Анатолий Васильевич!
Я обещал Вам в первом своем ответе доказать совершенную ложность изложения Вами моих взглядов на крестьянство и его взаимоотношения с пролетариатом. За последние годы вышло, правда, немало дрянных книжонок, фальсифицирующих прошлое и вводящих в прямое заблуждение молодняк там и сям надерганными цитатами, без связи, без перспективы. Но ведь не по этим же книжонкам Вы учились! Как же могло случиться, что Вы распространяете столь искаженное и перекошенное представление о моих взглядах на крестьянство?
Вы останавливались в Большом театре в годовщину смерти Ленина на дискуссии о профсоюзах. Я мог бы спросить: почему, собственно? Почему Вы не начали с предоктябрьской и послеоктябрьской дискуссии[94]. Выдвигать искусственно одни моменты в партийной истории и умалчивать о других, более крупных и значительных, значит, по-моему, вводить в заблуждение слушателей. Почему, например, Вы не упомянули ни словом о той борьбе, которая велась в партии вокруг вопроса о построении централизованного государственного аппарата и централизованной регулярной армии? Дискуссия по этому вопросу была никак не менее важна для судеб революции, чем споры во время Брест-Литовска или эпизодические расхождения по вопросу о профсоюзах. Но партийный молодняк не знает об этом ни слова. А Вы считаете Вашим долгом пропагандиста говорить о профсоюзной дискуссии, умалчивая о предоктябрьской и обо всех других.
Правильно ли Вы, однако, оцениваете смысл самой профсоюзной дискуссии? По-моему, – ни в малейшей степени. Вопрос ведь тогда шел вовсе не о профсоюзах, а о том, как вырваться из хозяйственного тупика. Продразверстка свела крестьянское хозяйство к половинному уровню и гнала его все ниже. Промышленность ничего не давала мужику. Из-под союза рабочих и крестьян выдернута была ходом революции элементарнейшая экономическая предпосылка. На почве продразверстки и городского пайка хозяйственного выхода не было, а значит, не было и выхода политического. На этой основе каждый вопрос неизбежно заводил в тупик. Между тем вопрос о профсоюзах ставился ведь именно на этой же безнадежной, вконец исчерпавшей себя основе. Теперь, когда мы достаточно далеко отошли от того момента, следовало бы, казалось, вставить тогдашнюю дискуссию в правильную экономическую и политическую перспективу. Ведь тот самый (VIII) съезд Советов, с которого пошла дискуссия о профсоюзах, не только не отменил продразверстки, но установил посевкомы, т. е. довел военный коммунизм в отношении деревни до самого крайнего выражения. В резолюции «десятки»[95] говорилось (как и в моей) о необходимости сращивания профсоюзов с государственным аппаратом, – но лишь более медленным темпом. Поскольку хозяйство оставалось на продразверстке и пайке, профсоюзы были, по существу, мертвым учреждением, и под именем профсоюзов мы говорили о рабочем классе. При грозном недовольстве масс профсоюзы могли тогда либо противопоставить себя государству и окончательно затормозить хозяйственную машину, либо впрячься вместе с хозяйственными органами в одну и ту же безнадежно увязавшую телегу военного коммунизма. Я настаивал на этом последнем. Владимир Ильич отвечал:
– Массы не выдержат.
Правильно ли это было? Правильно. Но массы не могли выдержать также и растущую разруху, а вместе с ней и безнадежность. На X съезде под непосредственным влиянием Кронштадта мы под руководством Ленина повернули от продразверстки к продналогу и свободе торговли. Между тем резолюция о профсоюзах оставалась старая: в ней говорилось еще о сращивании, только более медленным темпом. Уже через несколько месяцев понадобилась новая резолюция о профсоюзах. Новая резолюция, написанная Владимиром Ильичем, становилась уже целиком на почву нэпа, оттягивала союзы от «сращивания», требовала от них большей самостоятельности по отношению к рабоче-крестьянскому государству и пр. Эту резолюцию мы приняли единогласно. Она отвечала новым хозяйственным планам, а эти новые пути выводили страну из безнадежности и тупика. Дискуссия о профсоюзах началась с введения посевкомов, а закончилась переходом на нэп. Если мудрствовать задним числом, то можно сказать, что посевкомы были высшим выражением «недооценки» крестьянства, непонимания условий и методов его хозяйства и, наконец, его психологии. Между тем в дискуссии о профсоюзах никто против посевкомов не возражал, вводились они совсем не по моей инициативе, не вызывая протеста ни с чьей стороны. Как же можно игнорировать такие гигантские факты и ограничиваться дискуссионными воспоминаниями, тогдашними взаимными полемическими обвинениями и случайными цитатами, отражавшими политику и психологию хозяйственного тупика! Как можно забывать, что резолюция «десятки», победившая на съезде, была через несколько месяцев отменена! Почему? Потому что изменены были методы хозяйствования. Конечно, во время всякой дискуссии преувеличения неизбежны. Каждая сторона стремится довести точку зрения другой стороны до абсурда. Спорящие далеко не всегда отдают себе отчет в исторических перспективах спора. Больше всего это относится к профсоюзной дискуссии. Весь спор велся в тисках экономической безвыходности. Партию лихорадило, потому что невозможно было поддерживать дальше советский режим на базе военного коммунизма. Как же можно теперь, несколько лет спустя, ограничиться банальными фразами насчет того, что лозунг сращивания профсоюзов (конечно, для той эпохи совершенно безнадежный) вытекал из «недооценки крестьянства»! Ну, а сохранение продразверстки, а создание посевкомов – вытекали ли они из правильной оценки крестьянства? Можно ли допускать такую бюрократизацию мысли, когда она живые социальные процессы подменяет готовыми, коротенькими штампами!
Со времени написанной Лениным новой резолюции о профсоюзах, отменившей промежуточную и эпизодическую резолюцию X съезда, в профсоюзной области никаких разногласий больше не было. Их не было, по сути дела, и до дискуссии. Лучше всего это видно, пожалуй, из того, что Владимир Ильич незадолго до дискуссии чрезвычайно горячо настаивал на том, чтобы я стал во главе профсоюзов. Дискуссия о профсоюзах не была дискуссией о профсоюзах. Партия искала выхода из хозяйственного тупика. К концу дискуссии этот выход был указан Ильичем. И замечательно, что при этом все забыли о профсоюзах, т. е. забыли привести резолюцию о профсоюзах в соответствие с новым экономическим путем, намеченным после Кронштадта. Вот почему эту резолюцию пришлось через несколько месяцев переписывать заново. А Вы все это игнорируете.
Вы рассказываете молодым слушателям о том, будто Троцкий в эпоху профдискуссии считал, что крестьянин не пойдет с рабочим по пути к социализму. Откуда Вы это взяли? Вот как Вы излагали мои взгляды на этот счет в Большом театре:
«Пока рабочий класс помогает крестьянину отнимать землю у помещика, он будет с ним, а когда он уже получит эту землю, то он скажет рабочему, ты коммунист и мне не по пути с тобой, – и получится разрыв и гражданская война между крестьянством и пролетариатом, а пролетариата мало, и, если его не выручит соседний европейский пролетариат, то крестьянин пролетария задушит. Приблизительно так в это время думал Троцкий. Но Владимир Ильич думал иначе, он говорил: это неверно, это неправда».
Как же думал Владимир Ильич? А вот как:
«Если мы установим такого рода экономическую торговую смычку, если окажется, что мы умеем не только воевать, но умеем и торговать, то крестьянин надолго, на десятки лет окажет нам полное доверие».
Выходит ведь, что я был против торговой смычки, возражал против новой экономической политики, отрицал ее как путь к социализму? Где? Когда? Нехорошо у Вас выходит, Анатолий Васильевич. Во время дискуссии о профсоюзах не мог еще Ильич говорить о торговой смычке. А когда заговорил, никакой дискуссии не было. Неряшливо у Вас выходит. Нельзя в такой неряшливости воспитывать молодняк.
Не знаешь, поистине, как и возражать Вам. Для этого, в сущности, надо было переписать здесь все мои речи и статьи, а вернее, вообще все содержание моей работы.
После смерти Свердлова Владимир Ильич намечал сперва кандидатуру Каменева в председатели ВЦИКа. Идея «рабоче-крестьянского» председателя была выдвинута мною и Владимиром Ильичем одобрена. Мною же была выдвинута кандидатура Калинина. Рекомендуя ВЦИКу эту кандидатуру, я назвал будущего председателя всероссийским старостой[96]. Все это мелочи, которые в других условиях не заслуживали бы упоминания, но, согласитесь, что эти мелочи достаточно ярко характеризуют направление мысли. Во всяком случае, они более убедительны, чем поучения задним числом.
В эпоху военного коммунизма слухи о моих будто бы разногласиях с Лениным по крестьянскому вопросу распускали только белогвардейцы. Они осложняли этот вопрос «национальным» моментом. В 1919 году я написал письмо к крестьянам-середнякам о полной моей солидарности с Лениным насчет крестьянской, т. е., по существу, середняцкой политики партии. Ленин, со своей стороны, опубликовал письмо, в котором полностью и целиком солидаризировался со мной. Тут не было и тени дипломатии. Задним числом кое-кто пытался, правда, представить дело так, будто эта солидаризация имела лишь внешние политические цели и прикрывала внутренние разногласия. Это ложь с начала до конца. Владимир Ильич читал мое письмо к середнякам, а я – его письмо до напечатания. О каких бы то ни было разногласиях или хотя бы малейших оттенках не было и речи. Никто этих оттенков и сейчас не назовет.
Во время войны с Польшей я читал ряд докладов на тему: «Пролетариат и крестьянство в революции и в советско-польской войне». У меня под руками имеется случайно конспект этих докладов. Я приведу из него несколько десятков строк:
«Мы вовсе не требуем, как говорят меньшевики, чтобы крестьянин отказался от всех своих интересов и усвоил себе прямо противоположную точку зрения. Нет, мы толкаем его к тому, чтобы он понял свои исторические интересы в новой обстановке, в какую его поставили революция и пролетариат… Может ли крестьянин понять условия новой эпохи и свои задачи в ней? Меньшевики начисто отрицают это. Наши заявления и действия, направленные на привлечение крестьянства к социалистической революции, оцениваются меньшевиками как утопизм, как отказ от марксизма и пр. На самом деле такого рода взгляд на крестьянство как на неподвижный замкнутый в себе класс не имеет ничего общего с марксизмом. Крестьянство есть продукт определенных условий и меняется вместе с ними. Педагогика фактов есть самая могущественная педагогика. А таких факторов, событий и ударов судьбы, какие развиваются теперь, никогда не бывало в истории. Задача коммунистической агитации в деревне состоит именно в том, чтобы использовать уроки событий и провести их в сознание крестьянина».
Где же тут мысль, что крестьянство повернет против пролетариата? А таких цитат я мог бы привести десятки. Говорилось это и писалось в начале 1919 года, в разгар военного коммунизма, в разгар надежд на быстрое развитие европейской революции.
У Вас выходит, Анатолий Васильевич, будто я чуть ли не отрицал новую экономическую политику, – верите ли Вы этому сами? – так что Вам приходится теперь, в 1926 году, разъяснять мне со сцены Большого театра, что основная цель введения новой экономической политики состояла в торговой смычке промышленности с крестьянским хозяйством. Позвольте привести Вам то, что я говорил на эту тему на общем собрании членов партии Сокольнического района 10 ноября 1921 года:
«Рабочее государство стремится путем кооперации овладеть крестьянским рынком. Начинается новая борьба из-за крестьянина. Вся революция, в сущности, была борьбой из-за крестьянина. Кто поведет за собой крестьянина, тот настоящий хозяин революции. Возьмите нашу борьбу с меньшевиками, эсерами. Она к чему сводилась? К тому, что рабочий класс руками коммунистов показал крестьянам, что только он может прекратить войну с немцами, что только он, рабочий коммунист, может действительно отнять землю у помещика и передать ее крестьянам. Из-за этого велась борьба. В борьбе с эсерами и меньшевиками большевик победил, и крестьяне это строго разбирают».
И далее:
«А что он (крестьянин) скажет теперь? Какой ситец будет дешевле, тот он и купит. И в зависимости от того, какой он ситец купит, такой и будет поворот. Будет наш ситец лучше и доступнее, он купит ситец государственный, и победит строй социалистический. А если будет лучшим ситец капиталиста, – крестьянин купит ситец частнокапиталистический, и тогда пойдет на слом социалистическая республика, и утвердится у нас капитализм».
Право же, совестно приводить все это. Но Вы должны же согласиться, что в 1926 году Вы в своем докладе ничего не прибавляете на эту тему к тому, что я сказал в 1921 году. Это не в упрек Вам. Но зачем же запутывать вопрос? Зачем сеять невыносимую смуту в ушах слушателей?!.
Опасаюсь, что тут Вы скажете: а как же с прокламацией «Без царя, а правительство рабочее»? Этот довод является для многих последним прибежищем. Но, насколько я помню, прокламация «Без царя, а правительство рабочее» написана была весной 1905 года. Право же, Анатолий Васильевич, неправильно требовать от кого бы то ни было, чтобы он знал и понимал в 1905 году то, чему мы, под руководством Владимира Ильича, научились в 1917-м, 1918-м и последующих годах. Прошлое можно и должно цитировать, если это помогает понять настоящее. Выдергивать же цитаты из далекого прошлого для того, чтобы затемнять и искажать сегодняшний день, это уж никуда не годится. Но и это не все. Прокламации «Без царя, а правительство рабочее» я никогда не писал. Вы удивлены? Я знаю, что десятки невежественных книжонок и шпаргалок приписывают мне прокламацию под этим заглавием, которое, к слову сказать, может быть правильно понято только в связи с содержанием самой прокламации. Но суть-то в том, что я такой прокламации не только никогда не писал, но, насколько вспоминаю, никогда и не читал. Знаю, что такая прокламация написана была Парвусом в начале 1905 года за границей и издана редакцией «Искры». Я жил в то время нелегально в России. Прокламация Парвуса в России никогда не издавалась и не распространялась. Сам я в то время писал в России немало прокламаций, в том числе и для бакинской типографии ЦК большевиков. Две большие прокламации к крестьянам были написаны мною и вышли за подписью Центрального Комитета большевиков (в эпоху примерно Третьего съезда). В эпоху Петербургского Совета работали мы с большевиками в полной солидарности и совместно проводили «крестьянскую» политику (братание с Крестьянским союзом и пр.). Никаких разногласий на этой почве не было. В начале 1906 года я написал из тюрьмы брошюру «Наша тактика в борьбе за Учредительное собрание». Брошюра была напечатана Владимиром Ильичем в издательстве «Новая волна». С начала до конца брошюра эта развивает ту мысль, что революция наша уперлась в вопрос о взаимоотношении пролетариата и крестьянства. Через Кнунянца Ленин очень одобрял эту брошюру. Упомянутые две прокламации к крестьянам, как и названная только что брошюра, вместе со многими другими документами, напечатаны в недавно появившемся втором томе моих сочинений («Наша первая революция»). А прокламацию «Без царя» Вы там не найдете – по той простой причине, что я ее не писал.
Я ни в малейшей мере не хочу этим сказать, что в 1905 году не делал ошибок. Ошибок этих было немало. Основной моей ошибкой было то, что я не вошел в большевистскую партию с раскола 1903 года. У меня нет и не может быть никакого интереса уменьшать ошибки, вытекавшие из того, что я в известные периоды враждебно противопоставлял себя большевикам и даже сближался на этой почве с меньшевиками. В одном из ближайших томов я опубликую все относящиеся к этому вопросу документы и постараюсь дать им то освещение, какого они заслуживают в свете исторической ретроспекции. Никто не может переделывать свой путь задним числом. Но это, во всяком случае, тот путь, который привел меня к большевизму. Выдергивать искусственно отдельные эпизоды этого пути можно для того разве, чтобы ошарашить, а не для того, чтобы объяснить и научить. Но уж если выдергивать эпизоды, то, по крайней мере, добросовестно, хотя бы с формальной стороны, т. е. не путать дат, не приписывать мне чужих цитат и не поучать меня премудрости, которую я сам излагал гораздо раньше и ничуть не хуже.
Письмо мое, как видите, очень затянулось, а я мог бы еще многое сказать по поводу Вашего доклада в Большом театре. Ограничусь сказанным и пожелаю Вам всего хорошего.
14 апреля 1926 года
Л. Троцкий
(подпись)
P. S. Может быть, ответите, А. В.?
Проволочный и беспроволочный телеграф разнес по всему миру весть о том, что Зиновьев и Каменев исключены из партии, с ними вместе еще свыше двух десятков большевиков. Согласно официальному сообщению, исключенные стремились будто бы к восстановлению капитализма в Советском Союзе. Политический вес новой репрессии внушителен сам по себе. Симптоматическое значение ее огромно.
Зиновьев и Каменев в течение ряда лет были ближайшими учениками и сотрудниками Ленина. Лучше, чем кто бы то ни было, Ленин знал их слабые черты; но он умел использовать их сильные стороны. В своем «Завещании», столь осторожном по тону, где одинаково смягчены и похвалы и порицания, чтоб не слишком укреплять одних и ослаблять других, Ленин счел необходимым напомнить партии о том, что октябрьское поведение Зиновьева и Каменева было «не случайно». Дальнейшие события слишком ярко подтвердили эти слова. Не случайна была, однако, и та роль, которую Зиновьев и Каменев играли в ленинской партии. И нынешнее их исключение напоминает об их старой и не случайной роли.
Зиновьев и Каменев были членами Политбюро, которое в эпоху Ленина непосредственно руководило судьбами партии и революции. Зиновьев был председателем Коммунистического Интернационала. Наряду с Рыковым и Цюрупой, Каменев в последний период жизни Ленина был его заместителем, по должности председателя Совета Народных Комиссаров. После смерти Ленина Каменев председательствовал в Политбюро и в Совете Труда и Обороны, высшем хозяйственном органе страны.
В 1923 году Зиновьев и Каменев открыли кампанию против Троцкого. В начале борьбы они очень слабо отдавали себе отчет в ее последствиях, что не свидетельствует, конечно, об их политической дальнозоркости. Зиновьев прежде всего агитатор, исключительный по таланту, но почти только агитатор. Каменев – «умный политик», по определению Ленина, но без большой воли и слишком легко приспосабливающийся к интеллигентной, культурно-мещанской и бюрократической среде.
Роль Сталина в этой борьбе имела более органический характер. Дух мелкобуржуазной провинции, отсутствие теоретической подготовки, незнакомство с Европой, узость горизонта, – вот что характеризовало Сталина, несмотря на его большевизм. Его враждебность «троцкизму» имела гораздо более глубокие корни, чем у Зиновьева и Каменева, и давно искала политического выражения. Неспособный сам к теоретическим обобщениям, Сталин подталкивал по очереди Зиновьева, Каменева, Бухарина и подбирал из их речей и статей то, что ему казалось наиболее подходящим для его целей.
Борьба большинства Политбюро против Троцкого, начавшись в значительной мере как личный заговор, уже очень скоро развернула свое политическое содержание. Оно не было ни простым, ни однородным. Левая оппозиция включала в себя вокруг авторитетного большевистского ядра многих организаторов октябрьского переворота, боевиков гражданской войны, значительный слой марксистов из учащейся молодежи. Но за этим авангардом тянулся на первых порах хвост всяких вообще недовольных, неприспособленных, вплоть до обиженных карьеристов. Только тяжкий ход дальнейшей борьбы постепенно освободил оппозицию от ее случайных и непрошеных попутчиков.
Под знаменем «тройки» Зиновьев – Каменев – Сталин объединились многие «старые большевики», особенно те, которых Ленин предлагал еще в апреле 1917 года сдать в архив; но и многие серьезные подпольщики, крепкие организаторы партии, искренне поверившие, что надвигается опасность смены ленинизма троцкизмом. Чем дальше, однако, тем более сплошной стеной поднималась против «перманентной революции» растущая и крепнущая советская бюрократия. Она-то и обеспечила впоследствии перевес Сталина над Зиновьевым и Каменевым.
Борьба внутри «тройки», начавшись в значительной мере тоже как личная борьба, – политика делается людьми и через людей, и ничто человеческое ей не чуждо, – скоро, в свою очередь, развернула свое принципиальное содержание. Председатель Петроградского Совета Зиновьев, председатель Московского Совета Каменев стремились опираться на рабочих двух столиц. Главная опора Сталина была в провинции и в аппарате: в отсталой провинции аппарат приобрел всемогущество раньше, чем в столицах. Председатель Коминтерна Зиновьев дорожил своей международной позицией. Сталин с презрением поглядывал на коммунистические партии Запада Для своей национальной ограниченности он нашел в 1924 году формулу: социализм в отдельной стране. Зиновьев и Каменев противопоставляли ему свои сомнения и возражения. Но Сталину достаточно оказалось опереться на те силы, которые были «тройкой» мобилизованы против «троцкизма», чтоб автоматически одолеть Зиновьева и Каменева.
Прошлое Зиновьева и Каменева, годы их совместной работы с Лениным, интернациональная школа эмиграции – все это должно было враждебно противопоставить их той волне самобытности, которая угрожала, в последнем счете, смыть Октябрьскую революцию. Результат новой борьбы на верхах получился для многих совершенно изумительный: два наиболее неистовых вдохновителя травли против «троцкизма» оказались в лагере «троцкистов».
Чтобы облегчить блок, левая оппозиция – против предупреждений и возражений автора этих строк – смягчила отдельные формулировки платформы и временно воздержалась от официальных ответов на наиболее острые теоретические вопросы. Вряд ли это было правильно. Но левой оппозиции 1923 года не пришлось все же идти на уступки по существу. Мы оставались верны себе. Зиновьев и Каменев пришли к нам. Незачем говорить, в какой мере переход вчерашних заклятых врагов на сторону оппозиции 1923 года укрепил уверенность наших рядов в собственной исторической правоте.
Однако Зиновьев и Каменев и на этот раз не предвидели всех политических последствий своего шага. Если в 1923 году они надеялись посредством нескольких агитационных кампаний и организационных маневров освободить партию от «гегемонии Троцкого», оставив все остальное по-старому, то теперь им казалось, что в союзе с оппозицией 1923 года они быстро совладают с аппаратом и восстановят как свои личные позиции, так и ленинский партийный курс.
Они снова ошиблись. Личные антагонизмы и группировки в партии стали уже полностью орудиями безличных социальных сил, слоев и классов. В реакции против октябрьского переворота была своя внутренняя закономерность, и через ее тяжелый ритм нельзя было просто перескочить путем комбинаций и маневров.
Обостряясь изо дня в день, борьба между оппозиционным блоком и бюрократией подошла к последним граням. Дело шло уже не о дискуссии, хотя бы и под кнутом, а о разрыве с официальным советским аппаратом, т. е. о перспективе тяжелой борьбы на ряд лет с большими опасностями и неопределенным исходом.
Зиновьев и Каменев отшатнулись. Как в 1917 году, накануне Октября, они испугались разрыва с мелкобуржуазной демократией, так десять лет спустя они испугались разрыва с советской бюрократией. И это было тем более «не случайно», что советская бюрократия на три четверти состояла из тех самых элементов, которые в 1917 году пугали большевиков неизбежным провалом октябрьской «авантюры».
Капитуляцию Зиновьева и Каменева перед XV съездом, в момент организационного разгрома большевиков-ленинцев, левая оппозиция воспринимала как чудовищное вероломство. Таким оно и было, по существу. И однако же в этой капитуляции была своя закономерность, не только психологическая, но и политическая. В ряде основных вопросов марксизма (пролетариат и крестьянство, «демократическая диктатура», перманентная революция) Зиновьев и Каменев стояли между сталинской бюрократией и левой оппозицией. Теоретическая бесформенность, как всегда, неотвратимо мстила за себя на практике.
При всем своем агитаторском радикализме Зиновьев всегда останавливался перед действительными выводами из политических формул. Борясь против сталинской политики в Китае, Зиновьев до конца противился разрыву компартии с Гоминданом. Обличая союз Сталина с Переселем и Ситриным[97], Зиновьев останавливался в нерешительности перед разрывом англо-русского комитета. Примкнув к борьбе против термидорианских тенденций, он заранее давал самому себе обет: ни в коем случае не доводить до исключения из партии. В этой половинчатости было заложено ее неизбежное крушение. «Все, кроме исключения из партии», означало: бороться против сталинизма в тех пределах, в которых разрешит Сталин.
После капитуляции Зиновьев и Каменев делали решительно все, чтоб вернуть себе доверие верхов и снова ассимилироваться в официальной среде. Зиновьев примирился с теорией социализма в отдельной стране, снова разоблачал «троцкизм» и даже пытался кадить фимиам Сталину лично. Ничто не помогало. Капитулянты терпели, молчали, ждали. Но до пятилетнего юбилея собственной капитуляции все-таки не дотянули: они оказались замешаны в «заговоре», исключены из партии, может быть, высланы или сосланы.
Поразительно: Зиновьев и Каменев пострадали не за свое дело и не под своим знаменем. Основной список исключенных по приговору 9 октября состоит из заведомо правых, т. е. сторонников Рыкова – Бухарина – Томского. Значит ли это, что левый центризм объединился с правым центризмом против бюрократического стержня? Не будем спешить с заключениями.
Наиболее видными именами списка после Зиновьева и Каменева являются Угланов и Рютин, два больших члена ЦК. Угланов в качестве генерального секретаря Московского комитета, Рютин в качестве заведующего Агитпропом руководили в столице борьбой против левой оппозиции[98], очищая все углы и закоулки от «троцкизма». Особенно неистово травили они в 1926—1927 годах Зиновьева и Каменева как «изменников» правящей фракции. Когда Угланов и Рютин в результате сталинского зигзага влево оказались главными практическими организаторами правой оппозиции, все официальные статьи и речи против них строились по одной и той же схеме: «…крупнейших заслуг Угланова и Рютина в борьбе с троцкизмом никто не может отрицать; но платформа у них все же кулацкая, буржуазно-либеральная».
Сталинцы притворялись, будто не видят, что из-за этой именно платформы и велась борьба. Принципиальные позиции тогда, как и теперь, были только у левых и правых. Сталинцы политически жили подачками тех и других.
Уже в 1928 году Угланов и Рютин стали заявлять, что в вопросе о партийном режиме левая оппозиция оказалась права, – признание тем более поучительное, что никто не мог похвалиться такими успехами в насаждении сталинского режима, как Угланов и Рютин. «Солидарность» в вопросе о партийной демократии не могла, однако, смягчить сердца левой оппозиции по отношению к правым. Партийная демократия– не абстрактный идеал; меньше всего она предназначена к тому, чтобы служить прикрытием для термидорианских тенденций. Между тем в лагере правых Угланов и Рютин, по крайней мере в те годы, представляли наиболее яркое термидорианское крыло.
В числе участников заговора постановление ЦКК называет и других заведомых правых, как Слепков и Марецкий, красные профессора бухаринской школы, руководители комсомола и «Правды», вдохновители многих программных резолюций ЦК, авторы бесчисленных статей и брошюр против «троцкизма».
В постскрипционном списке значатся Пташный и Горелов с указанием на их прежнюю принадлежность к «троцкистской оппозиции». Идет ли речь действительно о двух малоизвестных левых капитулянтах, примкнувших впоследствии к правым, или же мы имеем перед собою подделку с целью обмана партии, – судить об этом у нас нет возможности. Не исключено первое, но весьма вероятно и второе.
В перечне участников нет главных вождей правой оппозиции. Телеграммы буржуазных газет сообщали, что Бухарин «…окончательно восстановил свое партийное положение» и намечен будто бы в Наркомпросы[99] вместо Бубнова, который переходит в ГПУ; Рыков-де тоже снова в милости, выступал с речами по радио и пр. Тот факт, что в списке «заговорщиков» нет ни Рыкова, ни Бухарина, ни Томского, действительно делает вероятным какие-либо временные бюрократические поблажки в пользу бывших лидеров правой оппозиции. О восстановлении их старых позиций в партии не может, однако, быть и речи.
Группа в целом обвиняется в покушении на создание «буржуазной кулацкой организации по восстановлению в СССР капитализма, и, в частности, кулачества».
Поразительная формулировка! Организация по восстановлению «капитализма и, в частности, кулачества». Эта «частность» выдает целое или, по крайней мере, намекает на него. Что некоторые из исключенных, как Слепков и Марецкий, в период борьбы с «троцкизмом» развивали вслед за своим учителем Бухариным идею «врастания кулака в социализм»[100], совершенно бесспорно. В какую сторону сдвинулись они с того времени, – нам неизвестно. Но весьма возможно, что сегодняшняя их вина состоит не столько в том, что они хотят «восстановить» кулака, сколько в том, что они не признают побед Сталина в области «ликвидации кулачества как класса».
В каком отношении к программе «восстановления капитализма» стоят, однако, Зиновьев и Каменев? Об их участии в преступлении советская пресса сообщает:
«Зная о распространявшихся контрреволюционных документах, они вместо немедленного разоблачения кулацкой агентуры предпочли обсуждать этот (?) документ и выступить тем самым прямыми сообщниками антипартийной контрреволюционной группы».
Итак, Зиновьев и Каменев «предпочли обсуждать» документ вместо «немедленного разоблачения». Обвинители не решаются даже утверждать, что Зиновьев и Каменев вообще не собирались «разоблачать». Нет, их преступление в том, что они «предпочли обсуждать», прежде чем «разоблачать». Где, как и с кем они обсуждали? Если б это происходило на тайном заседании правой организации, обвинители не упустили бы об этом сообщить. Очевидно, Зиновьев и Каменев «предпочли обсуждать» между четырех глаз. Заявили ли они, в результате обсуждения, о своем сочувствии платформе правых? Если б в деле имелся намек на такое сочувствие, мы бы о нем узнали из постановления. Умолчание свидетельствует об обратном: Зиновьев и Каменев, очевидно, подвергали платформу критике вместо того, чтоб позвонить к Ягоде[101]. Но так как они все же не позвонили, то «Правда» приписывает им такое соображение: «Враг моего врага – мой друг».