– Действительно? – спросила миссис Моррис.
– Да, там столько всего делается для пенсионеров. Поверьте мне, нигде во всем мире нет такого места, где делается столько для нас! Тут всегда лето, а кругом одно лишь море!
Миссис Моррис заметила, что все эти вещи, возможно, вполне естественны, а Томпсон сказал:
– Еще кружку пива. Да побыстрее!
– Миссис Моррис, – продолжала Пибоди, – можете себе представить, я никогда раньше не бывала в настоящем баре!
– Да, вы говорили об этом…
– Разве? – неопределенно уронила Пибоди. – Может статься.
Немного помолчав, она упомянула, что весенний бал так же важен, как и осенний. Каждый танцует под свою собственную ответственность, а прожектор вращается при звуках танго и вальса. В бальном зале нельзя ни курить, ни пить хмельное. Платья – просто фантастика! Многие дамы принимают участие в конкурсе на самую красивую шляпу в Сент-Питерсберге. А миссис Рубинстайн всякий раз выигрывает…
– Чипсы! – приказал Томпсон. – И музыку! Первый вальс у Палмера.
Бармен включил музыкальный автомат-юксбоксен, и помещение наполнилось громкими протяжными звуками ковбойского блюза. Миссис Моррис содрогнулась, но ничего не сказала, она должна привыкнуть, она должна, музыка здесь повсюду, и от нее никогда никуда не денешься.
Но вот на углу взвыл мотор, красивый юноша с «Баунти», хлопнув дверью, вошел в бар и приблизился к стойке.
– Привет! – поздоровался он. – Мне ничего нет?
– Нет! – ответил бармен.
– Никакого письма, ничего? Ничего из Майами?
Бармен ответил:
– Вообще ничего!
Джо, не глядя на них, снова вышел из бара, и мотоцикл затрещал, удаляясь вниз по авеню.
– А если хочешь танцевать, – продолжала Пибоди, – как я уже говорила, если хочешь танцевать, то лучше всего сидеть на скамьях поближе. Тогда они знают, чего ты хочешь!
– Кто – они?
– Господа мужчины!
– А где тут мужчины? – спросила миссис Моррис.
– Они циркулируют, их не так много…
– Они вымерли, – объяснил Томпсон.
Он все слышал.
Пибоди, стремительно повернувшись к нему, положила ладонь на его руку, но миссис Моррис зашипела: «Ш-ш-ш!»
Тогда Пибоди отдернула руку.
Граммофонная пластинка подошла к концу, пустой юксбоксен издал царапающий звук и захватил новую пластинку, на этот раз зазвучал рок. Быть может, Томпсон любил рок, так как он опустил голову на руку. Возможно также, что он пытался защитить свои уши или попросту устал. Как можно неприметней сунула Пибоди свою пятерку под его локоть, а он тотчас спрятал деньги.
– Еще три кружки! – заказал он.
– Две! – поправила его миссис Моррис. – Вам нравится пиво, мисс Пибоди?
«Возможно не очень; собственно говоря, нет…» Ей нравился бар. Мысли ее были легки и беззаботны, перелетая все время с одного на другое… Не желает ли миссис Моррис узнать, чем она, Пибоди, занималась раньше, прежде чем появиться в Сент-Питерсберге?
Но миссис Моррис не ответила, лишь глаза ее смутно улыбнулись за стеклами очков. Тогда, повернувшись к зеркалу, Пибоди подумала: «Ну и что? Ей никогда не понять, как это было. Она говорит: „Портниха? В самом деле? Выиграла в лотерею? Как приятно!“ Я рассказываю, что у нас была огромная семья, а сейчас я – единственная, кто от нее остался. „Как жаль!“ – отвечает она, и мы сидим здесь, и так ничего и не было сказано. А она со своими синими бровями и как будто без глаз!..»
Томпсон снова застонал, а голова его стала медленно покачиваться взад-вперед, взад-вперед.
«Ну да, – рассерженно подумала Пибоди. – Поступай, если можешь, как лучше. Мне, пожалуй, мне единственной, вовсе ни к чему быть доброй!»
– Прекрасная музыкальная пьеса! – внезапно произнес Томпсон.
– Если уж музыка, так чтоб музыка – настоящая, да и такт они в порядке исключения соблюдают! Пибоди, суньте побольше денег в музыкальную шкатулку, у меня нет мелочи.
Миссис Моррис энергично бросила монеты в аппарат, но с места не двинулась. Раз им нужна музыка, пусть будет музыка… Да и голова у нее уже заболела… где-то в самом низу затылка. Стиснув зубы, она ждала, когда они наконец выпьют свое пиво.
Вернувшись назад в «Батлер армс», Томпсон, придержав перед ними дверь, с галантным презрением сказал:
– Мои дамы!..
Пибоди, стало быть, ее имя – Пибоди! Испуганная, занятая самой собой женщина-мышка, без подбородка, с седыми клочьями волос на голове! Но она, разумеется, могла бы быть еще хуже!
Вечером, в перерыве между прибывавшими автобусами с туристами, Джо снова прикатил в бар Палмера, чтобы снова услышать: почты ему нет. Он объяснил: возможно, речь идет вовсе не о письме, а лишь об открытке с красным крестом и адресом. Если там появится бумажка с крестом на его имя, он будет знать, что ему делать дальше.
– Крест, да, крест! – проворчал бармен, раскладывая на стойке оплаченные счета, все до единого перечеркнутые крестами. – Чего ты ждешь?
Джо ответил, что ждет лишь сигнала, чтоб отправиться в Майами или куда-нибудь в другое место, – это очень важно. Шофер из Лас-Уласа[11] высказал как свое личное мнение, что речь идет о контрабанде. Кое-кто мог бы разнообразия ради отправиться к своей старой бабке в Тампу[12].
– Я заболею из-за вас, – сказал Джо.
А бармен ответил:
– Боже ты мой! Нынче средь вас – будь то древний старец или новорожденный младенец – ни одного нормального не найдешь!
Тогда юноша, облокотившись на стойку, воскликнул:
– Ничего-то ты о Господе Иисусе не знаешь!
И, выскочив за дверь, с бешеной скоростью помчался вниз по улице.
Один из завсегдатаев, ухмыльнувшись, произнес:
– Неужто вы не понимаете, он из тех детей Господа[13], что бегают кругом по здешним улицам и заставляют государство заботиться о себе! У них разбит какой-то там лагерь в Майами. Они бредят Иисусом, а заразились этим с севера…
– Они – кто? Хиппи? – спросил бармен.
– Нет, теперь уже не хиппи. Это нечто иное.
– Буза и трепотня, – заявил бармен. – Та же самая буза, только по-другому.
Среди дня Линда располагала двумя свободными часами и тогда обычно уходила к себе в комнату. Комната была мала и красива, вся от пола до потолка побелена и защищена от жары тенью густой зеленой поросли с заднего двора. Над кроватью Джо устроил алтарь и основательно набил полку всякой всячиной, так, чтоб она висела прямо. А к лампаде над Богоматерью, там, где она стояла с букетом пластмассовых цветов и сахарными черепами из Гватемалы, он протянул электрический провод. Джо чтил Мадонну, хотя интересовался больше Иисусом. Они с Линдой редко беседовали о ком-либо из них, да и зачем говорить о вещах само собой разумеющихся – таких, как солнце и луна? Мадонна постоянно улыбалась. Под полкой висели колокольчик, подаренный мисс Фрей, и ключи от дома.
Линда разделась догола и в абсолютном мире и спокойствии лежала в кровати, подперев рукой щеку. Кровать была хорошая, с прочными пружинами. Прекрасные картины скользили пред взором Линды, одна прекраснее другой. Первой явилась к ней мама, а потом – Джо. Мама была крупной и спокойной и много работала, и ей вовсе не следовало тревожиться о дочери, которая так хорошо устроена! Взад и вперед бродила мама в Гвадалахаре в неизменном черном платье и с корзиной на голове, то скрываясь в базарной тени, то снова выходя на солнце; она заботилась о своей семье. Джо был устроен тоже хорошо, имел постоянную должность с большим жалованьем.
Когда Линда думала о них обоих, Силвер-Спринг[14] почему-то становился ей ближе. Она никогда не видела Силвер-Спринга. Там, в джунглях, течет река с водой, прозрачной, как кристалл, а маленькие обезьянки прыгают на берегу. За один доллар можно подняться на борт речного пароходика со стеклянным днищем и рассматривать рыб, вечно снующих над белым песком дна. Заросли низко склоняются по обоим берегам реки. Это мягкая зеленая крыша, которая раскинулась, протянувшись на сотни заповедных, защищенных законом государства миль вглубь Америки. И там нет ни змей, ни скорпионов!
– Дорогая Мадонна, – прошептала Линда. – Дозволь мне предаваться любви с Джо в джунглях на берегу реки. Потом, по милости твоей, мы будем брести по колено в воде, затем медленно поплывем вместе все дальше и дальше.
И, протянув руку, она зажгла лампаду, но вовсе не для того, чтобы в комнате стало светлее, а чтобы почтить Мадонну. После чего, положив руки на свой прекрасный живот, заснула.
Баунти-Джо вскоре пришел к ней. Стоя в открытом окне, выходящем во двор, он крикнул в комнату:
– Эй, привет! Они забыли меня, они ничего не ответили!
Линда тихо лежала, глядя на возлюбленного, потом сказала, что надо сохранять терпение, ведь, чтобы найти дом, за который не надо платить, требуется долгое время, а в домах, что подлежат сносу, жить нельзя. Полиция в Майами – опасна.
Он вошел в комнату и, отвернув лицо от Линды, сел на край кровати.
– Я не могу больше ждать и не знать, где они. Они могут быть где угодно, сюда они никогда не придут, сюда никто и ничто не приходит. Никаких писем нет. Возможно, они нашли какое-то место, лагерь или сарай, откуда мне знать! Они нашли его давным-давно, а написать забыли. И знаешь, – строго продолжил он, – ты знаешь, как только я о них услышу, я уеду отсюда, время не терпит, и, поедешь ли ты со мной или нет, я все равно удеру!
– Знаю, – ответила Линда.
– А ты останешься здесь.
– У меня хорошее место, – ответила она. – И со мной подписали бумагу до самых рождественских праздников.
– До рождественских праздников! – воскликнул Джо. – Смешно! Ведь Он явится в любую минуту, а ты говоришь о Рождестве и о контракте! Дьявольщиной попахивает, когда ты так говоришь. У тебя есть шанс уехать со мной, а ты, глазом не моргнув, упускаешь его. Ты могла бы уехать со мной, чтобы встретиться с Ним.
– А если теперь Он явится снова, – сказала Линда, – если Он теперь вернется, откуда тебе знать, что Он не явится сюда вместо Майами? Когда мир так велик, с таким же успехом, что и Майами, это может быть и Сент-Питерсберг?!
Джо встал и начал мерить шагами комнату взад-вперед, взад-вперед, объясняя, что основная проблема – это всем держаться вместе, чтобы всех было много и чтобы имелось нечто надежное, во что можно верить. Надо торопиться, сказал Джо. Он может вернуться через неделю… они бы вычислили: это может случиться именно сейчас, поэтому именно сейчас важно знать, в чем вопрос, и ждать именно всем вместе. Они играют все время. В ожидании Его они играют и бегают друг за другом и танцуют. Ждать в одиночестве – нельзя!
– Да, – ответила Линда. – Я понимаю, это важно. Тебе надо только опасаться полицейских в Майами. Они появляются на пляже в черных автомобилях, съезжают по долине вниз на прибрежный песок, а там забирают всех, кому негде жить.
Он ответил:
– Ты не понимаешь! Тысячи таких людей ждут на берегу. Они – словно одна семья. Они делятся друг с другом всем, что имеют.
Задрав полу пиджака, он показал ей на изнанке знак Иисуса – слова, сложенные из букв красного, фиолетового и оранжевого цвета: «Иисус любит тебя».
– Красиво! – похвалила она. – Но лучше бы этот знак был не внутри, а снаружи.
– Так оно и будет! У меня он будет повсюду! На кофте, и на плавках, и везде-везде, только бы получить весточку. Ты что, не видела красный крест на мотоцикле? Разве ты не понимаешь, что происходит?!
Трудно понять, почему Иисус Христос заставлял Джо пребывать вне себя от волнения! Возможно, Господь и в самом деле явится, и тогда, естественно, Его следует встретить с величайшим гостеприимством: прихотливый и избалованный, Он никогда не извещал о себе заранее. Мадонна же не давала никаких сомнительных обещаний, она просто была, и из ее распростертых рук постоянно, вечно и непрерывно являлись чудеса.
– Мой любимый, мой Джо, – сказала Линда, – не сердись на меня. Я очень надеюсь, что Он явится! Запасись терпением! Они, пожалуй, напишут, как только узнают, где Он высадился на берег.
Джо разглядывал ее лицо, всегда такое спокойное… Но внезапно эта ее смиренная уверенность показалась ему ужасной. И он спросил:
– Почему ты всегда улыбаешься?
– Потому что смотрю на тебя! – ответила Линда. – Думаешь, мы успеем поехать в Силвер-Спринг, прежде чем Он явится?
Томпсон питал большую слабость к Линде. Она никогда не говорила о его коробке под кроватью, той самой картонной коробке, что вмещала его книги, коньяк, корзинку с чесноком и жестянку для окурков сигарет.
Курить в комнате было запрещено! Комната же Томпсона пропиталась насквозь застарелым запахом табака, смешанного с чесноком, и, в какой-то степени, с запахом нестираной одежды.
Линда ничего не говорила. Казалось, она находила естественным, что скатанный коврик лежал у стены. Она понимала, что комната постепенно приобретет вид, соответствующий образу жизни ее обитателя. Абсолютно легко, чрезвычайно старательно убирала она его жилье, не нарушая установленных им порядков. Это помещение, это до крайности уютное и дурно пахнущее место, последнее укрепление Томпсона, его последний оплот, защищавший его в борьбе со всем миром, было самой дешевой комнатенкой в пансионате «Батлер армс». Всего лишь узкий прямоугольник, встроенный прямо под лестницей и обставленный мебелью, что осталась от других комнат. Через весь прямоугольник от стены к стене Томпсон повесил покрывало с кровати и жил, по существу, в той части комнаты, где находилось окно. Когда он входил сюда и закрывал за собой дверь, комната погружалась во мрак. Мрак отграничивал его вынужденную жизнь от той, что была сознательной и частной. В состоянии полного покоя ожидал он, когда же придет забвение и вожделенное умиротворение. Видения и лица исчезали, а высказанные слова стихали. Он молча ждал. Мало-помалу дневной свет начинал обрисовываться вокруг покрывала – обрисовываться совсем слабо. Тогда он подходил к покрывалу и, отодвинув мрак в сторону, вступал в свое собственное значимое пространство, занятое кроватью, лампой и стулом.
Никто не знал, что мистер Томпсон бывает счастлив… факт, который он тщательнейшим образом держал в тайне. Женщины пугали его, те самые женщины, которые попадались повсюду и умирали слишком поздно. В потоке времени они высказали ему все самое важное так, как обычно делают женщины, они создали, они сотворили его молчание.
Сейчас, войдя в свою комнату – святая святых, он положил деньги Пибоди в жестянку для личных нужд. Сев за стол, обращенный к окну, Томпсон стал смотреть на ту же картину, на просвечиваемую солнцем зелень, что затеняла и сон Линды. Они с Линдой – оба – жили в первобытном лесу, отгороженные, защищенные от всего на свете. Он свернул свою первую в этот день сигарету. Табак был крупный, грубый, плохо поддавался его усилиям, и несколько крошек упали на пол. Он сдвинул в сторону остатки ботинком, чтобы позднее обратить на них внимание, снова лизнул закрутку и зажег сигарету. Курение доставляло мистеру Томпсону в его одиночестве удовлетворение, к которому никогда не примешивалась радость мщения. Ни одна из этих женщин с веранды, этих дам, ни одна из этих леди, теток и желанных фемин, не знала, что он курил. Он не доверял им свою тайную радость, он наказывал их, куря лишь в одиночестве.
Поскольку мистер Томпсон был женоненавистником, он частенько думал о женщинах. Его друг из Сан-Франциско Йеремия Спеннерт никогда добровольно о женщинах не говорил, но, если кто-то упоминал их, он качал головой и горестно улыбался. Тем самым он, по всей вероятности, показывал, что они-де не ведают, что творят, и благодаря этому не могут быть призваны к ответу.
Вопрос, избранный Томпсоном для размышлений нынешнего дня, касался эпитета, который подходил бы женщинам. Ради Йеремии Спеннерта он хотел бы найти точное определение, одновременно выражавшее бы и то достойное, и то пленительное, что было в них. Теперь он спокойно проходил мимо тех почтительных наименований, что, благодаря табу и бесконечным эпитетам – плодам символизма, неприменимы при реальной оценке этих существ. Например, «мать», «королева-мать», «мадонна» или совсем просто – «супруга». Слова эти являются эвфемистическим описанием фру в литературной или вообще какой-то другой, фальшивой, ненатуральной связи.
Томпсон отбросил в сторону поэтические арабески, которые сбивают с толку и которых в действительности не найдешь, как то: «нимфа», «муза», «дриада» и многие другие… Он засомневался на миг на прекрасном слове «любовница» и позволил ему уйти тем же путем. Он отбросил исключительно все – все, что носит следы небрежности или непристойности, и где-то посреди размышлений его угораздило оказаться жертвой «сестер», «теток по отцу», «теток по матери», «тещей», «свекровей» и тому подобного, но обрисовал он их почти комически при выяснении такого вопроса, как этот. Новые женские прозвища теснились, наступая на него, их было слишком много, до невероятности слишком… И Томпсон быстро решил, что желанными объектами любви могут быть только «леди» и «юнгфру»[15], впрочем, пока это была только рабочая гипотеза. Он отворил окно, чтобы впустить свежий воздух, и задумался. Вскоре он отбросил и «леди», и «юнгфру»…
Единственной истинной женщиной была Линда. Принадлежность к женскому полу ее не испортила. Чудесным, необъяснимым образом Линда спаслась…
Слабый аромат цветов проник в комнату Томпсона.
Солнце придвинулось к веранде, но все еще мешкало на заднем дворе среди зеленых ветвей, большие листья, неподвижные на всепоглощающей жаре, просвечивали насквозь, образуя красивый узор из света и тени. Предполуденное время представляло для него наибольший интерес. Всякий раз, когда он заговаривал о смерти, это бывало вызвано кем-то из тех фру, что вели себя недоступно пониманию. Томпсон с радостью вспомнил тех двух фру, что пили в его обществе пиво у Палмера. Ту крупную, молчаливую, и маленькую, неуверенную в себе, ту, что без подбородка, – Пибоди. Он хотел бы, чтобы Рубинстайн[16] тоже была там, именно ее имя он произносил проникновенно и неумолимо. Рубинстайн благоденствовала и плыла в этой молчаливой тишине, сидя наискосок от него и шепча лишь о самых незначительных вещах. Она, с этим ее исполненным презрения голосом, довольным, даже самодовольным, голосом глупой женщины…
На заднем дворе стояла тишина. Гараж Юхансона просматривался среди кустов вместе с частью сарая, где хранились его инструменты, но самого Юхансона не было видно.
«Он боится меня, – думал Томпсон. – Крестный отец Юхансон очень боится меня!»
Вторая сигарета этого дня выкурена, а окурок спрятан в жестянке-пепельнице под кроватью. Настало время казни критикой. Книга называлась «Новые космические пространства». С внутренней стороны обложки книги, выданной на дом публичной библиотекой, был изображен типичный мартовский ландшафт. Томпсон открыл книгу на странице, где остановился в прошлый раз, и продолжил чтение, делая микроскопические заметки на полях. Его почерк при помощи красивой шариковой ручки был крайне мелок, словно какое-то насекомое окунало свои ножки в чернила и быстро и смешно бегало по бумаге.
«Ошибка! – написал Томпсон. – На странице 60 говорится об отсутствии кислорода. Здесь разыгрывается, ничтоже сумняшеся (вообще-то, по-идиотски), любовная сцена. Слова „трепещущая жара“ употреблены три раза на последних четырех страницах».
Он продолжал читать, подчеркивая слова «мрачнеющее космическое пространство».
«Этот писака, – отметил Томпсон на полях, – болезненно влюблен в мрачнеющее, мерцающее (в известной степени в пылающее), а также в сумерки. Все герои мужеского пола ухмыляются, у них спокойные глаза, а высказываются они либо издевательски, сухо, либо со сдержанным гневом. Женщины, когда не орут, главным образом тяжело дышат и шепчут».
Комментарии мистера Томпсона нашли для себя самую благоприятную почву в жанре научной фантастики. В более молодые годы (когда ему было около пятидесяти) он погрузился в поэзию, но счел эту форму выражения беззащитной и, собственно говоря, не требующей комментариев. Прочитав восемь страниц книги «Новые космические пространства», Томпсон прекратил свою предполуденную игру и вытащил книгу, полученную от друга – Йеремии Спеннерта. Иногда, в минуту удрученности, он имел обыкновение читать какой-либо отрывок из этого обстоятельного труда Гегеля только ради того, чтобы вспомнить и почтить своего друга из Сан-Франциско.
Это надолго засело в тот день у мисс Фрей в голове: она не могла забыть свое поражение на веранде, весь этот детский, чуждый ее стилю скандал, и глаза миссис Рубинстайн, и ее преисполненный презрения голос, и свое бегство в вестибюль – в свою стеклянную клетку. Стеклянную клетку для ведения бухгалтерских книг, забытую всеми. Но она все же продолжала свою работу, тщательно вписывая в свои книги последние цифры и сверяя их, связывая в пачки квитанции на оплату, пока все не становилось таким, как должно…
Со счетами за эту неделю отправилась она в комнату мисс Рутермер-Беркли. Она не спускала глаз с двери Томпсона под лестницей, как раз в том самом месте, где коридор заворачивал за угол. Там он обычно стоял, этот старый негодяй, за самой дверью, и прислушивался. Он узнавал звуки ее шагов и совершенно неожиданно выскакивал, выкрикивая какие-то безликие слова, только чтобы напугать ее, и всякий раз она точно так же боялась снова.
«Я живу в детской комнате, – думала мисс Фрей. – Ни один человек не знает, какая жестокость скрывается в детской!»
Дверь Томпсона приближалась, мисс Фрей тщательно наблюдала за ней, она не спускала бдительного ока с замочной скважины и с яростной быстротой повторяла себе все то, что можно высказать злому старикану, высказать высокомерно, сокрушающе и независимо. Но дверь оставалась закрытой, и ничего на этот раз не произошло.
Мисс Фрей прошла дальше по коридору в угловую комнату и в приступе внезапно овладевшей ею слабости прислонилась лбом к стене и немного переждала. Затем постучала в дверь, и высокий тонкий голос ответил ей из комнаты – любезный, старческий голос мисс Рутермер-Беркли.
Ее угловая комната всегда покоилась в приглушенном освещении, дневной свет опускался в комнату, проникая через плотное белое кружево гардины, совершенно лишенной какой-либо тени. Под хрустальной люстрой овальный стол окружали обитые бархатом стулья с прямыми спинками, их было пять.
Мисс Фрей быстро подошла к столу и объяснила, что принесла недельный расчет, выполненный в той степени, в какой ей удалось его составить, все должно было соответствовать: возможно, не каждая квитанция расположена в хронологическом порядке.
– Да, дорогая мисс Фрей! – ответила владелица «Батлер армс». Понимаю, вы снова здесь со своими бумагами. Как мило!
Каждую неделю старая дама просматривала бумаги мисс Фрей. С ее стороны это была почти галантная формальность. Цифры утомляли хозяйку, они больше ничего ей не говорили, и мисс Фрей это знала. В полном молчании открывалась папка. Очень маленькие высохшие ладони, тонкие, как листочки, поднимали одну бумагу за другой, чрезвычайно медленно переворачивали одну страницу за другой и снова опускали их на стол.
«Она только делает вид, – думала мисс Фрей, – но в любом случае она должна просмотреть расчет, должна…»
Ручки мисс Рутермер-Беркли все время медленно дрожали. Ей – девяносто три года! Как можно так ссохнуться и стать такой маленькой! Мертвые птички точно так же ссыхаются и белеют. Все становится хрупким, сосредоточенным на внутренних, частных проблемах, далеких от импульсов внешнего мира…
Мисс Фрей думала, что красивая угловая комната состарилась с такой же иссушающей душу чувствительностью, а старая мебель на ее тоненьких ножках… да еще столько накрахмаленных кружев и истертого шелка… все краски здесь поблекли, а все белое пожелтело.
– Вполне безупречно, – сказала мисс Рутермер-Беркли. – Мисс Фрей, вы разрешите предложить вам стаканчик шерри?
Но мисс Фрей не хотела шерри. Не лежало ли у нее еще что-нибудь на сердце? Быть может, он – Томпсон – по-прежнему не платит за наем? А миссис Рубинстайн курит в гостиной?
Мисс Рутермер-Беркли, вздохнув, сказала:
– Давайте расслабимся хоть на мгновение. Возможно, нам необходима чашка чая, да, это самый полезный напиток, дабы сохранить спокойствие и предаться размышлениям. Линда принесет нам по чашечке чая.
Они молча сидели в ожидании. Налив им обеим чай, Линда остановилась на пороге и одарила их своей долгой сияющей улыбкой, а затем чрезвычайно тихо закрыла за собой дверь.
Мисс Рутермер-Беркли поведала мисс Фрей, что сначала была абсолютно сбита с толку улыбкой Линды. Ей казалось, будто эта ошеломляющая манера улыбаться – пролог какой-то особого рода доверительности, что эта улыбка – подготовка какого-то сюрприза – сообщения или радостной вести. Теперь же, между прочим, она поняла: улыбка Линды была попросту феноменом, говорила о пристрастии к наслаждению и выражала интерес к наблюдению за окружающим, была примерно тем же, что потрясающей красоты ландшафт.
Это, впрочем, никоим образом не отменяло чувства ожидания.
– Ожидание, мисс Фрей, становится со временем редким качеством, которое дóлжно заботливо лелеять.
– Да, – ответила мисс Фрей. – Разумеется!
Ее работа для «Батлер армс» была бессмысленна, если никто ее не видел, и не понимал, и даже не интересовался ею, никогда не критиковал, никогда не хвалил ее, наконец, никогда ни о чем не расспрашивал. Точно так же было в банке: она – безликая банковская барышня за служебным окошком, она никогда не ошибалась, никогда не допустила ни единой ошибки.
– Возьмите печенье, – предложила мисс Рутермер-Беркли.
– Да, так вот: я смотрю на Линду, словно любуюсь красивым ландшафтом, что приносит умиротворение глазу.
– Да-да, – согласилась мисс Рутермер-Беркли, – она красива. Она встречается с охранником с «Баунти», его зовут Джо. Я видела, как он иногда рано утром выходит из «Батлер армс». «Баунти»! – задумчиво повторила старая дама и продолжила: – Охранник с «Баунти»? Неужели они нуждаются в охраннике в нынешние времена?
– Из-за туристов! – раздраженно воскликнула мисс Фрей. – «Баунти»… Вы помните этот исторический бунт на «Баунти», а теперь он стал еще и кораблем из фильма, и им необходим красивый парень на борту. Кто-то написал еще книгу об этом. А парня зовут Джо!
– Книга написана мистером Нордхоффом и мистером Холлом, – вежливо и предупредительно сообщила мисс Рутермер-Беркли. – Прошу вас запомнить, что книгу «Мятеж на „Баунти“» написали два господина. Вы устали, мисс Фрей, и, боюсь, вы слишком серьезно относитесь к своим обязанностям. Не следует ли вам взять небольшой отпуск?
Кэтрин Фрей заплакала, облокотившись о стол. Она плакала, закрыв лицо руками, и вдруг так же внезапно, как начала плакать, перестала.
– Это господин Томпсон докучает вам больше всех? – спросила старая женщина.
Кэтрин ответила:
– Не знаю. Все!..
Мисс Рутермер-Беркли осторожно поднялась и, опираясь на свою мебель, добралась до углового шкафа.
– То, в чем вы сейчас нуждаетесь, – сказала она, – это немного пилюль. Эту коробочку я получила в молодости от одного кавалера, изучавшего медицину. Насколько я помню, я использовала как-то всего лишь одну пилюлю. Бóльшую часть я раздала, когда это было необходимо, но четыре еще остались. Их я даю вам, мисс Фрей. И предлагаю провести послеполуденное время с комфортом для себя.
Когда мисс Фрей ушла, мисс Рутермер-Беркли открыла свои учебники французского языка; ей предстоял длинный, никакими заботами не нарушаемый вечер. «Qu’est-се que vous voulez?[17] – ласково пробормотала она. – Jamais, jamais de ma vie. Toujours[18]. Как это красиво звучит! Как, должно быть, прекрасна Франция!»
Только когда ей исполнилось девяносто, мисс Рутермер-Беркли начала спрашивать себя, не прошла ли ее долгая жизнь мимо того, что в стародавние времена именовалось «сердечной радостью»? Чересчур суровое воспитание, возможно, внесло свою лепту в случившееся, но главным образом, и она сознавала это, во всем была лишь ее собственная вина. Очертя голову, да и вопреки собственному разуму, стремилась она к совершенству и, таким образом, жила в постоянном страхе: не оставила ли она вчера незаконченными свои повседневные дела, поступки, беседы; и не уходил ли страх перед завтрашним днем, который дóлжно было сформировать так, как она того желала и требовала от самой себя. Затерявшись в будущем и прошлом, она не могла жить в своем настоящем, в своем личном мгновении. Собственно говоря, очень жаль… Да и это, несомненно, упущение, которое не обрадовало бы ни единого человека. Меж тем все они умерли, да и едва ли у нее оставалось время горевать о содеянной ошибке, что стала к тому же до такой степени старой, наивной и старой…
Мисс Рутермер-Беркли начала вспоминать свою отринутую радость и с удовольствием заметила, что та все еще свежа и не растрачена, хотя возможности активной деятельности для нее и ограниченны. Уроки французского чрезвычайно развлекали владелицу «Батлер армс». Вообще-то, сама идея радости сосредоточилась для нее ныне в абсолютных мелочах, порой исключающих друг друга… например, в отказе от старой привычки или же просто дозволении самой себе иметь возможность оставить что-то недоделанным или нерешенным, а то и позволить себе настоящую роскошь – отменить ненужный и неприятный ход мыслей.
Мисс Рутермер-Беркли развила уже в свои девяносто лет весьма разнообразную, изобилующую нюансами способность направлять по совершенно другому руслу ход своих наблюдений и воспоминаний. Благодаря сложной системе шлюзов, которая частично управлялась ее подсознанием, она являла на свет только отмеченные радостью события и то, что почитала годным к употреблению… Она навечно заблокировала большой, воспаленный воображением участок мозга – дельту. Она практиковала ныне совершенно новые иррациональные мысли. И естественно, хозяйка «Батлер армс» признавала вместе с тем очень многие из тех явлений, что, видимо, сохраняют значение в силу своей преходящей ценности. Другими словами, то было нагромождение банальных выводов, которых придерживались ее предки, влача их через всю свою жизнь, ибо никогда не могли придумать ничего лучшего.
Как бы там ни было – она радовалась, что поспешности и страху в ее жизни пришел конец!
Самым прохладным местом в доме был вестибюль, где в дальнем углу ютилась стеклянная клетка мисс Фрей. Вестибюль почти всегда бывал пуст, его посещали лишь обе фрёкен Пихалга, обычно сидевшие рядом за колонной. В этом длинном помещении было полным-полно четырехгранных белых колонн, возведенных, дабы проходить меж ними, направляясь на второй этаж в гостиную и на веранду.
На веранде все было белым: плетеная мебель, пасхальные лилии миссис Хиггинс и рамки, украшавшие загадочные групповые снимки со смотрящими прямо перед собой белыми лицами стоящих, сидящих и лежащих рядами людей. Пенсионеры в диковинных шляпах, сгрудившиеся для группового снимка. Справа и слева от этих боязливых, тесно сжатых групп фотограф оставлял довольно заметные поля неопределенно-серого фона.