Объяснение мы находим в самом сновидении, в том, что сын упрекает отца, в той тайне, с которой сталкивается отец. В центре этого сна, отмечает Лакан,
«стоит тайна самая страшная, какую можно только себе представить, тайна, связывающая отца с трупом только что умершего его сына. Забывшемуся было во сне отцу является образ сына, является со словами: “Отец, разве ты не видишь, что я горю?”» [4:40].
Тайна связи отца с трупом сына объясняется тем, что отец не досмотрел. Можно ли отцу представить себе, что он причина того, что не он ушел из жизни первым, а его сын, который его в этом и упрекает? Невозможно. Реальное, напомним, – невозможное. С другой стороны, можно ли отцу, не исполнившему свой символический долг перед сыном, оставаться в символической матрице сновидения? Невозможно.
Итак, что же тогда будит отца? Какая страшная тайна? Ответ Лакана: пробуждает его «не что иное, как отражение, тень, пламенный отсвет самой реальности?» [4:40]. Какой реальности? Сновидческой? Нет. Бодрственной? Тем более нет. Лакан говорит об отсвете той реальности, которая дает о себе знать по ту сторону и одной, и другой реальности. Лакан называет потустороннюю реальность реальным. К этому принципиальному месту анализа мы еще не раз вернемся, а пока обратимся к тайне.
Тайна отца – взятый на душу грех, который невозможно искупить. Лакан вспоминает других отцов, в первую очередь в связи с двумя ключевыми трагедиями, Гамлета и Эдипа. Испепеляющая отца в сновидении тайна
«вырисовывается и в других точках, фрейдовской топологией обозначенных, – тяжесть грехов отца, тех самых, что гнетут призрака в мифе о Гамлете – мифе, который дублирует для Фрейда миф об Эдипе. На отце, на Имени отца, на отцовском Нет строятся желание и закон, но наследие отца – это, как справедливо указал Кьеркегор, не что иное, как его грех» [4:40].
Лакан тотчас задается вопросом о причинах явления Гамлету призрака отца. Что заставляет его явиться? Откуда он приходит? Подробно Лакан размышлял об этом раньше, в семинаре «Желание и его интерпретация» (1958–1959). Неупокоенный, обремененный долгами является призрак отца и Человеку-Крысе, случай которого Лакан подвергает анализу в тексте «Индивидуальный миф невротика» (1953). Сын остается с долгами отца, и среди долгов этих есть те, которые сын оплатить не сможет никогда: отец умирает внезапно, оставляя грехи без покаяния. Таково оставленное наследство. Такова семейная тайна. В случае же «горящего ребенка» ситуация перевернутая: не отец, а сын мёртв, не призрак отца является сыну, а призрак сына – отцу, горящий призрак сына, призрак, сжигаемый «тяжестью грехов отца».
Вернемся к самому принципиальному вопросу, что же именно пробуждает отца. Вот как на него отвечает Лакан: «Не делает ли это, внутри сновидения, какая-то другая реальность?» [4:65]. Лакан как бы не отвечает на вопрос, а задается еще одним, но на деле в его вопросе, конечно, содержится ответ: отца будит другая реальность. Итак, в сновидении, внутри сновидения есть ещё одна реальность, другая реальность, ещё одна помимо сновидческой онейрореальности. И Лакан уже назвал эту другую реальность. Имя её – реальное.
Дальше Лакан воспроизводит упрек сына отцу по-немецки: Vater, siehst du denn nicht, dass ich verbrenne? Эти слова Лакан соотносит со звуками, которые доносятся до слуха спящего отца из соседней комнаты, и говорит, что фраза сына содержит куда больше реальности. И фраза эта относится к упущенной реальности, la realite manquee:
«Разве не проскальзывает в них та упущенная из виду реальность, которая, собственно смерть ребенка и вызвала? Разве не говорит нам сам Фрейд, что во фразе этой узнается нечто такое, что увековечивает для отца те навеки разлученные теперь с мертвым ребенком слова, которые, по предположению Фрейда, адресованы были отцу в предсмертной горячке?» [4:65].
Слова сына, навеки разлученные с ним, полыхают ярче того пламени, отзвуки которого исходят от гроба. Желание отца увидеть сына живым сбылось, и вот чем оно обернулось, как в одной, так и в другой реальности. Сбывшееся желание обернулось двойным кошмаром. И запечатлевает этот кошмар, замыкая реальности, фраза «Отец, разве ты не видишь, я горю».
Фрейд переходит к размышлениям о том желании, которое связывает между собой две реальности. Это – желание спать. Это – всегда уже имеющееся желание, и желание это принадлежит инстанции пред сознательного. Именно оно поддерживает желание увидеть ребенка живым. Так, по логике Фрейда, обе движущие силы сновидения работают в одном направлении: отец не должен просыпаться. Желание спать сопровождается бессознательным знанием. Словами Фрейда: «Я вынужден сделать вывод, что в состоянии сна мы всегда твердо знаем, что нам что-то снится, как знаем и то, что мы спим» [1:572]. Инстанция предсознательного голосом за кадром сна говорит: «Спи спокойно, это всего лишь сон. Не просыпайся!». Эта инстанция поддерживает сон, она знает: следует спать.
Лакан называет желание спать самой большой загадкой среди тех, что Фрейд задал в «Толковании сновидений». Каково место этого желания в работе психики? Принципиальное. В XVII семинаре Лакан пишет: «Wunsch zu s chiafen. желание спать – вот чем определяется работа сновидения» [5:69]. Работа эта состоит в постановке мыслей на другой сцене, в смещении и сгущении. Работа сновидения, напомним, создает форму сновидения. Сгущение и смещение Фрейд называет механизмами искажения. Так постановка на другой сцене осуществляется искажением мысли. Деформация задаёт форму, в которую вписано желание, и форма эта определяется желанием спать.
В начале второго раздела седьмой главы «Толкования сновидений», который называется «Об исполнении желаний», Фрейд сразу же возвращается к сновидению о горящем ребенке и говорит, что не всё так просто с учением об исполнении желаний. Со ссылкой на Аристотеля, он подчеркивает, что сновидение в состоянии сна – продолжение бодрственного мышления. Психика никогда не спит, не дремлет. Сновидение мыслит и совершает самые разнообразные психические акты, в том числе и беспокойство, чему примером служит сновидение о горящем ребенке. Сразу за этой мыслью Фрейд описывает, как оно возникает:
«В ответ на мерцание света, падающего ему, спящему в глаза, он делает исполненный беспокойства вывод, что упала свеча и мертвое тело может загореться; этот вывод он превращает в сновидение, облекая его в форму очевидной ситуации, относящейся к настоящему времени» [1:551].
Внешняя реальность не пробуждает отца, напротив, она содействует созданию сна. Исполненный беспокойства вывод превращается в сновидение. Вот толкование этого места «Толкования сновидений» Славоем Жижеком, который ещё плотнее сводит вместе две реальности, внешнюю и внутреннюю, бодрственную и сновидческую:
«…когда дым нарушает сон отца, он быстро конструирует сновидение, инкорпорирующее нарушающий элемент (дым – огонь) для того, чтобы продолжить сон; однако то, с чем он сталкивается в сновидении, было травмой (ответственности за смерть сына), куда более сильной, чем реальность, так что он пробуждается в реальность, чтобы избежать реального» [8:58].
Отклонимся теперь на сновидение Лакана, которое он вспоминает в связи с горящим ребенком. Однажды, устав, он задремал, и проснулся от настойчивого стука в дверь, но прежде увидел коротенькое сновидение. Именно стук стал тем элементом, вокруг которого оформилось сновидение, хотя явило оно Лакану кое-что отличное от стука. Лакан просыпается. При этом шум, как подчеркивает Лакан, доносится не до восприятия, а до сознания. Момент пробуждения он называет зиянием, béance. Зияние между сознанием и восприятием – тот миг перед окончательным пробуждением, которое зияние это замыкает.
Лакан просыпается от стука в дверь? Важнее другое, а именно то, что стук – причина сновидения. Стук в дверь напоминает Лакану о сновидении «Отец, разве ты не видишь, я горю». Два сновидения связывает шум: сновидение из VII главы «Толкования сновидений», на слух Лакана, целиком выстроено на шуме. Это кажется загадочным. О каком шуме он говорит? О шуме реального. Шум этот, как подчеркивает сновидец, исходит от реального, которое может заявить о себе «любой случайностью, любым звуком» [4:68]. Шум реального доносится из соседней реальности, оттуда, где свеча падает в гроб, и реальности там меньше, чем в словах ребенка, словах, вероятно сказанных в предсмертной горячке. Фраза эта, убежден и Фрейд, есть не что иное, как остаток дневных впечатлений, Tagesreste. Фраза эта, «Отец, разве ты не видишь, я горю», указывает на то, что Лакан называет пропущенной реальностью, realite manquee. и сновидение это, как он говорит, – посвящение пропущенной реальности.
Отец упустил из виду жар, и слова сына в сновидении указывают на причину горячки. То, что реальность эта – пропущена, открывает реальное. Потому Лакан и связывает пропущенную реальность с навязчивым повторением и со случайностью. В этом повторении он обнаруживает пропущенную встречу между сновидением и пробуждением, невозможную встречу между бодрственной и сновидческой реальностями. Между ними – миг пробуждения как разрыв между реальностями, как зияние, béance.
Бодрственная реальность, о чем свидетельствуют и сновидение Лакана, и сновидение, которое анализирует Фрейд, не столько будит своим шумом, сколько становится очагом онейрообразования. Сновидение о горящем ребенке формируется в момент нарушения сна светом (Фрейд) или дымом (Жижек). И образованию его содействует желание спать. В конце раздела «Об исполнении желаний» Фрейд продолжает свой анализ «Горящего ребенка»:
«В снах, приводящих к пробуждению, которые перерабатывают внешний чувственный раздражитель таким образом, что он становится сочетаемым с продолжением сна, вплетают его в сновидение, чтобы лишить его требований, которые он мог бы предъявить в качестве напоминания о внешнем мире, действенность желания продолжить спать обнаружить проще всего» [1:572].
Внешний раздражитель вплетается в ткань сновидения и утрачивает свою пробуждающую силу. Желание спать стоит на страже сна. Отец не должен просыпаться. Так мы вновь приходим всё к тому же вопросу: почему отец просыпается? И вновь вопрос этот приводит нас на границу реальности и реального. На сей раз мы доходим до пуповины.
Исполнение желания отца выбрасывает его на край пропасти, на край пуповины сновидения. Пуповина сновидения – место рождения желания, место зарождения субъекта. Точнее, пуповина указывает не просто на родовую связь, но на то, что происходит до рождения: «все здесь происходит до рождения, до какого бы то ни было различения и отделения, до распознавания человека и смысла» [9:52]. Пуповина – родовое место, предшествующее собственно рождению субъекта.
Если Фрейд говорит о пуповине как о сверхплотном сплетении нитей мысле-желания, то Лакан называет пуповину зиянием, béance, тем самым он подчеркивает, что речь идет не просто о познаваемом и непознаваемом, Unerkannten, принадлежащим одному регистру, а о разрыве между реальным и символическим, или, иначе, о разрыве в самом бессознательном в связи с каузальным зиянием, la béance causale: «Поместив в сердце структуры бессознательного причинную пустоту, зияние, мы руководствовались, конечно же, собственным психоаналитическом опытом» [4:54]. Структура, в том числе и сновидения, формируется вокруг пустоты Вещи.
Вписанное в структуру желание своим явлением производит раскол, оно несёт в себе зияние, béance, между говорящим субъектом и его бытием. Оно производит ту нехватку бытия, manqué-à-être, которая оказывается конститутивной для самого бытия. Причем нехватка эта имеет отношение исключительно к символическому регистру. Символическое задает нехватку. Место желания – место раскола. Зияние пуповины – место рождения желания.
Фрейд пишет, что желание отца увидеть сына живым исполнилось, превратив мыслительный процесс в галлюцинацию сновидения. Лакан говорит об этом сновидении как о непроницаемом, замкнутом на несколько замков, и подчеркивает, что «речь в этом месте книги как раз и идет о происхождении сновидения, о первоначальных его истоках» [4:76]. Сновидение о горящем ребенке появляется там, где сплетается ткань сновидения, в пуповине.
От анализа сновидения «Отец, разве ты не видишь, я горю» Фрейд переходит к конституированию психического аппарата. Он отвечает на поставленный вопрос: как включить сновидение во взаимосвязь психических процессов? Психический аппарат гетерогенен, он включает несколько инстанций. И аппарат этот динамичен, он работает как машина письма и как коммуникационная медиа-машина, у которой есть вход, выход и между ними инстанция распознания/обработки сигнала. Психический аппарат работает в двух режимах – сна и бодрствования.
В состоянии бодрствования сигнал проходит от инстанции сознание-восприятие, которая представляет собой вход в психический аппарат, к бессознательному, где сигнал обрабатывается; в результате обработки-распознавания сигнала совершается то или иное действие. Прохождение сигнала в бодрствовании Фрейд называет прогредиентным.
Во сне происходит расщепление инстанции сознание-восприятие, и восприятие нагружается, в частности, галлюцинаторным образом сына, который берет отца за руку. Такое обратное движение сигнала во сне Фрейд называет регредиентным. Важно здесь, подчеркнем не лишний раз, что восприятие действует при спящем сознании. Зона этого расщепления – между сознанием и восприятием – это зона знаков восприятия, Wahrnehmungszeichen. а для Лакана эти знаки и есть означающие, зона их синхронии. Знаки восприятия – в расщеплении, меж двух инстанций, в интервале, «в котором место Другого, где образуется субъект бессознательного, как раз и находится» [4:53]. При сновидении структура мыслей распадается, превращаясь в образы или знаки восприятия. Понятно, что галлюцинаторная картина, увиденная отцом во сне, полыхала куда ярче, чем наяву. Однако дело не только и не столько в картине:
«И вовсе не правда, что в сновидении этом ищет себе опору образ ребенка, который все еще жив. Умерший сын, берущий за руку своего отца, – это видение, что исполнено боли поистине нестерпимой, – указывает на нечто потустороннее, что дает в сновидении о себе знать. Желание предстает здесь утратой объекта – утратой, облаченной сновидением в болезненный до предела образ. Лишь в сновидении может эта единственная в своем роде встреча поистине состояться. Лишь ритуал, лишь действие, что повторяется вечно, способно стать вечной памятью незапамятной этой встречи, ибо что такое смерть сына, сказать не может никто – но только, будучи отцом, сам отец. Другими словами – ни одно сознательное существо» [4:66].
Образ не может служить опорой, он – жуткий, ужасный, жестокий: призрак сына берет отца за руку. Встреча с образом сына не приносит отцу ничего, кроме нестерпимой боли. Прикосновение руки сына болезненно, будто не только фраза, но мгновением раньше рука обожгла отца. Удивительно или нет, но, когда наяву в гроб упадет свеча, то обгорят одежда и рука покойного. Рука прикоснулась, рука обожгла, рука обгорела. Здесь стоит повторить мысль Фрейда из «Тотема и табу» в интерпретации Младена Долара: «Нет нейтрального прикосновения. Касаться значит посягать, вторгаться. Переходить границы, проникать, заходить слишком далеко, преступать, нарушать. Касание избыточно» [7:98]. Избыток прикосновения – разрез как то, что является пределом, и как то, что оказывается трансгрессией, нарушением границ. Рука сына нарушает границу во сне, она обжигает не меньше фразы, возвращающейся из бессознательного. К тому же разрез – место встречи бессознательного, прикосновения и желания.
Желание возникает из утраты объекта, объекта, который предстает в сновидении болезненным, если не сказать предельно жестоким, le plus cruel, образом. Встреча могла состояться только в сне, и она вроде бы как состоялась, но заключалась она в явлении призрака сына и в одной брошенной сыном фразе, фразе, навеки от него отделенной. Впрочем, не только: сын подходит к кровати, на которой лежит спящий отец, прикасается к нему, его рука берет отца за руку. Это прикосновение удостоверяет присутствие. Оно как будто говорит: перед тобой не призрак, а твой сын. Твой сын стоит у кровати, на которой ты лежишь. Отец затронут. Отец тронут. Прикосновение, образ, фраза. На этом встреча прерывается, будто прикосновение разрезает реальности. Отец пробуждается.
Эта встреча – вечная память, и она – незапамятна. То, что повторяется вновь и вновь, становится незабываемой встречей, rencontre immemorable. Вечная память и память незапамятная. Эту встречу не запомнить и не забыть. И её не высказать. Её невозможно высказать, и невозможное указывает на извечное приближение реального. Лакан не раз говорит о потустороннем, un au-delà, в частности смерть в этом случае важна не сама по себе, а «смерть как нечто потустороннее, по смыслу своему судьбоносное» [4:77]. О каком потустороннем идет речь? О том, которое находится по ту сторону принципа удовольствия, о том, которое деформирует символическую матрицу, о том, которое вновь и вновь возвращается в навязчивом повторении на то же самое место, на то место, где субъект с ним никогда не может встретиться.