Таковы Иаковлевы истории, запечатлевшиеся на его стариковском лице, так проходили они перед его полными слез, заблудившимися в бровях глазами, когда он погружался в торжественное раздумье – будь то в одиночестве или на людях, которыми при виде такого выражения его лица неизменно овладевал священный страх, так что они украдкой толкали друг друга и говорили: «Тише, Иаков вспоминает свои истории!» Некоторые из них мы уже подробно изложили и окончательно уточнили, даже такие, которые относятся к гораздо более позднему времени, в том числе возвращенье Иакова на запад и то, что было после его прибытия туда; но семнадцать лет остается еще заполнить богатыми их историями и перипетиями, главными из которых явились двойная женитьба Иакова на Лии и на Рахили и появленье Рувима.
Ре’увим был от Лии, а не от Рахили; Лия родила Иакову первенца, который позднее промотал свое первородство, потому что бушевал, как вода, зачала его, выносила и подарила Иакову не Рахиль, невеста его чувства, и не она, по воле бога, родила ему Симеона, Левия, Дана, Иегуду или кого-либо из десяти до Завулона, хотя по истечении праздничной недели, когда Иаков на пятый день покинул Лию и несколько освежился на ловле, она тоже была отдана ему в жены, о чем мы распространяться не станем. Ведь уже рассказано, как принял Иаков Рахиль; из-за беса Лавана он принял ее сперва в Лии, и женитьба его была тогда и в самом деле двойной, он спал тогда с двумя сестрами: с одной действительно, но мысленно – с другой; а что тут значит «действительно»? В этом смысле Ре’увим был, конечно, сыном Рахили, зачатым с ней. И все же она, которая так полна была готовности и усердья, осталась ни с чем, а Лия пополнела и округлилась и довольно складывала руки на животе, смиренно склоняя голову набок и опуская веки, чтобы не видно было, как она косит.
Она разрешилась от бремени на кирпичах с величайшей легкостью, роды продолжались несколько часов. Это было чистое удовольствие. Ре’увим, как вода, сразу устремился наружу; когда Иаков, поспешно оповещенный, пришел с поля (ибо стояла пора уборки кунжута), новорожденный был уже выкупан, протерт солью и завернут в пеленки. Иаков возложил на него руку и при всех домочадцах произнес: «Мой сын». Лаван выразил ему свое уваженье. Он пожелал ему быть таким же молодцом, как он сам, и производить на свет сыновей три года подряд, а роженица на радостях воскликнула со своего ложа, что она будет плодовита двенадцать лет – и без перерыва. Рахиль это слышала.
Ее нельзя было оторвать от колыбели, подвешенной к потолку таким образом, чтобы Лия, лежа в постели, могла покачивать ее рукой. По другую сторону сидела Рахиль и разглядывала ребенка. Когда он плакал, она брала его на руки, подносила к набухшей, в голубоватых жилках, груди сестры, ненасытно смотрела, как та кормила его, пока он не багровел и не раздувался от сытости, и, глядя на это, прижимала руки к собственной своей нежной груди.
– Бедная малышка, – говорила ей тогда Лия. – Не огорчайся, придет и твоя очередь. И возможности твои несравненно лучше моих, ибо на тебя, а не на меня глядят глаза нашего господина и на каждое его пребыванье в моем шатре приходится четыре или шесть ночей, когда он спит у тебя, как же тебе не понести?
Но если возможностей у Рахили и было больше, то реализовались они, по воле бога, у Лии, ибо, едва оправившись от первых родов, она опять зачала и, нося на спине Рувима, носила в животе Симеона, и ее почти не тошнило, когда плод стал расти, и она не роптала, когда он обезобразил ее, а была предельно бодра и весела и трудилась в саду Лавана до того часа, когда, чуть изменившись в лице, велела подставить ей кирпичи. И тогда Симеон с легкостью вышел на свет и чихнул. Все восхищались им; больше всех – Рахиль, и как больно ей было им восхищаться! С ним дело обстояло уже несколько иначе, чем с первым; не по неведенью, не из-за обмана родил его Иаков с Лией, он принадлежал ей полностью и несомненно.
А Рахиль, что сталось с этой малышкой? Ведь как серьезно и весело глядела она на двоюродного брата, с какой милой отвагой, с какой готовностью к жизни; как уверенно ждала и чувствовала, что будет родить ему детей по образу их обоих, иной раз и близнецов. И вот она оставалась ни с чем, а Лия качала уже второго, – как это вышло?
Буква предания – единственное, на что мы можем опереться, пытаясь объяснить печальное это положенье. А смысл ее вкратце таков: поскольку Лия не была любима Иаковом, бог сделал ее плодовитой, а Рахиль бесплодной. Именно поэтому. Эта попытка объясненья не хуже любой другой; она носит предположительный, а не безапелляционный характер, ибо прямого и директивного заявления Эль-Шаддаи о смысле этих его действий, которое было бы сделано Иакову или другому заинтересованному лицу, – такого заявления нет и, несомненно, не было. И все же нам пристало бы отвергнуть это объясненье и заменить его другим, если бы у нас было лучшее, а его у нас нет; напротив, имеющееся объясненье представляется нам по сути верным.
Суть в том, что решение бога было направлено не против или не в первую очередь против Рахили и не было принято ради Лии, а являлось назидательным наказаньем самому Иакову, которому этим путем указывалось, что изнеженность, прихотливость и самовлюбленность его чувства, высокомерие, с каким он лелеял его и обнаруживал, не пользовались одобреньем элохима – хотя эта избирательность и необузданная пристрастность, эта гордость чувства, не считающаяся ни с чьим мненьем и жаждущая всеобщего благоговейного признания, могла сослаться на более высокий образец и фактически была земным подражаньем ему. Хотя? Нет, как раз потому, что Иаковлева самоупоенность чувства была подражаньем, она и была наказана. Кто берется говорить о таких вещах, должен выбирать выраженья; но и после боязливой проверки предстоящего слова не остается сомненья в том, что первопричиной разбираемого нами распоряженья была ревность бога, который, унижая самоупоенное чувство Иакова, показывал, что упоение собственным чувством является его, господа, привилегией. Это объяснение, наверно, вызовет нареканья и, конечно, нам скажут, что такой мелкий и страстный мотив, как ревность, неприменим для толкования божественных назначений. Однако тем, кого наше толкованье коробит, представляется возможность считать это неприличное, на их взгляд, побужденье лишь не уничтоженным духовностью пережитком более ранних и более диких стадий образа бога – тех начальных стадий, на которые мы пролили кое-какой свет в другом месте и на которых облик Иагу, владыки войны и погоды у смуглой оравы сынов пустыни, называвших себя его бойцами, был наделен чертами куда более страшными и чудовищными, чем простая священность.
Завет, союз бога с бодрствовавшим в страннике Авраме человеческим духом был союзом ради взаимного освященья, союзом, в котором человеческие и божественные нужды так сплетены, что трудно сказать, с какой стороны, божественной или человеческой, последовал первый толчок к такому содружеству, но, во всяком случае, союзом, установленье которого свидетельствует о том, что освящение бога и освящение человека представляют собой двуединый процесс и связаны друг с другом теснейшими узами. Для чего же еще, спрашивается, нужен союз? Наказ бога человеку «Будь свят, как я!» уже предполагает освящение бога в человеке и означает собственно: «Пусть стану я свят в тебе, а потом будь и сам свят!» Другими словами, очищение бога от мрачного коварства и его освящение очищает и освящает человека, в котором, по настоятельному желанию бога, происходит этот процесс. Но эта общность интересов, когда бог обретает истинное свое достоинство только с помощью человеческого духа, а тот, в свою очередь, не может обладать достоинством, не созерцая реальности бога и с ней не считаясь, – эта поистине брачная взаимосвязанность, воплощенная и скрепленная кольцом обрезанья, делает понятным, что именно ревность оказалась самым долговечным пережитком досвященной страстности бога, будь то ревность к идолам или ревнивое отношение к своей привилегии на роскошество в чувствах, – что по сути одно и то же.
Ведь что иное, как не идолопоклонство, такое необузданное чувство человека к человеку, какое Иаков позволял себе питать к Рахили, а затем, в измененном и, пожалуй, усиленном виде, к ее первенцу? То, что претерпел Иаков из-за Лавана, еще можно отчасти хотя бы считать необходимым восстановлением справедливости с точки зрения судьбы Исава, взысканьем с того, в угоду кому справедливость потерпела ущерб. Но стоит задуматься о мрачной доле Рахили, а тем более узнать о том, что должен был вынести юный Иосиф, которому только благодаря его величайшему уму и обаятельнейшей ловкости в обращении с богом и людьми удалось повернуть все к добру, – и не останется никаких сомнений, что дело идет о самой настоящей, чистейшей воды ревности – не об общей и отвлеченной ревности к привилегиям, а ревности в высшей степени личной – к объектам идолопоклоннического чувства, на которые и падали удары, мстительно наносимые этому чувству, – одним словом, о страсти. Пусть это назовут пережитком пустыни, все равно именно в страсти сбывается и оправдывается неистовое слово о «боге живом». Наши слушатели увидят и согласятся, что Иосиф как ни вредили ему вообще-то его ошибки, чувствовал эту живость бога даже острее и приспосабливался к ней ловчей, чем его родитель…
А маленькой Рахили все это было совершенно непонятно. Она висла у Иакова на шее и плакала:
– Дай мне детей, не то я умру!
Он отвечал:
– Что это, голубка моя? Твое нетерпенье делает немного нетерпеливым твоего мужа, а я никак не думал, что подобное чувство когда-либо поднимется против тебя в моем сердце. Право же, неразумно докучать мне слезами и просьбами. Ведь я же не бог, который не дает тебе плодов твоего тела.
Сваливая это на бога, он намекал на то, что за ним, Иаковом, дело не стало и что он, как это уже доказано, не виноват вообще; ведь в Лии же он был плодовит. Но кивать на бога значило утверждать, что все дело в ней, Рахили, и в этом-то, а также в дрожании его голоса, выражалось его нетерпенье. Конечно, он раздражался, ибо глупо было со стороны Рахили молить его о том, чего он сам так пламенно желал себе, не коря ее, однако, при этом за обманутые свои надежды. И все-таки в ее горе бедняжку многое оправдывало, ибо покуда она оставалась бесплодной, ей приходилось плохо. Она была сама ласковость, но не завидовать сестре было бы не по силам женской природе, а зависть – это такая совокупность чувств, куда, кроме восхищенья, входит, увы, и нечто другое, вызывающее не самые лучшие ответные чувства. Это не могло не подточить сестринских отношений и уже их подтачивало. Положение матери семейства Лии было в глазах окружающих намного выше положения бесплодной сожительницы, все еще как бы ходившей в девушках, и потому Лия, пожалуй, даже лицемерила бы, если бы никак не показывала, что сознает почетное свое превосходство. Жену, благословенную детьми, принято было, не мудрствуя, называть «любимой», а бездетную попросту «ненавистной»; для слуха Рахили такое словоупотребленье было ужасно, ужасно своей несообразностью с ее действительным положением, и поэтому по-человечески ее можно понять, если бы она не довольствовалась безгласной правдой, а высказывала эту правду вслух. Так оно, к сожаленью, и было; бледная, со сверкающими глазами, она ссылалась на никогда не таившееся пристрастие к ней Иакова и на его частые ночные приходы, а это было больным местом Лии, и на прикосновенье к нему можно было только, вздрогнув, ответить: «А что толку?» И дружба прощай!
Стоявший между ними Иаков был удручен.
Лаван тоже хмурился. Он был, конечно, доволен, что его дитя, которым хотел пренебречь Иаков, оказалось в таком почете; но, с другой стороны, ему было жаль Рахили, а кроме того, он начал опасаться за свою мошну. Законодатель установил, что если жена не родит детей, тесть обязан возвратить мужу выкуп за нее, ибо такой брак признается неудавшимся. Лаван надеялся на то, что Иаков этого не знает, но узнать об этом тот мог в любой день, и однажды, когда у Рахили не останется никаких надежд, ему, Лавану, или его сыновьям придется заплатить Иакову за семь лет службы наличными, а с этой мыслью Лаван никак не мог примириться.
Поэтому, когда Лия забеременела и на третий год брака – тогда заявил о себе мальчик Левий, – а у Рахили никакого прибавленья не наметилось, Лаван был первым, кто счел нужным помочь беде и высказался за то, чтобы принять меры, назвав имя Валлы и потребовав, чтобы Иаков сошелся с ней и она родила на колени Рахили. Было бы ошибкой думать, будто Рахиль сама подала или особенно отстаивала эту вообще-то напрашивавшуюся мысль. Чувства, которые эта мысль у нее вызывала, были слишком двойственны, чтобы Рахиль могла сделать что-либо большее, чем просто смириться с ней. Но правда, что с Валлой, своей служанкой, существом привлекательным, перед прелестями которой Лии пришлось позднее окончательно отступить, Рахиль была очень дружна и близка; а ее жажда материнской славы победила даже естественное ее нежеланье сделать собственноручно то, что сделал некогда ее суровый отец, и привести к двоюродному супругу ночную свою заместительницу.
Собственно говоря, все было наоборот: она за руку ввела Иакова к Валле, поцеловав, как сестра, непомерно надушенную девочку, совсем потерявшую голову от счастливого смятенья, и сказав ей: «Если уж так должно случиться, то пусть это будешь ты. Умножься тысячекратно!» Утрирующее это напутствие было просто поздравлением и пожеланием, чтобы Валла зачала вместо своей госпожи, и Валла незамедлительно это сделала: она сообщила о полной удаче матери своего плода, чтобы та, в свою очередь, оповестила об этом его отца и своих родителей; в последующие месяцы утроба ее лишь незначительно отставала в росте от лона Лии, и Рахиль, которая все это время была очень нежна к Валле, часто гладила ее округлый живот и прикладывала к нему ухо, могла теперь видеть в глазах у всех то уваженье, какое снискал ей успех ее жертвы.
Бедная Рахиль! Была ли она счастлива? Признанный обычай помог ей смягчить до некоторой степени верховную волю, но ее слава, к смятению ее полной готовности и ожиданья души, росла все-таки в чужом теле. Это были половинная слава, половинное счастье, половинный самообман, с грехом пополам опирающиеся на обычай, но без опоры в ее собственной плоти и крови, и полунастоящими были бы дети, сыновья, которых родит ей Валла, ей и ее бесплодно любимому мужу. Рахили досталась радость, а боли достались бы другой. Это было удобно, но была в этом отвратительная пустота, какая-то скрытая мерзость не для ее ума, который повиновался обычаю и закону, а для честного и храброго ее сердечка. Она растерянно улыбалась.
Впрочем, все, что ей позволено и положено было сделать, она сделала радостно и благочестиво. Она дала Валле родить себе на колени – этого требовал церемониал. Рахиль обняла ее сзади и много часов подряд участвовала в ее усилиях, стонах и криках, став повитухой и роженицей в одном лице. Маленькой Валле пришлось нелегко, роды продолжались целые сутки, к концу которых Рахиль измучилась почти так же, как мать во плоти, но это как раз и было ей по душе. Так появился на свет отпрыск Иакова, названный Даном, – всего через несколько недель после Лииного Левия, на третьем году брака. А на четвертом, когда Лия разрешилась тем, кого назвали Хвалою Богу, или Иегудой, Валла и Рахиль общими силами принесли супругу второго своего сына, который, как им показалось, обещал стать хорошим борцом, отчего его и назвали Неффалим. Так, волей божьей, появились у Рахили два сына. Затем рожденья временно прекратились.
Первые годы брака Иаков провел почти полностью на усадьбе Лавана и, предоставив управляться на выгонах издольщикам и подпаскам, устраивал время от времени строгую проверку вторым, а с первых взимал оброк скотом и товарами, которые принадлежали Лавану, но не целиком и даже не всегда в большинстве; ибо в поле и даже на усадьбе, где Иаков соорудил несколько новых сараев для хранения собственного добра, многое принадлежало уже Лаванову зятю, и дело шло, в сущности, о слиянии двух цветущих хозяйств, о весьма и весьма запутанной системе взаимных расчетов, которая была явно понятна и подвластна Иакову, но давно уже темна для тяжелого взгляда Лавана, хотя тот и не признавался в этом: отчасти из опасения посрамить свой разум, отчасти же из-за старой боязни расстроить благословение в крови своего вершителя дел мелочными придирками. Слишком уж хорошо при всем этом жилось ему самому; он вынужден был глядеть на все сквозь пальцы и фактически уже почти не вмешивался ни в какие дела – настолько потрясающе-убедительно подтверждалась богоизбранность Иакова. Шестерых сыновей – дарителей воды народил он себе за четыре года; это было вдвое больше того, на что оказался способен Лаван при благословенном соседстве. Тайное уважение Лавана к Иакову было почти беспредельно; оно лишь чуть-чуть ослаблялось бесплодием Рахили. Этому человеку следовало предоставить свободу действий, и это было просто счастье, что он как будто перестал думать об уходе и об отъезде.
В действительности мысль о возвращении домой, о воскресении из этой ямы и преисподней Лаванова царства никогда не была чужда душе Иакова; через двенадцать лет она была ей так же близка, как через двадцать и двадцать пять лет. Но он не спешил, органически сознавая, что время у него есть (ведь ему суждено было прожить сто шесть лет), и отвык связывать мысль об отъезде с моментом предположительного прекращения Исавова гнева. К тому же он поневоле в известной мере укоренился в нахаринской земле, ибо здесь он многое пережил, а истории, которые с нами где-либо происходят, подобны пущенным нами на этом месте корням. Прежде всего, однако, Иаков считал, что не извлек еще достаточной выгоды из своего сошествия в Лаванов мир, не стал еще в нем достаточно богат. Преисподняя таила в себе две вещи – грязь и золото. Грязь он изведал: в виде жестокого срока ожидания и еще более жестокого обмана, которым этот бес Лаван расколол ему душу в брачную ночь. Богатством он тоже начал обрастать, но недостаточно, не в должной мере; все, что можно было унести, надо было взять с собой, а бес Лаван должен был дать еще золота, они не рассчитались, его следовало обмануть основательней: не ради мести Иакова, а просто потому, что так полагалось, чтобы и бес-обманщик был в итоге обманут самым издевательским образом, – только наш Иаков не видел еще решающего средства исполнить положенное.
Это его задерживало, а дела занимали его. Теперь он подолгу бывал вне дома, в степи и в поле, возле пастухов и стад, поглощенный хозяйством и торговлей в Лавановых и своих интересах; и это могло быть одной из причин, почему приостановился поток рождений, хотя жены со своими мальчиками, как и подросшие уже Лавановы сыновья, нередко бывали с ним вместе на выгонах и жили при нем в хижинах и шатрах. С грехом пополам добившись своего, Рахиль не подавляла больше своей ревности к выручившей ее Валле и не терпела уже общения господина и служанки, которые, кстати сказать, ничего не имели против ее запрета. Сама она оставалась бесплодна на пятом, на шестом году, навсегда, как то злосчастно казалось; и Лиино тело тоже пустовало – к великой ее досаде, но оно просто отдыхало, год и два года, и она говорила Иакову:
– Не знаю, что стряслось и за что мне такой позор, что я хожу праздно и бесполезно! Если бы у тебя была только я, этого бы не случилось, я бы не оставалась без ноши целых два года. Но сестра, которая нашему господину дороже всего на свете, отнимает у меня моего мужа, и я лишь с трудом удерживаюсь от того, чтобы проклясть ее, а ведь я же ее люблю. Наверно, этот разлад портит мне кровь, и поэтому я не могу понести, и твой бог не хочет больше вспоминать обо мне. Но что Рахили дозволено, то и мне не заказано. Возьми Зелфу, мою служанку, и спи с ней, чтобы она родила на мои колени и у меня были сыновья благодаря ей. Если я уже не имею цены для тебя, то все равно пусть у меня так или иначе родятся дети, ибо дети – это бальзам для ран, которые наносит мне твоя холодность.
Иаков почти не оспаривал ее жалоб. Его возражение, что ее он тоже ценит, откровенно носило характер пустой вежливости. Это следует осудить. Неужели он не мог сделать над собой небольшое усилие и быть добрее к женщине, из-за которой он, правда, претерпел жестокий обман души, неужели любое теплое слово, которое он мог бы сказать ей, он должен был сразу счесть ограбленьем драгоценного и холеного своего чувства? Ему суждено было горько поплатиться за это высокомерие своего сердца; но тот день был еще далек, и раньше еще чувству его суждено было даже пережить день величайшего своего торжества…
Предложение насчет Зелфы Лия сделала, вероятно, только для формы, чтобы облечь в него истинное свое желание – чтобы Иаков чаще ее навещал. Но одержимый чувством не почувствовал этого, он оказался тут высокомерно нечувствителен и попросту заявил, что готов и согласен призвать Зелфу для оживления благословенности детьми. Он получил необходимое освобождение у Рахили, которая не могла отказать в нем, тем более что высокогрудая Зелфа, немного похожая на свою госпожу и тоже так и не добившаяся настоящего расположения Иакова, на коленях просила у нее, как у самой любимой, прощения. И, приняв господина с покорностью и рабским усердием, служанка Лии забеременела и родила на колени своей госпожи, которая ей помогала стонать. На седьмом году брака, четырнадцатом году лавановского времени Иакова, она родила Гада и препоручила его удаче; а на восьмом и пятнадцатом – лакомку Асира. Так стало у Иакова восемь сыновей.
В ту пору, когда родился Асир, произошел случай с мандрагоровыми яблоками. Найти их посчастливилось Ре’увиму – тогда уже восьмилетнему, это был сумрачный, мускулистый мальчик с воспаленными веками. Он уже участвовал в начале лета в уборочных работах, на которые, покончив со стрижкой овец, выходили также Лаван с Иаковом, работах, требовавших большого напряжения от домочадцев, а также от нескольких нанятых на это время батраков. Лаван, овцевод, чьи земледельческие занятия к моменту прибытия Иакова ограничивались обработкой кунжутного поля, сеял с тех пор, как тот нашел воду, также ячмень, просо, полбу и особенно пшеницу; пшеничное поле, обнесенное глинобитной оградой, изрезанное канавами и насыпями, было самой важной его пашней. Площадью почти в полторы десятины, оно изгибалось отлогой грядой холмов, и земля его была тучной и мощной: если ее время от времени оставляли под паром, как это, следуя священному и разумному правилу, делал Лаван, она давала урожай больше чем сам-тридцать.
В тот раз год был благословенный. Доброчестный труд возделывания, труд плуга и сеющей руки, мотыги, бороны и водоливной бадьи вознагражден был божественно. Пока не взошли колосья, у Лаванова скота было прекрасное пастбище, ни газель не прикоснулась к всходам, ни ворон, не налетела на поле саранча и не размыл землю паводок. Богатая была в тот год жатва, тем более что Иаков, хоть и не землепашец, как известно, проявил благословенную свою находчивость и в этой области и советом, и делом добился более густого, чем обычно, засева, отчего число зерен в колосе, правда, немного уменьшилось, но общий урожай оказался больше – настолько больше, что Лаван, как, во всяком случае, сумел втолковать ему Иаков, все равно оставался в барыше, если определенная часть урожая и отошла в личную собственность его зятя.
Все были на работе в поле, даже Зелфа, в промежутках кормившая грудью Гада и Асира, и только дочери остались дома готовить ужин. В камышовых, от солнца, наголовниках и лохматых набедренных повязках, лоснясь от пота и распевая божественные песни, размахивали серпами жнецы. Другие резали солому или вязали снопы, нагружали их на ослов или на запряженные волами повозки, чтобы доставить эту благодать на ток, где ее с помощью крупного рогатого скота молотили, а потом веяли, просеивали и ссыпали. Мальчик Рувим не отставал уже на этом празднике труда от детей Лавана. Когда же у него онемели руки, золотым вечером, он пошел побродить по краю поля. Там, у глинобитной стены, он нашел мандрагору.
Чтобы углядеть ее, нужны были острое зрение и сноровка. Шершавая ботва с овальными листьями едва-едва поднималась над землей, незаметная для неискушенного глаза. Но по темным, с орех, ягодам, которые и назывались мандрагоровыми яблоками, Рувим узнал, что здесь прячет земля. Он засмеялся и поблагодарил. Схватив тотчас же нож, он начертил кружок и окопал корневище, так что оно повисло только на тонких волокнах. Затем, произнеся заклинание из двух слов, он рывком отделил корешок от земли. Он ожидал, что тот закричит, но этого не случилось. И все-таки он держал за вихор самого настоящего волшебного человечка: телесного цвета, с двумя ножками, ростом с детскую ладонь, бородатый и сплошь покрытый волокнистым пушком, – это был гном удивительный и смешной. Мальчик знал его свойства. Они были многочисленны и полезны; но особенную пользу – так слышал Рувим – они приносили женщинам. Поэтому он сразу предназначил свою находку Лии, своей матери, и побежал вприпрыжку домой, чтобы отдать ей корень.
Лия очень обрадовалась. Она ласково похвалила своего старшего, сунула ему в кулак фиников и наказала не хвастаться этой удачей перед отцом, да и перед дедом.
– Молчать не значит лгать, – сказала она и добавила, что всем вовсе незачем знать о находке: достаточно того, что они почувствуют ее благотворное действие. – Я уж постараюсь, – заключила она, – выманить у корешка все, что он может дать. Спасибо тебе, Рувим, мой первенец и сын первой. Спасибо за то, что ты о ней вспомнил. Другие не о ней вспоминают. Удачливость досталась тебе от них. А теперь ступай!
С этими словами она отпустила его, надеясь оставить себе свое сокровище. Но Рахиль, сестра ее, подглядывала и все увидела. Кто позднее тоже вот так подглядывал и чуть не поплатился головой за свою болтовню? Эта черта, при всем ее обаянии, была ей свойственна, и она передала ее по наследству своей плоти и крови. Она сказала Лии:
– Что же это принес тебе наш сын?
– Мой сын, – отвечала Лия, – не принес мне ничего, кроме сущей безделицы. Ты случайно оказалась поблизости? По глупости своей он принес мне жука и пестрый камешек.
– Да ведь он же принес тебе земляного человечка с травой и ягодами, – сказала Рахиль.
– Да, это тоже, – ответила Лия. – Вот он. Гляди, какой забавный и толстый! Мой сын нашел его мне.
– И в самом деле, какой забавный и толстый! – воскликнула Рахиль. – А сколько на нем яблок, полных семян!
Она уже сложила вытянутые пальцы возле красивого своего лица и прижалась к ним щекой. Не хватало только, чтобы она просительно протянула руки вперед. Она спросила:
– Что ты с ним сделаешь?
– Я, конечно, надену на него рубашечку, вымыв его и умастив, – отвечала Лия, – а потом помещу его в коробку и стану ходить за ним, чтобы он приносил пользу дому. Он будет благорастворять нам воздух, чтобы не было порчи ни человеку, ни скоту в стойле. Он будет предсказывать нам погоду и узнавать то, что в данное время скрыто или произойдет в будущем. Он сделает неуязвимыми мужчин, которым я подсуну его, принесет им удачу в промысле и устроит так, что судья признает их правыми, даже если они не правы.
– Что ты мне рассказываешь? – сказала Рахиль. – Я и сама знаю, что он на это годится. А что ты еще сделаешь с ним?
– Я отстригу от него ботву и яблоки, – отвечала Лия, – и приготовлю из них отвар, который усыпит человека, как только он понюхает его, а если будет нюхать долго, то лишит языка. Это крепкая настойка, дитя мое, – кто хлебнет лишнего, мужчина ли, женщина ли, тот умрет, но малая толика хорошо помогает при укусе змеи, а если тебя режут по живому телу, то кажется, что тело чужое.
– Это же все совсем не главное, – воскликнула Рахиль, – а о том, что у тебя на уме прежде всего, об этом ты ни слова ни говоришь! Ах, Лия, сестрица моя, – воскликнула она, ласкаясь к ней и клянча руками, как малый ребенок, – зеница моего ока, самая статная среди дочерей! Удели мне от мандрагор твоего сына, чтобы я стала плодовита, ибо разочарование от того, что я до сих пор бесплодна, сокращает мне жизнь, и своей неполноценности я горько стыжусь! Лань моя, златокудрая среди черноголовых, ведь ты же знаешь, что это за отвар и как он воздействует на мужчин, ведь он же как влага небесная на женскую засуху, и женщины с его помощью зачинают счастливо и разрешаются от бремени с легкостью! У тебя, в общем, шесть сыновей, а у меня двое, и те не мои, зачем же тебе мандрагоры? Отдай их мне, дикая моя ослица, если не все, то хоть несколько, и я благословлю тебя и паду тебе в ноги, ибо я изнемогаю от желания их получить!
Лия, однако, прижала корень к груди и покосилась на сестру угрожающе.
– Вот так так! – сказала она. – Значит, милая моя пришла, все разведав, и ей нужны мои мандрагоры. Мало того что ты ежедневно и ежечасно отнимаешь у меня моего мужа, ты хочешь завладеть еще и мандрагорами моего сына? Стыда у тебя нет.
– До чего же гнусно ты говоришь, – возразила Рахиль, – неужели ты и при усилии не можешь говорить по-другому? Не выводи меня из себя, выставляя все в безобразном свете, в то время как мне хочется быть нежной с тобой ради нашего детства! Разве я отняла у тебя Иакова, нашего мужа? Это ты отняла его у меня в ту священную ночь, когда украдкой проникла к нему вместо меня и он слепо влил в тебя Рувима, которого должна была понести я. Поэтому, если бы все делалось честно, Рувим был бы сейчас моим сыном и принес бы мне эту зелень, и если бы ты попросила у меня часть ее, я бы дала тебе.
– Вот оно что! – сказала Лия. – Ты действительно зачала бы моего сына? Почему же ты не зачинала после, а теперь хочешь помочь своей беде колдовством? Ничего бы ты мне не дала, знаю доподлинно! Когда Иаков говорил тебе нежные слова и хотел взять тебя, разве ты хоть раз сказала ему: «Милый, подумай и о сестре»? Нет, ты млела и сразу же позволяла ему играть своими грудями, и ни до чего тебе не было дела, кроме как до собственного удовольствия. А теперь ты клянчишь: «Я бы дала тебе!»
– Ах, как гнусно! – отвечала на это Рахиль. – Как отталкивающе гнусно то, что ты вынуждена по природе своей говорить, – я страдаю от этого, но мне жаль и тебя. Ведь это же проклятье – выставлять все в безобразном свете, как только откроешь рот. Если я не посылала Иакова к тебе, когда он хотел спать у меня, то вовсе не оттого, что не могла заставить себя уступить его тебе, свидетели тому его бог и боги нашего отца! А оттого, что уже девятый год я, к безутешному своему горю, бесплодна пред ним, и каждую ночь, в которую он меня избирает, я страстно надеюсь на удачу, и я не вправе упускать случай. А у тебя, которая вполне может и пропустить раз-другой, какие у тебя мысли? Ты хочешь приворожить его мандрагорами и не даешь их мне, чтобы он забыл меня, и тогда у тебя будет все, а у меня ничего. Ведь у меня была его любовь, а у тебя – дети, и в этом еще была какая-то справедливость. А ты хочешь иметь и то и другое, и любовь и детей, а я пусть в прахе лежу. Вот как думаешь ты о сестре!