Она посмотрела на его профиль – хорош, чертяка, любит она такие носы, греческие, чтобы в одну линию со лбом, и чтобы подбородок вперёд выступал полукружком, кажется, таким лицом стены пробивать, а всё-таки есть в нём какая-то красота, не отберёшь. У неё был такой однажды, пришёл, тоже матрос, и ходил две недели, каждый день, как на работу, и казался таким красивым, только на вторую неделю встал раком и сказал: трахни меня, да пожёстче, и ей было ужасно, потому что казалось: вот он, настоящий мужчина, даже со шлюхой вежлив и даже шлюху трахает, как жену, как любит – а он прощупывал, проверял, искал себе ту, которая не возьмёт, а вставит. Алярин передёрнуло, и в этот момент матрос ссадил её на скамейку.
Ну всё, сиди тут. За тобой кто прийти должен?
Не, покачала она головой, я сама по себе. Посижу и поплетусь.
Ну смотри.
И он пошёл прочь. А потом вдруг обернулся и сказал: ну если что, ты любого пацана поймай, скажи Кроху позвать, я приду, помогу, меня тут все знают. Она улыбнулась, не разжимая губ. На самом деле он ушёл, молча, конечно, Кроха, вот же имечко выдумала, дура. Жопой бы ещё назвала, чего мелочиться-то.
Алярин огляделась. Маленький садик, три скамейки, под одной – шприцы, жгуты горкой прямо, видно, тут компания забавлялась. Никто их не гоняет, никто не трогает, никто не знает, что они там в себя толкают. Ну и ладно, зато тут хорошо и спокойно, и даже тень есть, солнце не жжёт, пот не стекает. Можно расслабиться. Она достала пакет. Нет, не пострадал, всё с ним нормально. Что же там такое внутри важное? Или, наоборот, неважное, раз её отправили? Повертела в руках. Документы какие-то, формат подходит.
И вдруг спохватилась – куда идти-то. Куда-то за Сальную улицу, во дворы, это она помнила, а больше ничего – ни номера дома, ни даже как он выглядит, хотя Мамка говорила. Синий, что ли, с белыми полосками, или нет, или это цвет её полотенца просто в общей душевой, привыкла, вот и лезет везде это сочетание, как паразит. Наверное, всё-таки жёлтый с синим. Да тут всё жёлтое с синим, это же Хураан, у них даже флаг жёлтый с синим, или нет, красный с жёлтым с синим, чёрт, или нет, запуталась окончательно, ну их, эти цвета, лучше вообще не различать. Говорят, собаки видят мир чёрно-белым, им лучше, у них клеточка, или полосочка, или точечки, в них-то не запутаешься. А вот скамейка, она как будто в сеточку, это краска так причудливо облупилась, видно, по структуре дерева.
Эй, ты.
А? – она подняла голову.
Там был нарик, высокий, худой, с синими кругами под глазами, и на белой коже Алярин опять увидела своё полотенце, и усмехнулась.
Чё ржёшь.
Он говорил без интонации, не вопрос, не восклицание, не ответ, как будто слова существуют отдельно друг от друга, и он просто зачитывал словарь по алфавиту.
Ничё не ржу.
Есть?
А вот тут вдруг явный вопрос. Она поняла.
Не-а.
А чё сидишь.
Пошла уже.
Она начала вставать. Нога болела, руку саднило, внутри было мерзко. Хлеб только оставил во рту приятное послевкусие, и то хорошо. Нарик наблюдал. А потом сказал:
Стекло надо.
И было непонятно, вопрос это или нет. Хураан, южный центр Стекла. Здесь оно есть, достаточно знать правильную дверь. Откуда у тебя деньги на Стекло, мальчик, ты ж на ногах едва держишься, жуй свой насвай и не выёживайся.
Не надо.
А есть.
Я сказала – не надо.
Он потянулся к ней, недовольный чем-то. То ли тем, что она сидела в садике, где всегда сидел он, то ли тем, что она не хотела его Стекло. Она отбила руку и толкнула его назад – он оказался лёгким как пушинка, сел, плюхнулся на скамейку, ощерил рот. Она сделала шаг вперёд и вдруг поняла, что в самом деле его толкнула, без всяких фантазий, по-настоящему, не сжалась в комок, а наконец нашла кого-то слабее себя, и он ей поддался.
Пожалеешь, сказал он, не вставая.
Она похромала прочь, на ходу натягивая лямки. Куда-то за Сальную улицу же, да? Идти вроде недалече, но по путаным переулкам; с детства она их помнила, но они порядком поменялись. Где-то была трещина в стене, она девчонкой шла мимо неё, и проводила по ней пальцем, и знала эту трещину наизусть – а теперь её уже не было, вроде та же улочка, но всё свежебеленое, аккуратное, только измазаться можно, если плечом по стенке протереться. А там вон жил кот, огромный, рыжий, смотрел на неё каждое утро и вяло мылся шершавым языком; когда его почему-то не было, она скучала и даже завела веру: есть кот – день сложится, нет кота – всё повалится. А кота… а кота теперь не было совсем. Умер, наверное, много лет назад, столько не живут. Значит, не только день, но и вся жизнь будет неудачной. А свалить вину можно будет на кота.
Она улыбнулась. Покойный кот поднял настроение.
Направо, теперь налево. Слышен шум – это ревёт Ангердо, местный проспект Шлюх, улица героев. Проспект утыкается в огромный памятник Отцу-основателю, могучему бородатому мужу без имени и племени. Он стоит, сложив руки на груди, но голова его упала, подбородок опущен – то ли он в глубокой задумчивости, то ли в глубокой скорби. Когда она была маленькой, они с пацанами как-то сидели под памятником, а напротив гуляла мамаша с мелким в коляске, и вдруг раздался скрежет, и от Отца отвалился кусок – прямо из локтя выпал и полетел вниз. Алярин рванулась и оттянула коляску, кусок шлёпнулся между мамашей и младенцем, поднял пыль, обдал их страхом. Мамаша выхватила у Алярин ребёнка и побежала прочь, ни «спасибо», ни «до свиданья».
Нет, нет, какой младенец, что вы, эта выщербина на локте появилась ещё до рождения Алярин, ничего не падало, а если и падало, никому не повредило.
А потом Ангердо облюбовали сутенёры, и выросли публичные дома, и Алярин, уличная девчонка, попрошайка, познала в стенах одного из них своего первого мужчину. Слава богу, она потеряла сознание и не помнила подробностей.
Раздалось шарканье. Алярин обернулась и увидела давнишнего нарика. Он плёлся за ней, тяжело передвигая ноги. Юнец совсем, подумала она. И вправду, ему едва ли двадцать было, но в глазах читалась псилоцибиновая вечность.
Чего тебе?
Не было в ней зла, только недоумение. Он пожал плечами.
Иду.
Куда идёшь?
Иду.
Мысли мелькали: он быстро не может, рвануть через проулок и выйти на Ангердо, а там всегда толпа, затеряется за полминуты.
А он вдруг сказал:
Направо тебе.
Куда?
Направо. Ты это, на проспект собралась, а там запутаешься, и всё. Давно ж не была. А тебе вон туда. И там синий дом будет. Справа тоже.
Ты кто? – спросила она.
Он пожал плечами, мол, ну, кто-то.
Чисто синий? Не сине-белый?
Чисто синий.
Она сделала шаг навстречу, он отступил.
Тока это, не бей больше, сказал он.
Не буду, прошептала она так, что он не услышал. Развернулась и пошла в улочку. Обернулась чуть позже – он стоял, за ней не шёл. Видно, сделал, что сказано. Направил. Выходит, в порту её ждал почётный эскорт. Ну, каков гость, такова и встреча.
Она шла переулком и понимала, что всё здесь знакомое, что та самая трещина – вот же, вот же здесь она была, под этим самым окном, а в окне росла герань, и да, герань тут есть по-прежнему, кто её теперь поливает, та же старушка или кто другой? Выбоина на углу, сюда попал молот кузнеца, как там бишь его звали, он бросал в жену, но жена увернулась, и попал в дом, и выбил камень; жену он позже забил до смерти, но уже не здесь, перебрались они в другой район, похуже, и там уже.
А какого цвета был её собственный дом? Может, синий? Она не могла вспомнить. Он стоял дальше по улице, в ряду прочих. Замкнутый дворик с деревом посередине, и коты, коты, десятки котов, которых прикармливала мама. А потом мамы не стало, и пришли люди в чёрных халатах. Они выгнали из дома всех – её, и бабушку, и старика (тоже не вспомнить, как его звали), а котов всех пораспугали. Собственность мехозота, сказали они, а против мехозота не попрёшь. Она стояла на улице, сжимая в руках то, что удалось впопыхах собрать, и смотрела, как здоровые лбы выносят на улицу кровать, где зачали её и где должна была зачать своего ребёнка она. Ей было восемь лет. До Ангердо оставалось ещё четыре.
Кровать не могла развернуться в узком переулке. Её наклоняли, но она всё равно застревала частично в дверях дома, частично снаружи, и чёрные приволокли топор, чтобы разрубить её на части. Пока один ходил за топором, прочие дурачились: один лёг на кровать и начал изображать спящую жену, а второй искусно пародировал мужа, возжелавшего женского тела. Это было смешно, и Алярин улыбнулась, а потом сама же испугалась своей улыбки. Где её сожаление, куда делось её горе? Она ударила кулачком по стене, чтобы заплакать, хотя бы от боли, но больно не было, было почему-то противно, точно её заставили пить чьи-то сопли. Фу-у-у, поморщилась Алярин – и тогдашняя, и нынешняя.
Вот же он, старый добрый дом. Алярин остановилась. Дверь, через которую она проходила сотни раз, а кровать не смогла пройти ни разу (внутрь её, видимо, заносили в разобранном состоянии). Стена напротив. Над забором виднеется дерево, растущее во внутреннем дворе. Он был одноцветным тогда, белым. И теперь он одноцветный – синий.
Заходи, раздался голос. Нарик стоял в нескольких метрах от неё. Как у него получалось идти за ней неслышно? Алярин подумала, что нарик – это не эскорт и не кортеж, а всего лишь синематографический титр, призванный объяснить то, что оператор не смог поймать в кадр. Она шагнула внутрь. Ей казалось, что дверь выше, но пришлось пригнуть голову – детские впечатления обманчивы. Она оказалась в предбаннике. Прямо был ход в дом, направо – в сад.
Проходи, проходи, раздалось сзади.
Она почувствовала, что её ждут в саду.
Дерево, и прежде раскидистое, выросло ещё, теперь крона накрывала весь сад уютной тенью. Она не помнила название дерева. В саду стоял круглый столик, на нём – чайник и две чашки. На одном из стульев сидел мужчина лет тридцати, худой, флегматичный, с длинными волосами, стянутыми в хвост. Поодаль стоял ещё один, постарше, лысоватый, с картонной папкой под мышкой.
Садись, сказал сидящий.
Алярин неуверенно сделала несколько шагов.
Садись же.
У него был добрый голос. Алярин знала: он ни за что не причинит ей вреда. Чувствовала.
Спасибо, Младший.
Он кивнул кому-то позади, видимо, нарику. Алярин не стала оборачиваться.
Привезла? – спросил он.
Она неуклюже достала из-за пазухи пакет. Он повертел его в руках. Достал из складок одежды перочинный ножик, аккуратно взрезал полиэтилен, затем картон. Извлёк три листика, скреплённых зажимом. Стал читать.
Дочитав, спросил:
Ты знаешь, что это?
Она покачала головой.
Он улыбнулся.
Я так и знал.
Он помедлил, закусил нижнюю губу.
Читать умеешь?
Да.
Читай.
Она взяла. Гербовая бумага, прямо-таки документ, не хухры-мухры. Договор о купле-продаже имущества. Оговоренная сумма, сроки передачи, только непонятно, что продают и кто кому продаёт. Имена незнакомые. Продавец – женщина, покупатель – мужчина.
Масса имущества, приблизительные параметры имущества.
Характер имущества.
Внезапно Алярин поняла. Она подняла глаза, и сидящий кивнул. Да, это о тебе.
Меня продают?
Уже продали. Ты доставляла мою копию документов. И, собственно, себя.
Алярин не знала, что сказать. Даже её фантазия не хотела включаться, хотя было самое время – представить себе, как она хватает со стола чайник и разбивает его о голову покупателя, потом бросает чашку во второго мужчину и бежит прочь. Но фантазия говорила: нет, нет, теперь – только реальность. И Алярин стояла молча, хлопала глазами и не понимала, что делать дальше. Мужчина мягко вынул документ из её ослабевших пальцев.
Не бойся, сказал он. Я купил тебя не для того, чтобы унижать или бить. Мне не нужна рабыня. Я купил тебя для того, чтобы ты стала свободной. Чтобы ты могла вернуться туда, откуда пришла. И ты вернулась.
Он развёл руками. Она оглянулась. Тот самый двор, то самое дерево, тот самый дом. Всё, как двадцать лет назад, и кажется, что мама сейчас выглянет из окна и крикнет: Аль, иди кушать. Она вернулась. Мужчина улыбался, и в его улыбке была настоящая доброта – не механическая доброта Мамки, которая продала её при первой возможности, а доброта человека, который мог бы быть её отцом, не будь он её ровесником.
Она действительно вернулась. И она разрыдалась. Слёзы текли по щекам, из носа тоже текло, и человек подал ей платок. Она высморкалась.
Что… что тебе от меня нужно, сказала она неразборчиво – слёзы мешали говорить.
Мне нужен твой талант, создательница миров, сказал человек.
– Они не знают, что мы здесь, и вряд ли узнают, – говорил Проводник. – Никакого контакта с поверхностью до самой весны, а воздух проходит через фильтры. Они нас не увидят, не услышат, не почуют. А когда выйдут наружу, снег уже уничтожит все следы. Для них здесь ничего нет, кроме смерти.
– А для нас? – спросил Близнец.
Проводник грустно улыбнулся.
– Для нас тоже. Разница только в том, что они хотят жить, а мы – нет.
– На них может кто-то напасть. Разрыть сверху, добраться. Неужели им вообще неинтересно, что наверху?
– Кто нападёт? Медведь? Здесь ничего живого. Вообще. Только снег и Стекло. Звери ушли на юг или закопались. Люди тут не живут. Кроме них.
– Мы.
– Возьми лопату и копай. Или тепловую пушку. Я не буду тебе мешать.
Близнец задумался.
– Наши костюмы стоят состояние. Таким, как мы, не нужно барахло аборигенов. Наша цель дальше.
Да, наша цель была дальше. Двадцать дневных переходов? Тридцать? Проводник всегда уходил от ответа. Сколько-то. Скорее всего, не хотел нас обнадёживать, назвав слишком маленькое число, или пугать, обозначив слишком большое. Неведение безопаснее.
Мы пришли к стану несколько часов назад. Догадаться о том, что прямо сейчас здесь, под нами, живут люди, было невозможно. Просто несколько снежных холмов, которые вполне могли возникнуть естественным путём. Под слоем твёрдого, как бетон, снега прятались рукотворные сооружения – камеры, где хранились продукты, требующие глубокой заморозки, склады оружия, которое использовалось только летом, шлюзы. Когда наступало тепло, рассказывал Проводник, разведчик выходил наружу через шлюз и шёл на север, чтобы выяснить, насколько далеко добралась весна. Если ситуация его устраивала, он возвращался и «оттаивал» поселение, выпуская остальных. Если нет, дожидался правильного времени. Иногда разведчик погибал, и тогда поселение открывали изнутри, дождавшись обозначенной в календаре даты гарантированной оттепели.
Меня пугало присутствие людей. Они были всего в двадцати метрах от нас, рукой подать – и при этом совершенно недоступны. Представьте себе: вы ползёте по безводной пустыне, умирая от жажды. И вдруг натыкаетесь на бивуак кочевников. Вы спасены – вас кладут в тень, отпаивают, приводят в чувство и лишь потом выясняют, друг вы или враг, нужно ли вас отпустить, взять с собой или порубить на куски, скормив пустынным тварям.
Здесь же другой сценарий. Вы ползёте по белой пустыне, умирая от холода, и приходите к поселению. На этом всё заканчивается – жители деревни никогда не узнают о вашем существовании. Разве что по весне найдут новую стеклянную фигуру. Ну да им не впервой. Не вы первый, не вы последний. Вы умрёте в двадцати метрах от еды и тепла. Или в тридцати. Впрочем, неважно.
Ещё я пытался осознать, каково это – семь месяцев в году жить под землёй без всякого контакта с внешним миром и не имея возможности выйти. Мне, выросшему под южным солнцем, это было не просто непонятно. Я не мог это принять, не мог в это поверить; мне казалось, что слова Проводника – его очередная притча, и никаких людей тут нет, это не более чем искажённая легенда о народе, жившем тут тысячу лет назад и не оставившем после себя ничего, кроме волшебной сказки. Мой разум заставлял сердце поверить, что это правда, но сердце упорно сопротивлялось. Такого не бывает, Барт, говорило оно, он врёт, это какая-то чушь.
Но это была не чушь.
– Откуда ты про них знаешь? – спросил Близнец.
Кто-то усмехнулся. Энди едва слышно цыкнул на Близнеца, мол, задрал уже. Проводник отозвался.
– Я мог бы сказать: «Я всё знаю», и это был бы правдивый ответ. Но он бы тебе не понравился, правда?
Близнец покачал головой. Проводник сделал паузу.
– Я бывал в таком поселении. Давным-давно. Не думаю, что здесь что-то поменялось. Время здесь превратилось в Стекло, ничего не происходит уже много десятков лет. Или сотен.
Когда он успел? Он выглядел лет на тридцать, и, более того, я заглянул в его кенкарту, когда он проходил границу между османами и Северной землёй, и я стоял в очереди на контроль прямо за ним. Двадцать девять. И за эти двадцать девять лет он побывал на юге и на севере, ходил на кораблях и ездил на верблюдах, сменил десятки городов и стран, не говоря уж о профессиях. Всё это находилось примерно посередине между божественной сущностью и наглой ложью, и я не мог точно сказать, к какой из крайностей ближе находился Проводник.
– Сколько тебе лет? – спросил Близнец. Кажется, он снял этот вопрос сразу с нескольких языков.
– Я не знаю, – ответил Проводник.
– Как не знаешь?
Я подумал: наконец-то. Есть хоть что-то, чего ты не знаешь.
– Ты думаешь, я вру. Или хочу скрыть свой возраст, или ещё что-то такое. Но нет. Это не так. Я действительно не знаю.
Он покопался во внутренней поясной сумке (внешняя была снаружи костюма, внутренняя – под ним) и достал ту самую кенкарту – современную, цифровую. Подобные были у тех, кому по какой-либо причине постоянно приходилось проходить идентификацию, например у заядлых путешественников. Карта считывала данные непосредственно с привязанного к ней человека, безошибочно определяя пол, возраст, расовую принадлежность и ещё ряд параметров. Её нельзя было подделать.
– Давайте проверим одну вещь. Энди, у тебя под рукой блокнот. Вырви листок и раздели на двенадцать частей.
Энди послушно достал блокнот. Рвал он аккуратно, старательно: перегибал каждый листок сперва в одну, затем в другую сторону, затем разделял по линии. Это было медленно, но все молчали. Наконец он закончил.
– Теперь пусть каждый возьмёт себе по кусочку бумаги. А потом я дам вам кенкарту, и каждый из вас посчитает, сколько мне лет. Потом напишет на бумажке число и бросит листок вот сюда.
Он выдвинул в центр пустую чашку.
– Давайте, ну же.
Энди оставил себе одну полоску и пустил остальное по кругу – каждый взял по обрывку.
– Карандаш переходящий, – добавил он и помахал последним.
Пока кенкарта ползла по рукам, все молчали. Каждый писал число на бумажке и передавал документы и карандаш. Проводник то ли улыбался, то ли нет – я не всегда мог распознать это его выражение лица, производящее впечатление в равной мере скорбного и иронического. Оно означало, что он точно знает результат, но хочет, чтобы мы пришли к последнему самостоятельно. Схожее выражение можно встретить на лице университетского преподавателя математики, предлагающего студентам доказать давно известную теорему.
В чашке собралось двенадцать бумажек, и Проводник внезапно протянул её мне.
– Читай, Барт.
Конечно, он знал, что я видел его кенкарту раньше. И продемонстрировал это.
– Двадцать восемь.
Сначала мне показалось, что это моя бумажка. Почерк похож, и восьмёрка сливается с девяткой. Но нет.
– Тридцать шесть.
А вот это было неожиданно. Я чуть не поперхнулся слюной. Следующий листок я доставал уже с некоторым беспокойством.
– Двадцать семь. Тридцать. Тридцать один.
– Как? – спросил Близнец.
Проводник не ответил.
– Двадцать пять. Тридцать четыре. Пятьдесят семь.
– Кажется, кто-то не умеет считать, – усмехнулся Проводник.
– Нет, тридцать семь, – поправился я. – Пятёрка похожа на тройку.
– Я не про это.
Да, он про другое. На всех бумажках были разные числа. Близкие – от двадцати пяти до тридцати семи. Но разные. Ни одного повторения. Двенадцать человек прочли в кенкарте Проводника разные годы рождения.
Свой листок я достал последним.
– Тридцать два, – прочёл я.
– Уже тридцать три, – отозвался Проводник. – Сегодня исполнилось.
Если верить кенкарте, которую видел я, день рождения у него был в июле.
– Или тридцать пять. Месяц назад стукнуло, – продолжил он. – Как вам удобнее.
– Как? – снова спросил Близнец.
– Стекло – это не просто странная штука, с помощью которой можно превратить врага в ледяную статую. И не наркотик, которым ширяются богатые идиоты. Стекло умеет больше.
– Менять записи в кенкарте? – спросил Баба.
Такой вопрос мог задать только он. Но Проводник почему-то отнёсся к вопросу серьёзно.
– Да, Баба. Именно так. Менять записи в кенкарте.
В его голосе не читалось иронии.
Он поднялся.
– Надо выходить.
Некоторое время мы собирались, толкаясь в тесном пространстве, натягивали верхние части костюмов, прилаживали дыхательные системы. Первым справился Фил – он как-то с первого дня приноровился к костюму, как ко второй коже. Иногда я думал, что, когда мы вернёмся на юг, Фил по-прежнему будет ходить в костюме – просто потому что ему в нём комфортно независимо от внешних обстоятельств.
«Барт, слышишь меня?» – спросил Близнец.
«Да».
«Ты не боишься?»
«Чего?»
«Его. Не в смысле, что он ошибся. А в смысле, что он прав».
Близнец тоже это чувствовал. Думаю, все это чувствовали, даже Баба. Мы не боялись смерти. За плечами у нас были тюремные камеры и даже смертные приговоры, разбитые сердца и сломанные жизни, наши руки были в крови и грязи. Такие, как мы, ничего не боятся, потому что ничего не имеют. Человек боится только потерять – себя, родных, имущество. А если ты стоишь у последней черты, страх уходит.
Мы боялись, что Проводник прав. Что где-то там, за бураном и бесконечным белым, теплится надежда на что-то новое. Мы боялись обрести то, из-за чего снова станем бояться потерь.
Один за другим мы выходили из палатки. Проводник по обыкновению был последним. Братья начали сворачивать лагерь – они действовали как единое целое, как правая и левая рука, чувствуя намерения друг друга. Спальные места мы убрали раньше – ещё до того, как забрались в столовую, чтобы дождаться дня. Если это можно назвать днём.
Наконец мы выстроились в колонну. Обычно свёрнутую столовую несли двое, подобно носилкам, но сегодня её взгромоздили на спину Бабы. Он сам вызвался – не знаю почему. Но мне стало хуже – огромная масса столовой маячила у меня перед самым носом и постоянно норовила задеть меня, столкнуть с тропы. Баба и без того был довольно неуклюж, теперь же его неуклюжесть представляла настоящую опасность. По меньшей мере, мне так казалось.
Через полчаса мерной ходьбы Проводник сказал:
«Справа».
Да, он был тут – ещё один стеклянный человек. Стоял в красивой позе, подобно памятнику, вытянув руку вперёд по направлению движения.
«Указатель?» – спросил кто-то.
«Да. Они уходят в зиму. Строят вокруг себя что-то вроде снежного постамента, который удерживает их в определённой позе. Наступает ночь. Они замерзают, становятся Стеклом, а снег позже сметает ветром».
Присмотревшись, я понял, что положение стеклянного человека неестественно. Его указывающая в белое рука лежала на невидимой подпорке, а палец был чуть согнут, то есть он тоже некогда покоился на снежном ложе, разрушенном дневными ветрами. Человек стоял на полусогнутых – без подпорки вы так долго не простоите, устанут мышцы.
«Это не самоубийство, а необходимость. Без них нельзя пройти дальше. Они тщательно рассчитывают место смерти, чтобы служить ориентирами другим и не перекрывать зону действия другого ориентира».
«Как они чувствуют, что надо уходить?»
«Ты тоже это почувствуешь».
Даже по радиосвязи я понял, что сейчас написано на лице Проводника. То самое выражение иронии, смешанной со скорбью.
Когда мы отошли от указателя на приличное расстояние, Шимон спросил:
«Куда они указывают?»
«На север. Какое-то время нам будет удобно идти по ним».
«Но компас точнее».
«Компас не гарантирует, что там можно пройти. А они – могут».
Путь продолжался в молчании. Каждый думал о своём. Чтобы скоротать время, я начал перечислять победителей Большой гонки – соревнования упряжек, ежегодно проходившего под Виффой. Я помнил их наизусть, от первого до последнего, да и вообще помнил почти все результаты Больших гонок за семьдесят лет, и мне нравилось перебирать в голове имена и даты. Это ни к чему не вело, ни к чему не обязывало и расслабляло. Иногда я играл в другие игры – перечислял известные мне названия городов на букву А, составлял короткие слова из более длинных, возводил в квадрат или куб шестизначные числа (на последнюю игру уходило больше всего времени, и я никогда не был уверен в правильности результата).
«Они всё ещё под нами», – вдруг сказал Проводник.
«Кто?»
«Местные. Их тоннели тянутся на сотни метров. Если бы они хотели, они бы выдолбили подземный путь до самого стеклянного дерева. Времени у них предостаточно. Но они не хотят».
«Почему?»
«Потому что человек не может жить без весны».
Я представил себе, как подо мной идёт кто-то ещё. Там, внизу, под непробиваемым снегом, под вечной мерзлотой, по волшебному гроту. Например, маленький мальчик. Он держит в руках игрушечное копьё и пытается поймать другого маленького мальчика, играющего роль предателя. Дети всегда играют в войнушку. Это инстинкт. Даже если ребёнок растёт в стерильном обществе и ни разу не слышал о войне, он придёт к этой идее самостоятельно. Найдёт оружие и замахнётся на товарища. Так устроен человек.
Интересно, что за спиной у Бабы? Почему он здесь? Он кого-то убил? Ограбил? Бежал из тюрьмы? Огромная туша, практически лишённая мозга. Почему он – один из двенадцати? А Младший? Ему же лет двадцать от силы, как его угораздило пойти с Проводником? Зачем Проводник взял его с собой?
Нет ответа. Я знаю о тех, кто идёт вместе со мной, столько же, сколько о воображаемых детях из подлёдных галерей. И ещё меньше я знаю о том, за кем иду.
«Стекло пришло не сразу, – сказал Проводник. – Когда-то тут были города из бетона и стали. Потом те, кто ходил на север, перестали возвращаться. Стекло подбиралось всё ближе к городам, и это длилось много лет. Учёные изучали границу, исследовали воздух, анализировали почву, но ничего не могли сделать. Никто не мог зайти дальше Стекла – аэропланы и цеппелины падали, суда теряли управление и уходили в вечный дрейф, любая техника замерзала и становилась бесполезной. И люди стали уходить на юг. Уезжали семьями, родами, поселениями. Туда, куда Стекло пока не добралось. Но некоторые оставались. Они полагали просто: Стекло не остановится. Лучше держать оборону, чем бежать туда, где всё равно будет невозможно жить через десять, двадцать, тридцать лет.
И они научились. Они выстроили подземные города, продумали системы обогрева и хранения запасов. Но со временем началась деградация: машины выходили из строя, технологии превращались в легенды, цивилизация теряла своё лицо. Самыми сильными оказались те, кто привык жить в таких условиях. Кто разводил оленей и никогда не видел фруктов и овощей. Кто имел привычку к трупному яду и мог есть ферментированное мясо, годами вылеживавшееся в мерзлоте. Кто умел согреваться обычным огнём, а не с помощью отопительных систем. Привычный мир сдвигался на юг, а север дичал.
Никто не ждал, что Стекло остановится. Появились границы – большая, за которой Стекла нет ни зимой, ни летом, и малая, за которой Стекло есть только зимой. Мы идём между двух границ, а они живут здесь. Но за большую границу не заходит никто. Там, за ней, неизвестность, белая тьма и корень Стекла. То, что породило Стекло, его источник».
Проводник замолчал. Многие из нас уже слышали эту проповедь. Многие просто знали историю – без всякого Проводника. Но он повторял её вновь и вновь, раз в несколько дней, чтобы напомнить: у нас есть цель. Мы идём не в бесконечное никуда. Мы идём к конкретной точке. Он даже показывал нам расчёты – линии сходились в одном месте, примерно в ста пятидесяти километрах за малой границей.
«А ты знаешь, что там?» – спросил Шимон.
Шимон редко задавал вопросы, потому что знал все ответы не хуже Проводника. Он спрашивал тихо, не при всех, чтобы потом толковать слова Проводника в приватных разговорах. Подлиза, подпевала, думали мы.
«Не знаю», – ответил Проводник.
Мы ждали продолжения, но его не было. Мы просто молча шли вперёд.
Я думал о том, почему его назвали Проводником. Меня с ним познакомил Фил, который сразу сказал: «Это Проводник», – и я не стал задавать вопросов. Позже я узнал имя, записанное в кенкарте Проводника. Оно мне ничего не сказало, и я никому не говорил о своём знании. Впрочем, оно потеряло смысл, когда Проводник пустил свою кенкарту по рукам.
Фила с Проводником познакомил Яшка, того – Болтун, того – Шимон. Я спросил у Шимона, который сказал сакральное «Это Проводник» Болтуну, но тот молчал. Шимон строил из себя если не второго Проводника, то как минимум его незаменимого помощника, правую руку. Конечно, это было самовнушение. Проводнику никто не был нужен. Никто из нас.
Ему была нужна только Алярин. Такая же, как он, способная прикасаться к Стеклу. Она не читала проповедей, не говорила загадками, она была простой и даже в какой-то мере глупой. Но он боготворил её в той мере, в какой он вообще был способен кого-то боготворить. Он не ступал без неё ни шагу, он постоянно шептал что-то ей на ухо, и она отвечала, она была его тенью. И, конечно, все знали, что она поедет с нами.
Но она не поехала. Костюмов было только тринадцать, и среди них ни одного женского. Он всегда знал, что она останется в Хураане, что будет идти с ним лишь до дворовых ворот, а потом коснётся его руки и отойдёт в сторону, чтобы отпустить навсегда. Чувствовал ли он что-нибудь в тот момент? Возможно, да. Возможно, в нём всё-таки сражались два человека – тот, который должен был идти в Стекло, и тот, который не мог покинуть свою женщину. Снаружи этого не было видно: он просто улыбнулся в момент прикосновения, а потом повернулся и исчез навсегда. Он оставил её на милость Ка, на милость обожателей и ненавистников, и мы не знали, что с ней было дальше. А он наверняка знал.
«Всё, привал», – сказал Проводник.
Мы шли шесть часов – бывало и больше, бывало и меньше.
Было ясно для северного вечера, и равнина просматривалась довольно далеко. Неподалёку виднелся очередной стеклянный человек – за эти шесть часов мы видели их штук десять, даже привыкли. В десяти метрах от указателя из наста торчала палка, довольно толстая. Даже скорее небольшое бревно. Проводник подошёл к нему, обнял и дёрнул на себя. Не поддалось.
«Помогите».
Шимон, Болтун и Яшка скучились рядом, стали толкать и тянуть. Что-то заскрипело, сдвинулось – и настовая площадка провалилась в никуда. Под снегом был уводящий вниз ход.
«Это их схрон. Переночуем в нём. Только по уходе надо будет тщательно закрыть, чтобы по весне им мог воспользоваться разведчик».