальная креманка мальцовского завода с белоснежным мороженым великолепной консистенции. Николай Александрович щедро облил его абрикосовым соусом, не пролив ни капли, и присовокупил несколько абрикосовых половинок. Василий Андреевич торжественно преподнёс десерт Вере.
– Немедленно! Пока лёд и пламень не сошлись! – разразился громовым раскатом Николай Александрович и ревниво напрягся, с фанатичной настороженностью ожидая вынесения вердикта.
Княгиня попробовала и изобразила высшую степень блаженства, ничуть не лукавя.
– Это выше всяких похвал! Это лучше всего, что я пробовала! «Везувий на Монблане», поданный мне в Италии, просто ничто перед вашим шедевром!
Старший Белозерский получил, что хотел. Он представлял сейчас собою смесь куда более насыщенную и противоречивую, нежели ваниль и корица, ром и сливки, жгучий перец и мята душистая. Он был размерен в огне страсти, гордился и умилялся, наблюдая, как блаженная нега проявляется на Верином лице.
– А мне? – подал голос сынишка, о котором все, признаться, вовсе позабыли.
– И мне добавки! – потребовала Вера.
Василий подал.
– Фирменный пломбир Белозерского сыновей с карамелизированными абрикосами! – объявил Александр Николаевич, сняв изрядную пробу.
– Этот десерт – имя собственное. «Абрикосов»! Белозерского здесь нет! – торжественно объявил Николай Александрович, получавший, казалось, не меньшее удовольствие от наблюдения, чем Вера и Саша – от поглощения.
Вероятно, это и есть высшая услада творца – наслаждение востребованностью творения рук своих. Николай Александрович не был исключительно администратором дела пращуров, экономистом, финансистом и управляющим. Он любил свою кондитерскую империю, потому что вслед за предшественниками созидал её собственными руками не только метафорически, но и самым древним и проверенным способом – буквально.
В дверях столовой появилась встревоженная горничная. Василий Андреевич шагнул к ней, и та зашептала ему на ухо.
– Мне нельзя сказать?! – возмутился хозяин.
Горничная никак не отреагировала, преданно уставившись на дворецкого. Кивком тот отпустил её, и она с облегчением упорхнула.
– Видали, княгиня? – призвал Николай Александрович в свидетельницы Веру, окончательно завоевавшую его симпатию и доверие истовой увлечённостью десертом. – Завёл порядки, держиморда! Я для них прозрачный! Василий!
– Александр Николаевич! Из госпиталя! Срочно! – таким зычным голосом объявил Василий Андреевич, что все невольно вздрогнули.
– Господи, чего ж ты так орёшь! – выдохнул Николай Александрович.
– Профессор Хохлов изволили гневаться в не слишком присущих ему крепких выражениях. Велели прибыть безотлагательно.
В глазах отца мелькнули лукавые огоньки. Он был явно не против спровадить сына из дома.
– Ты ещё здесь?! – уставился он на младшего. – Начальство требует. Пошёл! Василий Андреевич! – мягко, уже не выговаривая «держиморде» за учреждённую в доме неукоснительную «вертикаль власти», обратился хозяин к слуге: – Кофе нам с княгиней подай в курительную.
Александр Николаевич поднялся и глядел на папашу в растерянности.
– Дуй в свою лавку на всех парах! – припечатал родитель.
Саша направился на выход, и старшему стоило немалых усилий не придать ему ускорения старым дедовским способом. Василий Андреевич предупредительно распахнул двери и вышел следом, прикрыв за собой.
Оставшись наедине с княгиней, Николай Александрович вдруг пришёл в давно забытое юношеское смущение. Что было уж совсем нелепо, в особенности после его триумфа. Он совсем забыл, как вести себя с женщинами не только красивыми, но и умными, не только умными, но и с характером. В общем, не с теми, что за деньги. И не с теми кутящими барыньками, стоящими на самой границе между светом и полусветом.
Николай Александрович, признаться, жуировал в Петербурге по разным увеселительным садам, изредка, хотя и щедро, вознаграждая себя за безысходность вдовства, но это были дела всё исключительно плотские. Девушек и почтенных молодых вдов он бежал, и бежал часто, потому как завидный был жених, и многие годы на него велась охота, и жестокая. Но интереса к насаждаемым на ярмарке невест он не испытывал и не то что сочетаться браком, а даже и ближе знакомство водить не имел желания. Не вызывали ни чувств, ни даже волнения. Сходиться, не любя, считал глупым и преступным. Да и здесь ни о какой любви речи, бог свидетель, быть не могло ни сейчас, ни впредь! Но как с женщиной, с великолепной женщиной, вызывающей восхищение, вести себя на равных, совсем позабыл. Порастряс себя, голубчик, порядком! Как же это, чёрт?!
Заметив, что Вера Игнатьевна окончила трапезу и смотрит на него прямо и открыто, бросая спасательный круг этикета, он подошёл и взялся за спинку стула.
– Прошу вас!
Она поднялась, глянув на него с понимающей улыбкой.
– Я тоже подзабыла, как ведут себя дамы и господа, Николай Александрович. На войне всё больше товарищи, в лазарете – раненые. Давайте ошибаться вместе!
– А давайте!
Он вдруг опомнился, что в поварском колпаке. Быстро сдёрнул его и взъерошил густые волосы. Этот естественный жест как-то запросто всё вернул на круги своя. И они отправились в курительную.
На заднем дворе клиники на ящике восседал госпитальный извозчик. Чего греха таить, он принял хлебного вина, потому что душа у Ивана Ильича болела. Не имея ни малейшего понятия о фантомной боли, он знал некоторые механизмы её облегчения. Словосочетание «эмпирически познаваемое» он, пожалуй, счёл бы скверным, а вот что забубнить иное страдание можно – это знал давно и крепко. Сейчас разговаривать было не с кем, но ему было не привыкать вести долгие беседы с Клюквой, а коли скотина заслуженно отдыхает, так и с самим собой. А уж если русский человек выпьет, то о чём погутарить с альтер-эго – завсегда найдёт. Иван Ильич вспоминал былое, дабы отвлечься от дум.
– Был я ванькой! – загнул он мизинец, пожевав губами. – Был и лихачом! – широко раскинул руки, забыв, что решил провести строгий учёт на пальцах. – Теперь вроде как живейный. При государственной должности! – извозчик высоко поднял указательный перст. – Городовому мзду – не обязан! – скрутил он кукиш.
Скорым шагом подошёл ординатор Белозерский. Был он в немалом волнении, кое старался скрыть.
– Всё рассуждаешь, Иван Ильич?
– Как же человеку без этого?! – с готовностью откликнулся извозчик. – Сколько нонче лаковая пролётка с ветерком дерёт?
– Трёшку.
– Ох ты!
Иван Ильич покачал головой. Выражение его физиономии было многосложное.
– «Пиастры, быть может, сделают их ещё несчастнее»! – процитировал Александр Николаевич.
– Не знаю, не знаю, – всё мотал головой извозчик. – Не знаю, как пилястры, а три рубли от колон теятру по городу – это при всех поборах авантаж выходит…
Извозчик зашевелил губами, одновременно загибая пальцы, прикидывал сальдо, останься он «лихачом».
– Ты, Иван Ильич, не злоупотребляй! – Белозерский щёлкнул пальцами по горлу. – Не то турнёт тебя Хохлов с «государственной должности»!
– Я меру знаю! Лексей Фёдорыч – добрейшей души человек и завсегда с пониманием к мере. Хотя сейчас – туча! Свояка в луже кровищи нашли уже, значить, мёртвым. А племянницу…
Тут Ивана Ильича, по всей видимости превысившего свою меру, наконец осенило. Он вскочил, пуча глаза:
– Мы ж её-то, племяшку, Сонюшку, от вас, значить, и забирали!
Ординатор Белозерский быстро нырнул в дверь и побежал по коридору, сердце его колотило громче каблуков, отбивающих по паркету. Разумеется, он уже понял, что повёл себя как безответственный человек. Попросту непозволительно для врача. Он сам должен был сопроводить маленькую пациентку в клинику и находиться при ней неотлучно! А он, ослеплённый Верой, не желая отходить от своей грёзы, внезапно воплотившейся, перебросил раненую… Пусть, передоверил – заботам дежурных. Но бог ты мой, он и понятия не имел, что она – племянница профессора! Нет, так ещё хуже! Значит, будь она сиротой, нищенкой… Кругом повёл себя отвратительно, омерзительно, погано, из рук вон!
Запоздалое раскаяние и трудно поддающаяся систематизации буря чувств сейчас взрывали его крошки-органы, расположенные над почками, и перегревали «мотор», поскольку он был сыном своего отца, в точности унаследовавшим чувственность, гневливость, совестливость и нежнейшую доброту родителя.
Профессор Хохлов мерил шагами кабинет, чувствуя себя ничуть не лучше молодого идиота, своего ученика. Но всё же, будучи более опытным и зрелым, он заставил себя прийти хоть в какое-то подобие взвешенных реакций. Сев за стол, он переплёл ладони, уткнулся в них лбом и постарался занять голову тем, что давно не совершал осмысленно. Молитва для него утратила суть, особенно не видел он необходимости молиться в праздной толпе привычных ритуальных воскресных служб, на которые и попадал-то, признаться, нечасто, обременённый в первую очередь профессиональным долгом. Но, в конце концов, молитва – это вхождение в резонанс с миром, успокоение внутренних вихрей, мешающих мыслить и действовать во благо.
– Отче наш, иже еси… Прости, что так долго с тобой не разговаривал, яко же сам не люблю досужие беседы…
Алексей Фёдорович вскочил.
– Чем бормотание тут поможет?!
Купец Белозерский подзабыл, как ухаживать за достойными дамами. Доктор Хохлов никак не мог вспомнить, как подобает обращаться к Богу. Два великолепнейших человека вдруг оказались бессильными перед элементарными практиками. Как такое могло случиться?
– Всё – скверна и суета! Мы стали скверны в суете своей и суетны в скверне!
Профессор Хохлов метался и бормотал, и это суетное скверное бормотание действительно ничем не могло помочь. В отличие от молитвы.
Матрёна Ивановна не оставляла молитв, сидя у маленькой Сони, крепко держа её за ладошку. Неизвестно, куда поступала её молитва – на немедленное рассмотрение или в долгий ящик, но успокоительный ритм её певучего голоса проникал непосредственно в восприятие Сони. И хотя нейрофизиология и находилась ещё в зачаточном состоянии как наука, но как искусство она издревле была познаваема эмпирически, и плох был тот шаман, что не умел добиться отклика колебательной системы на периодическое внешнее воздействие.
Соня всё ещё была в беспамятстве, но дыхание её стало ровнее, хотя и более поверхностным. Пульс стал чаще и менее напряжённым. Всё это заставляло Владимира Сергеевича Кравченко быстрее определяться. Но он медлил, неотрывно держа мембрану фонендоскопа на крохотной груди. Как будто это могло отменить необходимость принятия непростого решения.
– С детских именин вёз, – шепнула Матрёна Ивановна, с тревогой глянув на Кравченко.
Похоже, её слова не имели целью нести смысловую нагрузку. Просто старшая сестра милосердия не привыкла видеть господина фельдшера в такой мятежной чувствительности, причина которой ей была неясна.
– Хорошо, Хохлова насилу вытолкали! Родных не пользуют!
Всё это она говорила в молитвенном ритме, так же, как и Иван Ильич: попросту заговаривая смятение.
Есть такие люди, в присутствии которых никогда не страшно. Именно таков был Владимир Сергеевич Кравченко. И когда вдруг богом данную крепость и цельность их характера и силу сердца окутывает туман неопределённости, тут уж у окружающих начинается такая морская болезнь, что ой-ой-ой!
– Сонечкин отец хороший человек был, – подала голосок присутствующая Ася. – В Верховном комитете помощи оставшимся без кормильцев состоял. Я знаю. Он мне помог как сироте…
Она тайком промокнула глаза. Матрёне Ивановне стало полегче. Есть на кого прикрикнуть. Есть не только те, кто отвечает за тебя, а ещё и те, за кого в ответе ты. Это всегда выравнивает.
– А плохих что, не иначе как убивать?! – возмущённым шёпотом всё ещё в молитвенном ритме накинулась она на Асю. И, тут же остыв, с горечью добавила: – Они разве разбирают? Хороша одёжа – плох человек, вот у них всего и понимания.
– Владимир Сергеевич, как Сонечка? – шепнула Ася.
Кравченко молчал. Он снова принялся проверять пульс на запястье правой ручки девочки и у каротидного синуса. Асимметрия кровотока нарастала. Нужно действовать.
Матрёна Ивановна поднялась. Она почуяла, что фельдшера стоит оставить одного при Сонечке.
– Ася, пойдём! Работы полно. У нас в клинике не один почётный пост у профессорской племянницы! Владимир Сергеевич и без нас управится.
Сестра милосердия покорно двинула за патронессой, изо всех сил стараясь не пустить слезу.
Тем временем Иван Ильич ночью во хмелю, устав от повисшего в воздухе тягостного напряжения, решил разобраться с каретной рамой. От бессилия и невозможности помочь русского мужика может спасти только какое-нибудь занятие. Сперва он мрачно созерцал. Затем пнул её, пребольно ударившись и запрыгав на одной ноге, зашипел:
– Крепкая, зараза! Аглицкая вещь! Лес-то наш поди? А то как же! Лес, он что? Сам растёт. Приходи да бери. А вот чтоб самим так пообтесать да склепать – руки коротки!
Ординатор Белозерский остановился перед профессорским кабинетом. Сердце было на дне желудка. Он постучал, а точнее поскрёб, словно нашкодивший гимназист, ненавидя себя.
– Войдите!
Он вошёл. Не приветствуя его, Хохлов проорал:
– Где она?!
– Кто? – опешил Саша.
– Ты в увеселительных заведениях рассказывай, что с лёгочной аортой справился!
Совершенно глупо, как ребёнок, обрадовавшись тому, что его, похоже, не поставят в угол, по крайней мере не сразу, Сашка Белозерский затараторил:
– Алексей Фёдорович, это совершенно невероятное совпадение…
– Где она? – перебил Алексей Фёдорович, вперивши в ученика прожигающий взгляд.
– У нас дома, – пробормотал Саша.
Схватив шляпу, профессор направился к двери. Белозерский за ним. Хохлов резко обернулся:
– Мальчишка! Врачи пациентов не бросают!
Молодой болван Белозерский был раздавлен. Не словами – презрением, с которым они были высказаны. Презрением заслуженным. Если бы от стыда действительно сгорали, Александр полыхнул бы не хуже рома в десерте «Везувий на Монблане». Внутри у него как раз заледенело. Подобно озеру Коцит в Девятом кругу дантова ада, предназначенного для предавших доверившихся.
Но он не сгорел, не замёрз. Лишь на ватных ногах отправился к маленькой девочке с простреленной грудью. В голове вертелось из «Божественной комедии»:
Мы прочь пошли, и в яме я узрел Двоих замёрзших так, что покрывает Глава главу – мучения предел![6]
Иван Ильич отделил каретную раму, применив рычаг. И хотя добрый госпитальный извозчик не был знаком с трудами Архимеда, но методологический принцип: «Будь в моём распоряжении другая земля, на которую можно было бы встать, я сдвинул бы с места нашу» – был ему известен. Хотя и не в редакции
Опытная рука Данзайр, вооружённая хирургическим акушерским инструментом, вошла в матку Стеши, чтобы облегчить мучения матери. Нерождённый младенец уже был на небесах. Лара Плутарха. Ивану Ильичу, пожалуй, по вкусу пришлась бы более поздняя формулировка Диодора Сицилийского: «Дайте мне точку опоры, и я переверну землю». Но скажи ему сам Архимед: «Усилие, умноженное на плечо приложения силы, равно нагрузке, умноженной на плечо приложения нагрузки, где плечо приложения силы – это расстояние от точки приложения силы до опоры, а плечо приложения нагрузки – это расстояние от точки приложения нагрузки до опоры», – госпитальный извозчик попросил бы древнего грека не выражаться. Как управляться с мотыгой, веслом и любой годной оглоблей, коей можно что-нибудь сковырнуть, применив мускульную силу, он и сам отлично соображал. Для большей ясности плана извозчик ещё употребил и теперь предавался излюбленному занятию: развлекал себя беседой.
– Торопиться, значить, не надо. Поспешишь – людей насмешишь! Вот курнём и…
Из клиники вышел Хохлов:
– Срочно ехать!
Однако увидав последствия рьяного хозяйствования Ивана Ильича, он мотнул головой, скидывая наваждение, и скорым шагом пошёл прочь со двора.
– Телегу разве могу запрячь, Алексей Фёдорыч! – крикнул вслед Иван Ильич, разводя руками.
В жестах, мимике, взгляде и голосе извозчика были и шутовство, и сострадание, и укоризна, и вина. Этот крепчайший замес был совершенно искренен и чист.
Кравченко решился. Двум смертям не бывать, а одной не миновать. Ни ему, ни маленькой девочке. Если он не примет решительные меры, Соня умрёт.
В сестринскую побитой собакой втащился Белозерский.
– Доброй ночи, Владимир Сергеевич! Как… пациентка?
Ему было чудовищно стыдно, и последнее слово далось с трудом.
– Вы читали работы Ландштейнера?
– Да. Красивая теория.
– Это не теория, Александр Николаевич. Соне плохо. Очень плохо. Она умирает. Надо лить кровь.
– Почему не льёте?
– Хохлов запретил. Потому что это его племянница. А мы переливаем кровь по Филомафитскому-Орловскому.
– Каменный век! – с чрезмерной горечью констатировал Белозерский.
Фельдшер пристально посмотрел на ординатора. Его взгляд говорил: «Хватит упиваться стыдом, ошибками; соображай быстрее!» Но Александр Николаевич никак не хотел соображать, и Владимиру Сергеевичу пришлось подстегнуть его:
– И наша признанная, одобренная, законная, более полувека пользуемая метода…
Белозерский подпрыгнул. Наконец-то в его потухших глазах загорелся огонёк.
– Как в американскую рулетку играть! Но если в соответствии с законом о изогемагглютинации Карла Ландштейнера, то…
Фельдшер кивнул, но немного охладил пыл молодого ординатора, высказав сомнение, тревожащее более всего его самого:
– Который не является законом, но лишь предположением…
– Не единожды подтверждённым предположением!
Вот чего не хватало Владимиру Сергеевичу. Пылкого единомышленника. Или в данном случае уместней выразиться – соучастника. Белозерский уже закатывал рукава.
– Де-юре я фельдшер, Александр Николаевич. Вы врач де-факто. Но в любом случае мы оба – преступники. На снисхождение можно надеяться только при благоприятном исходе. Вы можете покинуть меня, потому что я уже решился.
– За кого вы меня принимаете?
Белозерский подошёл к инструментальному столику. Владимир Сергеевич улыбнулся, но, подойдя следом и тронув его за плечо, снова стал серьёзен.
– Александр Николаевич, сосредоточьтесь! Вы должны отдавать себе отчёт в том, что не руководствуетесь голым энтузиазмом и что не я подтолкнул вас. Я не бегу ответственности и никогда не бежал, но, если вы останетесь, формально ответ держать вам. Вы это полностью осознаёте?
Белозерский глянул на Кравченко и поначалу хотел обрушить на него праведный гнев, но фельдшер смотрел так, что… Саша будто впервые увидел белую как полотно маленькую девочку. И до него внезапно в полной мере дошло, что от его решений и действий зависит: жизнь или смерть.
– Да-да, Александр Николаевич! – Кравченко мягко кивнул. – Это не азартные игры наших разумов, не восторг от экспериментов. По сути мы ни над чем не властны. Есть только попытка с призрачной надеждой на успех. В случае неудачи – вина на нас. Не формальная вина. А та вина, что будет разъедать нас изнутри похлеще щёлока. Это прекрасно, что у вас столь сильный момент осознания себя врачом, возможно, первый, но отнюдь не последний, поверьте мне. И если вы всё ещё в смятении, то просто сдайте кровь на пробу, так больше шансов ровно в два раза, нежели от меня одного. Я всё сделаю сам…
– Я проведу переливание. Соня – моя пациентка!
Это было сказано твёрдо, без эйфории, без контаминаций состояния героикой. Они пожали друг другу руки, и Владимир Сергеевич тоже закатал рукав.
Профессор Хохлов размашисто шагал сквозь ночной город. Ни единой мысли не было в его голове, только бешено колотилось сердце, и было одно стремление – как можно скорее добраться до княгини Данзайр. В этом не было никакого смысла, теперь она ничем не могла помочь его племяннице. Но почему-то ему надо было к Вере. Будто если он доберётся до неё, то и с Соней всё будет хорошо. Вера Игнатьевна уже сделала для Сони всё, что могла, и больше бы не смог даже господь бог! Зачем же он, профессор Хохлов, чеканит маршем мостовую, направляясь в особняк Белозерских? Видимо, ему надо было просто двигаться, ибо осознавать своё бессилие в бездействии – самое мучительное для физиологии человека.
Рядом с Хохловым появился экипаж. Лошадка шла шагом. Извозчик окликнул:
– Барин, куда ехать?
Алексей Фёдорович остановился, как громом поражённый. Он прежде и не подумал нанять карету. Похлопав себя по карманам, он понял, что забыл портмоне, и махнул рукой. Извозчик покатил дальше. Хохлов, очнувшись, снова начал мыслить, чего сейчас никак нельзя было себе позволить. Он припустил бегом, что было ему совсем не по чину. Но к чёрту! В несметном неразрешимом отчаянии ещё и не такое учудишь. Подумаешь, бегущий профессор!
Он пронёсся мимо безногого инвалида на тележке, не обратив на последнего никакого внимания. Инвалид был в состоянии мрачного отчаяния. Сегодня он проиграл свою жизнь бабе, это позорнее Портсмутского мирного договора, это самое постыдное, что с Георгием случалось за всю его жизнь. Он собирался топиться. Казалось бы, какие эмоции, когда твёрдо принято решение расквитаться с жизнью, лишь бы та не досталась женщине. Но его взбесил бегущий господин.
– Бежишь? На своих двоих? Горе какое! Долги да рога!
Георгий был несправедлив и непроницателен, как любой человек, считающий свою беду самой бедовой. То есть как любой человек в любой беде. Мальчишка-газетчик хотя и был при своей недавней беде, но то ли дети не склонны погрязать в осенних сумерках эгоизма, то ли в канун промозглой питерской зимы маленькому человеку нужен большой, даже если того укоротили немного, то ли повеление присмотреть гнало его, бог весть. Юркой тенью, неотделимой от игры света фонарей со стволами дерев, он крался за Георгием. Его опыт, которого иным благополучным не набрать до гробовой доски, подсказывал, что рыдать и хватать за рукава – ни к чему, кроме раздражения и тумаков, не приводит.