– Вот именно! – подхватывает Чарити. – Надо брать свою жизнь за горло и трясти ее. – Она изображает это обеими руками, и мы все смеемся. Мы аккуратно отступаем от тревог Сида и того, что стоит между ним и Чарити. Накладываем на тарелки куски курицы, салат, булочки и едим, позволяя глазам умиротворенно пастись на природе, вбирать в себя пейзаж, выдержанный в мягких райских тонах, вызолоченный осенней листвой гикори. Вдруг Чарити, встав на колени, чтобы подложить нам еды, замирает, склоняет голову, слушает и свободной рукой делает жест, призывающий к молчанию.
– О, послушайте. Слышите?
Издали, постепенно приближаясь, доносится словно бы шум взволнованной толпы. Мы встаем и оглядываем пустое небо. Вдруг видим: вот они, колеблющийся клин, они летят прямо на нас, очень низко, – летят на юг по центральному миграционному маршруту и перекрикиваются на лету. Мы стоим тихо, прекратив на время людские разговоры, пока их словоохотливый гомон не стихает на отдалении и их колышущиеся вереницы не растворяются в небе.
Они прошли по нам точно губка по классной доске, стирая то, что было до них.
– Ну ведь прелесть, правда же? – говорит Чарити. – Когда мы задерживаемся в Вермонте или приезжаем ненадолго осенью, они иногда вот так же точно летят и кричат над Фолсом-хиллом. Вам непременно надо там у нас погостить. Комнат – хоть отбавляй. Как насчет следующего лета?
– Следующим летом, – отвечаю я, – я буду, если мне разрешат, преподавать на летних курсах, вечерами, может быть, буду мыть автоклавы в больнице, а ночами подрабатывать таксистом. Весной у нас появится маленький заложник судьбы.
– Ну, тогда через лето.
– Через лето я, может быть, буду орудовать лопатой на общественных работах.
– Фу, что за чушь, – говорит она. – Сид прав, к тому времени вы будете знамениты. Пожалуйста, запланируйте поездку в Вермонт. Сможете писать весь день за вычетом времени на еду, пикники, плавание и прогулки.
Большие глаза Салли, блестящие от шампанского и радостных переживаний, встречаются с моими, и она качает головой, словно не веря. Ветерок колышет ветви гикори, и с глухим стуком падает орех.
– Вы действительно хотите, чтобы мы приехали? – спрашивает Салли. – Смотрите… Опасно размахивать сырым мясом перед мордами тигров.
– Мы никогда не приглашаем неискренне, – говорит Сид. Он смотрит в свой стаканчик, а потом поднимает взгляд так, будто его удивило то, что он там увидел. Будущее, что ли? – Ей-богу, это будет просто чудесно! В общем, вы получили от нас постоянное приглашение. Приезжайте в любое время и на любой срок.
В этом дивном месте, на самом пике бабьего лета они снова выбрали нас. В обстоятельствах, когда более мелкие души позволили бы зависти разъесть симпатию точно ржавчиной, они заявляют, что от души рады нашему обществу и нашей удаче. Мы вновь ощущаем на этом мирном холме то, что ощущали ночью перед их дверью, когда все четверо со смехом обнялись и слили наше морозное дыхание в единое облачко. Мы приглашены в их жизнь, откуда никогда не будем исторгнуты и не исторгнем себя сами.
Но нежданно-негаданно я увидел, что их отношения не лишены напряженности, и, к своему удивлению, начинаю испытывать легкое покровительственное чувство к человеку, которого не далее как вчера вечером считал самым счастливым и достойным зависти мужчиной на свете.
Другой день. Мы катаемся на коньках по озеру Монона совсем рядом с нашим заснеженным кирпичным заборчиком. Серебристый воздух, серое небо, льнущие лапчатые хлопья снега, красные мокрые носы, холодный ветер, смех. Вероятно, январь; есть ощущение, что Рождество уже позади. У обеих женщин беременность вполне заметна. Салли чрезвычайно осторожна: Беркли – не то место, где можно было научиться кататься на коньках, и она боится упасть и повредить будущему ребенку.
А Чарити – та ничего не боится.
– Надумаешь падать – падай на задницу, – говорит она. – В худшем случае себе сделаешь больно.
Всего с неделю назад я видел, как она в компании жены приглашенного ирландского профессора, женщины голубых кровей, катится на санках со снежной горки за Мидлтоном. Ирландка плюхнулась на санки животом, как десятилетняя. Чарити по крайней мере имела благоразумие сесть и править ногами, но на то, чтобы не ехать наперегонки, ей благоразумия уже не хватило. Визжа, они понеслись с горы вместе. Под большим дубом уткнулись в рыхлый снег; санки застряли, а женщины поехали дальше: ирландка на животе, а увесистая Чарити на заднем месте. “Господи Иисусе!” – возопила ирландка; так, по крайней мере, мне вспоминается. Вытирая лица от снега, вытряхивая его из варежек, выбивая его из одежды, хохоча от души, они повезли санки обратно на горку, чтобы скатиться еще раз.
А теперь мы, всё такие же адепты активной жизни и физических упражнений на свежем воздухе, рисуем узоры на льду озера Монона. На сей раз согласилась участвовать и осторожная Салли, хотя только богу известно, почему это безопасней катания с горки. Тут сзади бесшумно подкрадываются буера и норовят задеть твою голову поднятым коньком. Тут есть даже маленький аэроплан, который взлетает со льда и на него же садится. Катаешься, скажу вам прямо, с постоянной оглядкой, особенно если ты встала на коньки первый раз в жизни и тем паче если ты беременна и скоро уже родишь.
Чарити стреляет туда-сюда глазами, ее нос покраснел. Она вытирает его тыльной стороной красной варежки.
– Похоже на катание на роликах, только плюхнуться легче. Не наклоняйся назад, наклоняйся вперед. Просто оттолкнись – и катись вперед.
И она катится, тяжелая и грациозная. Дальше от берега Сид совершает рывки, срезает углы, тормозит, фонтанируя ледяной крошкой, чтобы избежать столкновения с буером.
А я тем временем ковыляю на наклоняющихся внутрь полозьях. Попытавшись помочь Салли поехать, выскальзываю из-под себя, падаю и увлекаю ее за собой, служа для нее подушкой. Явно ей нужен лучший наставник, чем я. Сид видит, подъезжает, поднимает ее с ободряющими словами, берет ее левую руку в свою правую, приобнимает ее левой рукой за плечи, кладет ее правую руку себе на талию. Робко, затрудненно она катится с ним, но вскоре начинает чувствовать ритм, вот уже осторожно отталкивается. Все уверенней они описывают дуги, отдаляясь, перемещаясь от менее ровного берегового льда к более ровному. Глядя на них, аплодируя, я забываю о себе и – бух! – опять выезжаю из-под себя и ушибаюсь копчиком.
Помню этот серенький снежный денек, морозный ветер, покусывающий щеки, подбородок и лоб, холод в ступнях, которым тесно в позаимствованных ботинках с коньками, свист и тарахтенье от садящегося аэроплана позади меня, буер, несущийся на отдалении на одном коньке и управляемый пилотом, широко расставившим ноги и раскинувшим руки; помню, как ехали, наклонясь и отталкиваясь, Салли и Сид, как грузно и весело скользила мимо, подбадривая меня, Чарити, в то время как я пошатывался на коньках, падал, вставал и снова падал.
Но еще лучше мне помнится час в нашем подвальчике после катания: горячий ром с маслом, булочки с корицей, еще теплые после духовки, раскрасневшиеся лица, покалывание в коже, бьющая через край жизнерадостность, смех, а у Салли и у меня – непривычное удовольствие от того, что мы на сей раз дающая, а не берущая сторона.
Наши разбухшие жены сидят рядышком на кушетке, доверительно перешептываются – рожать через два месяца, – их лица в тепле порозовели. Входя из кухни с бутылкой рома и чайником для новых порций питья, вижу их, и мысль, что в этих двух женщинах бьются четыре сердца, наполняет меня благоговением.
Воспоминания, прихожу я к мысли, это обычно наполовину игра воображения, и сейчас я понимаю, сколь многое о Сиде и Чарити Лангах я либо вообразил себе, либо получил из вторых рук. Я не был с ними знаком ни в годы их учебы в колледже, ни когда они познакомились и поженились, и пытаясь теперь представить себе, какими они тогда были, не могу ничего почерпнуть ни из собственной памяти, ни из каких-либо письменных источников. У меня есть только озеро в Вермонте, то, что с ним связано, и рассказы, услышанные от них самих, от Камфорт, от тети Эмили.
Вначале Сид вызвал у них жалость и желание от него избавиться. Потом он их завоевал. Это само по себе удивительно, потому что и Чарити, и ее матери всегда было неуютно в обществе мужчины, если они не могли предугадывать и контролировать его поведение. Может быть, ход обстоятельств их разоружил. С другой стороны, с самого начала они, возможно, контролировали его в большей степени, чем казалось. Когда танцовщик, исполняя па-де-де, поднимает партнершу и носит ее по сцене, он кажется сильным, как Атлас, но любая балерина скажет вам, что очень важно правильно дать себя поднять.
– Кто этот юноша? – спрашивает, воображаю себе, ее мать. – Мы его знаем? Мы знаем его семью?
Допустим, они сидят у тети Эмили на веранде, глядя поверх папоротников, вымахавших до пояса, и кустов малины на озеро. День из таких, когда по небу бегут облака. Веранда укрыта от ветра деревьями, но он довольно силен, и ветки порой скребут по крыше. Эмили Эллис вяжет. Спицы снуют в ее руках, палец, на который наброшена нить, совершает быстрые круговые движения, она делает короткие паузы, чтобы подвинуть петли на спице и отмотать из клубка еще немного нити. Глаза у нее карие и острые, лицо выражает самодостаточность и веселый интерес.
Чарити сидит, развалясь на длинных качелях, волосы заплетены в косички, в руке распечатанное письмо, она машет им, словно отгоняет дым.
– Мы знакомы несколько месяцев. Он учится в Гарварде в магистратуре. Его семью ты не можешь знать – он из Питтсбурга.
Руки матери замирают. Губы поджимаются. Не без колкости она произносит:
– Вполне мыслимо, что в Питтсбурге есть люди, достойные знакомства. Ты его пригласила?
– Нет! Я потому сюда и приехала, что хотела быть от него подальше.
– Что с ним такое? Он как-то бесцеремонно себя ведет.
– Бесцеремонно? Нет, это совершенно не его случай. Он в слабом положении. Он влюблен, мама. Он страдает. Он не виделся со мной неделю.
– О господи, – говорит ее мать. Беззвучно шевеля губами, считает петли. – А ты? Могу предположить, что ты тоже страдаешь.
– Твое предположение полностью ошибочно. Все, от чего я страдаю, – это его пылкие признания.
Она смеется и закидывает ногу на спинку качелей. Мать смотрит на ее оголенную ногу, пока Чарити не опускает ее.
– Значит, ты не хочешь, чтобы он приехал.
– Как мы можем его остановить? Он пишет, что будет проезжать мимо и хотел бы заглянуть. Проезжать мимо – ну конечно. Ему только сюда и надо. Почему так прямо не сказать?
– Может быть, он хотел иметь запасной вариант на случай, если ты не будешь к нему благосклонна. Он способен на такую деликатность?
– Да, но я бы сказала – на случай твоей неблагосклонности. Он болезненно учтив со старшими, и у него настолько дикие представления об интеллектуальных заслугах нашей семьи, что он чуть колени не преклоняет, когда произносит папино имя.
– Уважать ученость – не так уж и плохо. Как долго он рассчитывает пробыть?
– Кто знает? Пока не выгоним? Он поставил себе цель прочесть за лето все драмы эпохи Реставрации, но может решить, что сделать это здесь будет не менее удобно, чем в Кеймбридже.
Материнские руки уже снова в движении, быстром и автоматическом.
– Если ты не рада этому визиту, мы можем напоить его чаем и отправить в путь-дорогу.
К выражению лица Чарити добавляется легкая нахмуренность.
– Ну, не знаю… Боюсь, это будет выглядеть несколько… Мы можем устроить его в спальном домике.
– Но там же Камфорт ночует.
– Она может перейти к дяде Дуайту.
– Но принуждать ее не следует, – говорит мать. – Организуй как знаешь, если Камфорт не будет против. С другой стороны, если ты не захочешь, чтобы он оставался, надо дать ему это понять сразу. Твердо.
Чарити встает, высокая, с хорошо развитыми плечами. Если судить только по шее и туловищу, она может показаться чуточку нескладной. Но голова меняет впечатление. Шея у Чарити длинная, голова маленькая, тугие косички подчеркивают ее форму. Глаза орехового цвета, зубы белые, ровные. Мать справедливо считает ее очень эффектной, и ум тети Эмили принимается за работу.
– Ладно, – безразличным тоном произносит Чарити. – Будет досаждать – прогоним.
– Так или иначе, – говорит мать, – позволь мне дать тебе совет. Если молодой человек в таком состоянии, недостойно и бессердечно было бы вводить его в заблуждение. Если с твоей стороны нет и не предвидится ничего серьезного, не внушай ему ложных надежд. Как говорится, мне не нужна его кровь на моем ковре. Помни об этом.
Так Сидни Ланг, окончив первый курс магистратуры по английской литературе, входит в мир Баттел-Понда. Он появляется, скорее всего, в послеполуденные часы, отправившись из Кеймбриджа с рассветом и вдруг, после долгой и трудной езды под дождем, когда до цели оставался примерно час, поняв, что может нагрянуть во время ланча. Он съезжает с дороги и два часа сидит в машине, лишив себя ланча и поглядывая на то, как вершины Белых гор на юге и на востоке то появляются, то исчезают при чередовании солнца и дождя. Привыкший использовать каждый час, он прочитывает за это время сто страниц “Миддлмарча”[28].
Когда ему становится ясно, что он не помешает ни ланчу, ни возможному последующему отдыху, он отправляется дальше. Минует деревню – белые каркасные домики, две улицы, главная и поперечная, ничего примечательного – и, следуя указаниям Чарити, проезжает еще одну милю до почтовых ящиков, водруженных на колесо фургона. Налево, между фермерским домом и двумя летними коттеджами, грунтовая дорога. Он сразу оказывается в лесной чаще, где отовсюду капает. Дорога вся в колеях и выбоинах, сплошные лужи, выпирающие корни. Дальше еще более глухая просека, но потом между деревьев становятся видны коттеджи и лоскуты озера. По обе стороны. Похоже, он выехал на узкий полуостров. Держась правее, он видит расчищенное место, а за ним далеко не новый коттедж, крытый гонтом. В стоящем на траве автомобиле он узнаёт машину Чарити. Два передних окна у нее открыты. Сид вылезает наружу, поднимает оба стекла и забирается к себе обратно, чтобы обдумать стратегию.
В поле зрения доминирует коттедж. Справа среди деревьев взгляд различает видавший виды фронтон: спальный домик, хотя Сид еще этого не знает. Налево в густой лес, огибая молодую хвойную поросль, ведет тропа. В конце ее, чего он опять-таки не знает, находится обогреваемая железной печкой хижина-кабинет Джорджа Барнуэлла Эллиса, где единственная лампочка, свисая с потолка, освещает письменный стол, отягощенный книгами на трех мертвых языках и научными журналами на четырех живых. Профессор Эллис уже десятое лето трудится здесь над книгой о богомилах – еретической секте ХII века. Он проработает над ней до самой своей смерти пятнадцать лет спустя и так ее и не закончит. Он автор книги об альбигойцах, которая сделала ему имя.
Сидни Ланг глядит на дверь в сплошной дощатой стене без окон. Надеясь, что Чарити высматривала его, он ждет, что она откроется. Но чем дольше он ждет, тем яснее ему становится, что эту дверь не открывали не один год. Она выглядит замшелой, петли и замок заржавлены. Дощатая тропка огибает дом справа. Чтобы встретить его на ней, Чарити должна выйти под дождь.
Он медлит еще несколько минут, воображая, как она появится под большим зонтом, светя улыбкой сквозь дождь. Но ее нет. И никого нет. Только монотонный стук капель, шелест и шорох мокрых древесных крон, журчание воды, стекающей с желоба над углом дома. Вокруг – насыщенная, влажная лесная зелень. Даже воздух кажется зеленым.
В конце концов, неохотно, он тянется за дождевиком, лежащим на заднем сиденье. Накрывает им голову и плечи, открывает дверь, опускает свои мокасины в пропитанную водой траву – и вперед. Горбясь, торопливо обходит дом по скользким доскам. Из-за угла слышит женский голос – ровную, размеренную речь.
Веранда Эмили Эллис – не столько веранда, сколько командный пункт. Она идет по всему фасаду коттеджа, пятнадцать футов в глубину, огороженная перилами и укрытая благодаря низко свисающей крыше от любой непогоды. Я никогда не видел ее безлюдной, никогда не видел без частично собранного пазла на карточном столе, никогда не видел, чтобы сиденье длинных качелей не было завалено домино, игральными картами и китайскими шашками, очень редко видел, что никто не играет на веранде в бридж: либо тетя Эмили учила премудростям игры кого-то из детей, либо она и Джордж Барнуэлл темпераментно, азартно сражались после дневного отдыха против дяди Дуайта и тети Хезер.
Стол для бриджа стоит в дальнем конце, не на ходу – а ходят тут беспрерывно. Хотя обе дочери Эллисов уже выросли: Чарити окончила Смит, Камфорт учится там же, – здесь пасутся бесчисленные двоюродные и троюродные братья и сестры, простые и внучатные племянники и племянницы, соседские дети, дети знакомых, приехавших погостить или пришедших в гости. У самой двери – доступная для всех библиотечка полезных и приятных детских книжек, в числе которых я приметил “Ветер в ивах”, “Руководство для бойскаута”, полного “Винни-Пуха”, “Черного Красавчика”, “Маленьких женщин”, “Олененка”. Здесь же – стопки номеров “Нэшнл джиогрэфик”.
Тетя Эмили – сторонница летней свободы. Ее не слишком волнует, что именно дети делают, если они делают что-то и понимают, что они делают. Чего она не выносит – это праздности и сумбура в детских головах. Когда дети отправляются в поход, она сует им в рюкзаки справочники по птицам и цветам и по возвращении спрашивает, что нового они узнали. Когда она идет с ними в поход с ночевкой (у нее имеется своя личная старенькая палатка), они могут быть уверены, что предстоит поучительная беседа о звездах у костра. А в такие дождливые дни, как этот, она садится и ждет, будто уверенный в успехе паук посреди своей паутины, пока скука не пригонит на ее веранду всех здешних детей, и тогда она читает им или учит их французскому.
Сейчас она читает им “Гайавату”. Она поклонница Лонгфелло, чей дом в Кеймбридже, достопримечательность Браттл-стрит, находится всего в каком-то квартале от ее дома, и она чувствует уместность “Гайаваты” в этих северных лесах. Она читает громко, чтобы ее слышали поверх дождевого стука и журчания:
На прибрежье Гитчи-Гюми,
Светлых вод Большого Моря,
С юных дней жила Нокомис,
Дочь ночных светил, Нокомис.
Позади ее вигвама
Темный лес стоял стеною —
Чащи темных, мрачных сосен,
Чащи елей в красных шишках,
А пред ним прозрачной влагой
На песок плескались волны,
Блеском солнца зыбь сверкала
Светлых вод Большого Моря[29].
Маленькие индейцы, сидящие около тети Эмили полукругом, получают впечатление, которое останется у них на всю жизнь. Звук ее голоса окажет влияние на то, как они будут воспринимать самих себя и окружающий мир. Этот голос станет частью дорогой для них атмосферы Баттел-Понда, ярким лучом в многоцветном чуде детства. Восприимчивые в этом возрасте, они навсегда сохранят в себе образы темного леса и сверкающего озера. Природа неизменно будет представляться им благодетельной, будет представляться в женском обличье.
Если сов он слышал в полночь —
Вой и хохот в чаще леса,
Он, дрожа, кричал: “Кто это?”
Он шептал: “Что там, Нокомис?”
А Нокомис отвечала:
“Это совы собралися
И по-своему болтают,
Это ссорятся совята!”
Иные из этих детей, может быть, годы спустя будут пробуждаться ночью от раздавшегося во сне звучного голоса, пересказывающего ирокезские мифы в хореических ритмах финской “Калевалы”, и в их душах будет просыпаться тоска по определенности, по уверенности, по естественности, по авторитету – словом, по тому времени их жизни, над которым верховенствовала тетя Эмили.
В слаборазвитых культурах, говорит тетя Эмили всякому, с кем у нее заходит беседа о воспитании детей, юные учатся посредством подражания родителям. Девочки осваивают домашнее хозяйство и женские обязанности, включая материнство, играя в “дом” и приглядывая за младшими братьями и сестрами. Мальчики идут с отцами в поле и в кузницу, имитируют их обращение с орудиями и с оружием. И мальчиков, и девочек наставляют на предмет того, как надлежит себя вести на символических церемониях, знахари, шаманы и особо уполномоченные взрослые – в нашем обществе этому соответствуют школа, грамота, чтение. Но у нас (она имеет в виду Кеймбридж) мужчины (она имеет в виду тех, кто подвизается на ниве образования и культуры) уже не берут в руки ни орудий физического труда, ни оружия. Девочки по-прежнему могут подражать матерям, но ребенок мужского пола мало видит в занятиях отца того, что дало бы ему пищу для игр. Женщины должны поэтому давать образцы поведения как девочкам, так и мальчикам, должны выводить их на пути, которых, возможно, не нашли для самих себя, а прежде всего – поощрять у них напряженную работу ума. Делать ровно то, что делала Нокомис для своего осиротевшего внука Гайаваты.
Ее рассуждения об упадке мужского властного начала, конечно, верны. Во время калифорнийской Золотой лихорадки Новую Англию покинула четверть мужского населения. Другую четверть унесла Гражданская война: одни погибли, другие осели где-то еще. Оставшихся – тех, кому не хватило пороху стать ни аргонавтами, ни воинами, – изрядно потеснили ирландцы, португальцы, итальянцы и франко-канадцы. Эти оставшиеся отчасти утратили былое политическое положение, но статус во многом сохранили. Лучшие из них (она имеет в виду таких, как Джордж Барнуэлл Эллис) продолжают традиции Эмерсона и других носителей просвещенной веры. Они преподают в Гарварде и менее прославленных учебных заведениях, они соединяют в себе ученость и моральную высоту, они любят Природу.
И они, хотя ждать от тети Эмили такого вывода было бы чересчур, проложили путь Новым Гуманистам, чей образ мыслей в тридцатые годы доминировал во многих колледжах. У двоих из них я учился, и они советовали мне ради моего душевного блага читать других.
Это были люди, подобные Ирвингу Бэббиту из Гарварда, у которого Сид Ланг старательно учился благопристойности, учился nil admirari[30] и не слишком успешно пытался перенять сухую рассудительность, и Полу Элмеру Мору из Принстона, под чьим руководством Марвин Эрлих корпел над греческим. Эрнест Хемингуэй однажды высказал догадку, что все Новые Гуманисты произошли от благопристойных сношений. Имелся один и в Висконсине – он был руководителем диссертации Эда Эббота о романтических излишествах в “Комусе” Мильтона. Эд, у которого было больше общего с разнузданным Комусом, опаивающим путников вином, чем с Мильтоном и с руководителем диссертации, выразил свои чувства в четверостишии:
Ром пригвоздим! Распнем коньяк!
Здесь гнусный Комус, архивраг!
Кто скажет: Комус гуманист —
Дрожи пред казнью, словно лист!
Но вернемся к тете Эмили. Новоанглийские женщины, оставшиеся на месте, имели скудный выбор мужчин помимо ирландцев, португальцев, итальянцев и франко-канадцев – тех, кто по религиозным, экономическим, социальным причинам был неприемлем. Некоторые из женщин развили в себе мужские черты и взяли на себя мужские в прошлом роли. Иные сделались поборницами чего-то: аболиционистками, последовательницами Сьюзен Б. Энтони[31] или антививисекционистками, участвовали в демонстрациях, подвергались арестам, писали возмущенные письма в газеты, выступали на митингах; они стали общественно значимыми фигурами, не забывая при этом, что они дамы. Даже те, что нашли себе пару из числа поредевших мужчин Новой Англии, брались за то, за что не брались их бабушки. В зрелом возрасте они стали матриархами, другие – старыми девами. История Новой Англии ясно показывает: когда мужчин, чтобы двигать мир дальше, не хватает, женщины вполне способны их заменить.
Джорджа Барнуэлла Эллиса никакой ребенок никогда не сопровождал на работу, и у него не было и нет орудий труда, обращение с которыми можно было бы имитировать. Его повседневные дела просто невозможно взять за образец. Рассеянно-приветливый, он приходит к завтраку и вскоре после него исчезает: зимой отправляется в свой кабинет на факультете богословия, где ребенок вряд ли вообще нашел бы себе хоть какое-нибудь занятие, летом идет по тропинке в свою хижину-кабинет, куда, согласно его невысказанному желанию и прямому повелению тети Эмили, юным путь заказан.
Зимой он возвращается только к ужину, но летом, когда можно быть не таким строгим к себе, у него другой распорядок. Ровно в двенадцать он появляется из-за угла веранды; походка у него жесткая, скованная, редкие волосы стоят торчком. Снимает с перил не вполне высохшие после вчерашнего купания плавки и идет переодеваться. После этого они с тетей Эмили направляются к причалу, и, пока она, бросившись в холодную воду, точно морской лев, и подняв изрядную волну, проплывает добрых полмили через бухту и обратно, Джордж Барнуэлл вяло плещется у берега, где мелко и вода теплее, большей частью лежа на спине, чтобы уберечь свои носовые пазухи. Когда Эмили энергично вылезает, отдуваясь, издавая восклицания и тряся пальцами, они вместе идут обратно на веранду, где наемная помощница к их приходу организует ланч.
После ланча тетя Эмили читает или вяжет на веранде, а Джордж Барнуэлл уходит в комнату поспать. В два тридцать показывается снова; его поведение выглядит лишенным цели, но в нем есть что-то от неумолимости управляемого снаряда. Он идет по тропинке на новое рандеву с богомилами. В пять возвращается на веранду, где тетя Эмили и его брат Дуайт с женой Хезер ждут его за столом для бриджа. То, что Майлз Стэндиш[32] получал от столкновений с воинственными индейскими вождями, Джордж Барнуэлл получает от напряженной партии в бридж. После ужина он до десяти читает какой-нибудь детектив и ложится спать.
Не шаман он, нет, как мог бы в свое время выразиться журнал “Тайм” с его любовью к инверсиям. Он мягкий, уступчивый, ироничный, рассеянный человек, именитый и потому достойный почтения, беспомощный и потому требующий присмотра. Отношение к нему тети Эмили не сильно отличается от ее отношения к любому ребенку. Он напоминает хорошо обученного спаниеля: по команде садится, ждет, говорит. Он даже поет, звучно и с чувством, как дети, хоть и вечно фальшивит, когда тетя Эмили, используя свою власть, собирает семью в расширенном составе на музыкальный вечер и твердой рукой проводит всех через “Frère Jacques”, “Who Will Carry Me over the River?”, “O wie wohl ist mir am Abend”, “Clair de lune”, “Auprès de ma blonde” и “Why Doesn’t My Goose Sing As Well As Thy Goose?”[33].
Большую часть времени Джордж Барнуэлл детей не замечает, ибо большую часть времени он проводит в Болгарии XII века. Общепризнано, что всё, что дети усваивают, они усваивают от тети Эмили. И любой ребенок, которого она в чем-нибудь наставляет, подобен свае под копром. Когда она читает, ты слушаешь.
В конце концов какая-нибудь девочка из хуже приученных к упряжи поднимает глаза и видит Сида Ланга, подошедшего к углу веранды; по очкам у него текут капли, дождевик натянут на голову. Она толкает локтем соседку, подносит ко рту ладонь. Тетя Эмили, воздействуя на юных, уже привила им ощущение, что взрослый мужчина – либо нежелательный элемент, либо существо, не стоящее внимания. Знание о присутствии незнакомца постепенно делается всеобщим; головы поворачиваются, глаза закатываются, смешки подавляются. Тетя Эмили, ни о чем не подозревая, продолжает декламировать, Сид стоит и капает около веранды. Наконец чей-то смешок вырывается на свободу, и тетя Эмили отводит взгляд от книги. Смотрит туда, куда смотрят дети. Она, конечно, сразу понимает, кто это, но ничего не говорит. Ждет, излучая авторитет.
Сид начинает было говорить, чувствует комок в горле, откашливается и произносит напряженным тенорком:
– Прошу прощения за беспокойство. Мне… Я хотел бы видеть Чарити Эллис.
– Идите под крышу, – говорит тетя Эмили, – и садитесь. Мы кончим через несколько минут.
Он заходит под крышу, опускается в покоробленное плетеное кресло, высвобождает голову из-под мокрого дождевика. Дети пялятся, посмеиваются в кулак, пока тетя Эмили, подняв книгу повыше, не произносит строгим тоном единственное слово: “Так!” Он чувствует с несомненностью, что явился в самый неудачный момент и прощения ему не будет. Тетя Эмили читает дальше:
Гордо взял свой лук и стрелы
Гайавата и отважно
В лес пустился; птицы звонко
Пели, по лесу порхая.
“Не стреляй в нас, Гайавата!” —
Опечи пел красногрудый;
“Не стреляй в нас, Гайавата!” —
Пел Овейса синеперый.
Минут пять-шесть Сид сидит, прикованный к плетеному креслу, пока Гайавата в своих волшебных рукавицах посещает Мэджекивиса, своего отца, в царстве Западного Ветра. Дождь льет и льет, застилая вид на озеро пеленой. Присутствие Сида отвлекает девочек, они перешептываются, закрывшись ладонями. Тетя Эмили все читает. Но за краткий промежуток, когда она велела Сиду идти под крышу, она успела составить впечатление о молодом человеке, к которому Чарити так подозрительно равнодушна.
Довольно-таки обычный студент магистратуры. Бедный, конечно, как они все сейчас. Беднее большинства, судя по потертым отворотам брюк хаки и по пятну на рубашке – похоже, она была выстирана с шоколадкой в нагрудном кармане и потом отутюжена. Хорошие светлые волосы. Не такой загорелый, как следовало бы в эту пору лета. Близорукий, судя по тому, как он сощурился, сняв очки, чтобы протереть. Глаза поразительной, незабудочной голубизны. Приятное лицо квадратной формы, слегка осунувшееся. Быстрая, рьяная улыбка.
Тетя Эмили полагает, что ей понятны его ощущения в этом кресле: он чувствует себя посетителем детского сада. Бросив на него короткий взгляд, она встречается с ним глазами, видит его рьяную улыбку. Болезненно учтив со старшими, сказала Чарити. Что ж, в этом ничего плохого нет. Но внимание, с которым он слушает ее чтение, вызывает у нее легкую досаду. На его стадии обучения “Гайавата” должен быть пройденным этапом.
Затем – топот спортивных туфель по дощатой тропке, и из-за угла, торопясь, появляется Чарити, накрывшая голову газетой. Забыв про “Гайавату”, Сидни Ланг вскакивает. Тетя Эмили закрывает книгу и взмахом руки дает юным индейцам знать, что они свободны. Для них теперь – китайские шашки, рамми, имбирная газировка с виноградным соком. У взрослых – знакомство.
Хотя тетя Эмили видит, что ему трудно отвести взгляд от Чарити, усеянной каплями, смеющейся, раскрасневшейся, она признаёт, что манеры у Сида Ланга и правда почтительные. Он чуть ли не слишком вежлив и порой, кажется ей, может и раздражать этим прямую, категоричную и любящую поспорить Чарити. В то же время она помнит, что Чарити, имея возможность предотвратить этот визит, так не поступила. Ничего похожего ни на скуку, ни на раздражение Чарити сейчас явно не ощущает.