– То-то я смотрю, что вместо курса, данного адмиралом, наш главный компас показывает не то цену дров, не то число жителей! – пошутил я, но в душе было не до шуток… Скройся за снегом берега, и я, не зная поправки своих компасов, оказался бы привязанным к «Амуру», как слепой к поводырю.
Часу в десятом подошли к островам Саншан-тау, у входа в залив Талиенван.
«Амур» сделал сигнал: «Миноносцам осмотреть бухты Кэр и Дип» – и вместе с прочими судами отряда («Гиляк» и «Гайдамак») дал малый ход, мы же, наоборот, увеличили скорость. Я был старшим, и «Стерегущий» следовал за мной.
Как сейчас помню этот мой «первый выход».
Как, поразительно ясно охватывая, воспринимая все мелочи окружающей обстановки, работает мысль в такие моменты! Какие неожиданные решения принимаются вдруг, внезапно, как бы являясь извне, а на самом деле (по позднейшей критике их) строго соответствуя условиям данной минуты.
Бухты Кэр и Дип (к востоку от Талиенвана) были мне хорошо знакомы по прежним плаваниям. Не было нужды ни в компасе, ни в карте – только бы видеть приметные мысы и камни. В этих бухтах мог быть неприятель. Приказано – осмотреть. Но если кого увидим?.. Запрещения нет! А значит, ясно – атаковать!
– Больше ход! Боевая тревога! – крикнул я, оборачиваясь назад с мостика.
Команда побежала по своим местам.
– Так в случае… Вы думаете атаковать? – услышал я рядом голос минера…
– Конечно!.. – и по огоньку, блеснувшему в его глазах, увидел ясно, что мой ответ пришелся ему по душе. – Да, приготовьте рулевые закладки: если миноносцы, свалка, – минами по поверхности…
– На какой борт?
– На какой выйдет! Поставьте один аппарат на правый, другой – на левый, а уж там – не зевайте!
– Есть!
К мостику подбежал механик.
– Будьте готовы на самый полный! – крикнул я, предупреждая его вопрос.
– Атака?
– А кто его знает?
Мы шли узлов 16. Сзади, в кильватер «Решительному», мчался «Стерегущий», взбрасывая носом пенистые буруны.
Ближе и ближе бурая, чуть посыпанная снегом громада утесистого мыса, скрывавшего от нас бухту… Если кто есть – ворвемся неожиданно!.. А вдруг с той стороны тоже караулят?.. Сердце билось так шибко, так жутко и так хорошо…
Никого!..
Оба миноносца, описав по дуге бухту, выскочили в море и тем же порядком осмотрели следующую.
Опять никого!.. Весь наш задор пропал даром…
Как только сигналом я донес, что обе бухты свободны от неприятеля, «Амур», приказав «Гиляку» и «Гайдамаку» ждать его на прежнем месте, сам пошел ставить мины. Мы, т. е. «Решительный» и «Стерегущий», получили приказание следовать за ним несколько в стороне и сзади, чтобы расстреливать (топить) неудачно поставленные и всплывшие мины, которые могли бы указать неприятелю место заграждения.
Это конвоирование минного транспорта, шедшего со скоростью 5–6 узлов, было только скучно…
Возвратившись к месту, где нас должны были ожидать «Гиляк» и «Гайдамак», мы их не нашли. Бродили взад и вперед, искали… Наконец, ввиду скорого наступления сумерек, пошли в Дальний без них. Здесь оказался «Всадник». Наутро, справившись по телефону, узнали, что, не найдя нас среди метели, оба наших конвоира (по собственной инициативе или по приказанию начальства – не знаю) возвратились в Порт-Артур. Признаюсь, такое простое решение задачи не слишком мне понравилось. После гибели «Енисея» у нас оставался только один минный транспорт – «Амур», который стоило беречь. Потому-то и придали ему в охрану канонерку, минный крейсер и два миноносца.
Теперь имелись налицо только два последних. Между тем главную силу охраны представлял «Гиляк» со своими 120-миллиметровыми пушками[16].
«Амур» стал в глубине гавани, а «Решительный» и «Стерегущий» – в северных и южных воротах охранными судами.
Стоянка была отвратительная. Приливно-отливное течение, направлявшееся либо в ворота, либо из ворот гавани, упорно держало миноносец поперек крупной зыби, шедшей с юга. Мотало до такой степени, что, несмотря на всю привычку, на все практикой приобретенное искусство «заклиниваться» в койке, спать было невозможно. Пожалуй, что охранная служба от этого только выигрывала, но зато мы – жестоко терпели.
Печальный опыт «Боярина», видимо, не прошел даром. Минирование Талиенванского залива решено было закончить по строго определенному плану, и с утра следующего дня портовые паровые баркасы занялись подготовительной работой – постановкой вех, места которых точно обозначались на карте и между которыми должны были располагаться линии заграждения.
5 февраля произошел инцидент сам по себе незначительный, но причинивший мне немалое огорчение.
Я стоял борт о борт с «Амуром» и принимал уголь. Погрузка еще не была закончена, когда меня потребовали к адмиралу.
– Можете ли Вы немедленно дать ход?
– Так точно!
– Рабочие баркасы почему-то возвращаются. Им было приказано возвращаться, если увидят что-нибудь подозрительное… Ступайте, узнайте, посмотрите. Если ничего нет, прикажите им продолжать работу.
– Есть!
Через несколько секунд «Решительный» уже мчался из гавани навстречу медленно двигавшемуся рабочему отряду.
Поравнялись. Застопорили машины.
– В чем дело?
– В море, как будто, японский миноносец.
– Сколько?
– Один!
– Большой?
– Не разобрать! Далеко!
Всего вероятнее, какое-нибудь недоразумение: либо свой, либо померещилось. Погода ясная – ни тумана, ни снега. Что же делать тут, при подобных условиях, среди бела дня, одинокому миноносцу? А если забрел, то ему же хуже! Я ни минуты не колебался.
– Возвращайтесь на работу! Я его прогоню!
Пока неуклюжие баркасы с гребными шлюпками на буксире разворачивались своим черепашьим ходом. «Решительный», лихо рассекая невысокую, но крутую встречную волну, весь в пене и брызгах, мчался к проливу между островами Саншан-тау.
Опять боевая тревога; опять с возбужденными и радостными лицами разбежались по своим местам офицеры и команда…
Выскочили в море. Горизонт совершенно чист. Видимость миль на десять. Кругом – ничего, кроме одной китайской шампунки, четырехугольный парус которой, стоявший вкось, действительно можно было издали принять за трубу.
– Не везет нам, Ваше высокоблагородие! Второй раз! – не удержался от фамильярного замечания старший рулевой.
– А может быть, и есть?.. За угол спрятался?.. – нерешительно, словно про себя, промолвил мичман, стоявший на ручках машинного телеграфа.
Сам я не верил в подобную возможность, но эти два замечания показались мне голосом народа, т. е. всего экипажа, и я подумал, что было бы крупной ошибкой не поддержать этого настроения, бодрого молодого задора, этого порыва переведаться с врагом…
– Ну что ж? Поищем. Может, и подвезет! От нас не спрячешься! Самый полный ход! Смотри в оба, молодцы!
Загремели звонки машинного телеграфа…
Пробежали к одному мысу, к другому, заглянули – никого. Никакого признака неприятеля.
– На чистоту-то не смеют! Что говорить! Третий день мотаемся – хоть бы кто! – слышались самоуверенные голоса среди команды…
– Нет нам удачи! – печально вздыхал мичман…
Пошли обратно, в гавань Дальнего, для доклада адмиралу, но по пути встретили «Всадник».
– Остаться в море на подходе к рейду, и охранять рабочую партию! – сигналили с него.
Вернулись и целый день мотались на зыби.
К вечеру, возвратившись на свое охранное место я поехал на «Амур» с рапортом. Адмирал встретил меня весьма сурово и, выслушав доклад, заявил:
– Вам было приказано только узнать, посмотреть и донести, а не пускаться в авантюры!
– Но, Ваше превосходительство, на основании того, что я узнал, я считал себя вправе действовать…
– Вы не имели права рисковать своим миноносцем! Вы обязаны беречь вверенное вам судно!..
Возвращаясь с «Амура», я был совсем… расстроен.
«Как? – думалось мне, – не рисковать?.. Но ведь вся война – это сплошной риск и людьми, и судами! Разве любая атака миноносца, даже в самых благоприятных условиях, не есть, с точки зрения благоразумной осторожности, самый отчаянный риск?.. Беречь свое судно?.. Но ведь если его берегут в мирное время, то единственно для боя! Если беречь суда от встречи с неприятелем, то лучше всего было бы спрятать их в неприступные гавани, но тогда на кой черт самый флот?!»
«Не рисковать» – вот формула, которой с одинаковым успехом держались Алексеев – на море, а Куропаткин – на суше.
Сколько раз вспоминал я эту формулу в течение войны, вспоминал со злобой, с проклятием… Ведь рискнуть все-таки пришлось, но только уже после целого ряда неудач, бесплодно растратив немало сил, не использовав первого подъема духа… В результате – Мукден и Цусима…
Тогда, в то время, я, конечно, не знал и не мог знать, чем дело кончится, но, правдивый сам перед собою, в своем дневнике не мог не отметить, что в душе всецело присоединяюсь к тому глухому ропоту, который слышался кругом и который я по долгу службы старался утишить…
Полагаю, понятно, что, вернувшись домой на миноносец, я ни словом не обмолвился о моей беседе с адмиралом. Я считал, что то настроение задора, предприимчивости, жажды сцепиться, подраться, которое каким-то неведомым путем создалось и овладело офицерами и командой, – необходимое, первое условие успеха деятельности такого судна, как миноносец.
Я считал преступлением расхолаживать их, внушать, что мы не должны «рисковать» (Чем? Встречей с неприятелем?) и «беречь вверенное нам судно» (От чего? От неприятельских снарядов?).
7 февраля наша работа была закончена, и мы возвратились в Порт-Артур. За все время японцев так и не видели, зато от постоянно менявшейся погоды пришлось немало вытерпеть. Иные дни, даже при ветре, температура держалась 2–3° выше нуля, иногда же, при штиле, мороз доходил до 7°, и за несколько часов поверхность гавани покрывалась льдом, впрочем, таким тонким, что миноносец резал его без затруднения и без опасности для корпуса.
За эти же дни обнаружилось весьма неприятное свойство наших мин заграждения. Испытывались они на тихих учебных рейдах вроде Транзунда (в Балтийском море) и Тендровской косы (в Черном море), где были признаны вполне удовлетворяющими своему назначению. Но здесь, в бухтах, куда заходила зыбь с открытого (настоящего) моря, где действовали приливно-отливные течения, из-за ничтожной конструктивной ошибки они оказались опасными не только для врагов, но и для друзей. Минреп, т. е. веревка, свитая из стальной проволоки, которая соединяет с якорем мину и держит ее на месте, проходит через отверстие, вырезанное в особом щите, называемом парашютом. Отверстие в парашюте выдавливалось общепринятым для этой цели станком, и никому в голову не приходило обратить внимание на то, что края его острые. Между тем на зыби и переменных течениях минреп при малейшей «слабине», дававшей ему возможность движения, терся об эти острые края, перетирался, и мина, вполне готовая при малейшем ударе к взрыву, пускалась в плавание по воле волн.
Был случай, когда такая мина подплыла к стоявшей у самого берега моря фанзе[17] рыбака-китайца, ударилась о прибрежные камни, и от фанзы со всеми в ней находившимися ничего не осталось… Другая при тихой погоде подплыла к пологому берегу и здесь обсохла во время отлива. Ее нашел обход какого-то стрелкового полка, решил предоставить по начальству и поволок… Конечно – взрыв… Из 12 человек обхода чудом уцелел только один, который и мог рассказать, как было дело… Разумеется, никто, ни мы, ни японцы, не были обеспечены от возможности наткнуться на подобную мину, плававшую в открытом море.
Уходя из Талиенвана, мы видели две такие. Было дано приказание их уничтожить.
В Порт-Артуре меня ожидал тяжкий удар…
Только что успел я ошвартоваться у набережной, где находились угольные склады, и начать погрузку, как офицер, прибывший на дежурном катере, сообщил мне, что уже состоявшимся приказом наместника он назначен командовать «Решительным», а я перевожусь старшим офицером на «Ангару».
– Миноносец пришел на отдых? – спрашивал «новый командир»[18], не выходя с катера…
– Какой тут отдых! Приказано погрузиться углем, перейти к мастерским, за ночь выполнить необходимые работы (кое-что есть в машине) и к 8 часам утра быть под парами в готовности идти на рейд!.. Вступайте в командование!..
«Новый» сразу переменил тон, поспешно выскочил на палубу, начал пожимать мне руки…
– Как же так! Совсем неожиданно! Я вовсе не готов!.. Уж вы не откажите в дружеской услуге: по окончании погрузки переведите миноносец к мастерским. Войдите в мое положение – первый раз на судне, в сумерках, а может быть, и ночью, менять место в такой каше… – просительно заговорил он…
Надо сознаться, это выходило довольно бесцеремонно, но я так был ошеломлен внезапностью, что машинально ответил:
– Хорошо, хорошо… поезжайте по вашим делам: я все устрою.
Катер поспешно убежал.
Было уже совсем темно, когда, установив «Решительный» у эллинга, в ряду других миноносцев, я собрался его покинуть. Сборы были недолгие – один чемоданчик, – прочие вещи еще оставались на берегу, на квартире товарища, откуда я так внезапно был вытребован. За поздним временем решил провести ночь у него же, а к месту нового служения явиться завтра.
В кают-компании офицеры собрались проводить «по обычаю». Чокнулись, выпили, но пожелания были какие-то смутные, сбивчивые, словно на поминках. Мне показалось, что за этот короткий срок – всего 5 дней – мы успели сжиться, и расставание вышло тяжелым. Надо было скорей кончать.
– Ну, господа! – обратился я к ним. – Как бывший командир, хотя и кратковременный, благодарю вас за службу. Все было отлично. С судьбой спорить не приходится. Всякому свое. Я буду гнить на транспорте, а вам желаю, чтоб на первом же шоколаде с картинками, который выпустят за время войны, была фотография «Решительного»!
– Спасибо! Спасибо! За нами дело не станет! Вам дай Бог! Что Вы говорите! Вам ли сидеть на транспорте! – зашумели все вдруг.
Я поспешил выйти наверх. Там, особенно после яркого освещения кают-компании, была тьма кромешная (по военному положению снаружи не должно быть видно никакого огня), только вестовой чуть приоткрытым боевым фонарем указывал дорогу к трапу.
– А команда? – схватил меня за рукав лейтенант в то время, как я собирался садиться в вельбот…
Оглянувшись, уже несколько освоившись с темнотой, я различил ряды человеческих фигур, черневших вдоль борта.
– Зачем же это? Какой тут парад! Не по уставу: ночь – спать должны!
– Я не приказывал; сами вышли – хотят проститься…
Я ступил несколько шагов вперед, вдоль по фронту.
– Спасибо за службу, молодцы! Дай Бог вам и вашему миноносцу скорой встречи с неприятелем и славного боя! Прощайте!
– Рады стараться! Покорнейше благодарим! Счастливо оставаться!.. – загудело во тьме нестройно, но так сердечно, что… я был рад мраку ночи…
Традиционный поцелуй боцману, последнее рукопожатие офицерам, несколько взмахов весел… все кончено, все осталось далеко позади…
– Что случилось? В чем дело? – набросился я на приютившего меня (штабного) товарища, – что ж ты мне сказки рассказывал, что все налажено, все устроено…
– Но, пойми…
– Нет, ты пойми! Я бросил свое место ради войны! Кронштадтские транспорты не хуже артурских, да ведь я не пошел бы на них! Всю службу провел на боевых судах, а пришла война – попал на транспорт… Что ж это такое? Не нашлось у вас, что ли, цензовиков для «Ангары»? Непочатый угол, я думаю!..
– Погоди! Погоди! Отругался – и будет. Все было сделано так, как я говорил. И корректуру приказа поднесли на утверждение, как всегда, для проформы… Вдруг – собственноручно, зеленым карандашом, вычеркнул; говорит: «есть старше». Вильгельм Карлович пробовал за тебя заступиться… Куда ж, – говорит, – его? Ведь был назначен старшим офицером… – А он: на «Ангару»! – и сам пометку сделал… «Он» все помнит…
Я плохо спал эту ночь, вернее – вовсе не спал.
Старшинство было, очевидно, пустым предлогом. Из числа командиров миноносцев можно было насчитать нескольких много моложе меня… Но тогда что же? Неужели теперь, в такое время, на таком посту, помнить, что несколько лет тому назад какой-то лейтенант не захотел быть придворным летописцем… Помнить, что этот маленький чин осмелился сказать «его» адъютанту, что никогда еще не продавал ни своего пера, ни своей шпаги!.. Но ведь если даже унижаться до таких мелких личных счетов, так и это – счеты мирного времени!.. Перед грозой войны о них забыть нужно! Так честь, так долг, так совесть велит!..
«Не может быть! – думал я, ворочаясь на постели и тщетно пытаясь уснуть. – Ведь у нас война! Настоящая война, а не китайская бутафория… На войне охотников-добровольцев пускают в первую голову!..»
С невольной горечью вспомнился рассказ про одного из наших известных адмиралов, как он, будучи еще старшим офицером, на замечание командира, отличавшегося самовластием (чтобы не сказать самодурством) – У меня так служить нельзя! – ответил: – Я не у Вас служу, а с Вами служу Государю Императору! Меня нанять к себе на службу – у Вас денег не хватит!
Какой ужасной ересью было бы признано такое исповедание веры в Порт-Артуре времен наместничества!..
Чуть забрезжил свет, я уже был на ногах и, едва дождавшись положенного срока (начала присутствия), поспешил в штаб.
В. К. Витгефт принял меня немедленно, но еще более, чем в первое свидание, казался озабоченным и смущенным.
– Напрасно Вы так огорчаетесь насчет «Ангары», – пробовал утешить он, – это вовсе не транспорт, она уже зачислена в крейсерский отряд. Ей, может быть, предстоят весьма важные операции. Пароход недавно принят от Добровольного флота; команда сборная. На Вас рассчитывают, что Вы там все устроите… Это дело старшего офицера… и очень ответственное и серьезное дело… – Но если назначение такое почетное, то несомненно на него найдутся кандидатуры и старше, и достойнее меня. Я отнюдь его не домогаюсь. Я был назначен старшим офицером на «Боярин». «Боярин» погиб. Смешно было бы проситься на другой корабль тоже старшим офицером; я и не думаю об этом, но я прошу какого-нибудь места на боевом корабле! Для этого я сюда ехал. Вы меня знаете – я штурман первого разряда, много плавал, и здешние места знакомы мне в совершенстве… Назначьте меня штурманом! Если нельзя – хоть вахтенным начальником! Я всем буду доволен!
Адмирал, всегда бывший плохим дипломатом, не выдержал роли и, перегнувшись ко мне через стол, беспомощно развел руками.
– Ну, что я могу? Неужели Вы думаете, что я бы… Но, когда… понимаете, собственноручно! Зеленым карандашом!..
Не стоит говорить о том, что я думал и чувствовал, выходя из штаба…
На пороге меня задержал один из старых приятелей.
– Макаров назначен в Тихий океан со званием командующего флотом, – скороговоркой на ухо шепнул он.
– Что?.. А Вы?..
– Уезжаем… Доволен? Теперь не засидишься на «Ангаре»! Только не болтай, пока – секрет…
Я от души пожал ему руку и с облегченным сердцем отправился к новому месту службы.
«Эскадра» под высокой рукой адмирала Алексеева.
Личные наблюдения. Рассказы участников и очевидцев про 26 и 27 января. Жизнь порта и портовые обычаи. Первая попытка японцев «закупорить» Порт-Артур. Начало разоружения судов. В ожидании приезда С. О. Макарова
На «Ангаре» мне впервые пришлось встретиться с очевидцами катастрофы 26 января и непосредственными участниками боя 27 января, притом встретиться в кают-компании в качестве сослуживца, а не чужого человека.
Позволю себе здесь маленькое отступление. Принимаясь за настоящую работу, я вовсе не собирался писать истории минувшей войны на море. Такой труд будет возможно осуществить во всей его полноте лишь тогда, когда для исследователя откроются ныне закрытые архивы, когда «секретные», «весьма секретные» и «конфиденциальные» донесения, предписания и отношения сделаются общим достоянием. В настоящий момент мы волей-неволей вынуждены довольствоваться официальными реляциями (в которых многое опущено, многое подчеркнуто – сообразно условиям военного времени) и частными источниками.
В числе последних лично для меня является, вполне естественно, самым достоверным мой дневник, который я вел беспрерывно со дня отъезда из Петербурга, 16 января 1904 г., и до возвращения туда же 6 декабря 1905 г. В него записаны все факты, которых я был непосредственным свидетелем, равно как и рассказы очевидцев, переданные под первым, свежим впечатлением только что совершившегося события. Не одни только факты, но и отношение к ним окружающих заботливо отмечались мною. Теперь я хочу на основании этих моих заметок попытаться рассказать читателю не историю войны, но историю людей, принимавших в ней участие. Я хочу, насколько сумею, с фотографической точностью воссоздать те настроения, которые владели нами, рассказать без утайки о тех надеждах и сомнениях, которые нас волновали, о тех разочарованиях и тех ударах, которые довелось пережить…
Впечатление, вынесенное мною за первые дни моего пребывания в Порт-Артуре, было весьма странное… Казалось, только что совершившиеся грозные события не слишком занимали общественное мнение: чувствовалось, что все живут под гнетом страха, но не за судьбу эскадры или крепости, а за свою собственную, и притом не в смысле покушения на жизнь и достояние со стороны врага, а в смысле… благорасположения начальства.
Как-то еще обернется дело? Кто окажется виноватым? Не влететь бы в грязную историю?.. Эти вопросы, видимо, мучили всех – и высоких, и малых чинов.
Надо заметить, что население Порт-Артура составляли почти исключительно либо люди, находившиеся в непосредственных сношениях с казной, благосостояние которых всецело зависело от настроения начальства, либо служащие. Все либо отмалчивались, либо отговаривались незнанием, либо внезапно вспоминали неотложное дело, не позволяющее продолжать беседу. Ведь излагая факты, надо же было осветить их с той или иной точки зрения… а это было «крайне опасно»!.. Видимо, из опыта прежних лет всякий знал, что смелый отзыв, самостоятельное суждение – немедленно, неисповедимыми путями достигнут туда, куда следует, и неосторожный (часто недоумевая – в чем дело) вдруг почувствует на себе карающую руку… Это не было проявлением суровой дисциплины, как утверждали некоторые: ведь дисциплина – это есть сознательное подчинение закону всех, от самого старшего до самого младшего «не только за страх, но и за совесть», а здесь был только страх, страх перед всесильным, безответственным начальством…
Зато как развязались языки, когда известие о назначении адмирала Макарова (сколько ни старались сохранить его в секрете) разнеслось по городу!.. И здесь ярче всего сказалась цена этой дисциплины «токмо за страх». Уж я-то никоим образом не мог бы быть причислен к поклонникам наместника, но и меня не раз коробило «ослиное копыто», проглядывавшее в смелых речах вчерашних «всепреданнейших»…
Эскадра Тихого океана, на которой я провел почти всю мою службу, не являлась для меня понятием отвлеченным или просто сборищем судов, – нет, это было живое, дорогое, близкое, проникнутое единым духом существо, с которым я сроднился, которое горячо полюбил. Отправляясь на Восток, мне всегда казалось, что я еду «домой». Я был участником жизни этой эскадры, когда, если можно так выразиться, она была еще в детском возрасте, а за последнее плавание, продолжавшееся пять лет, был свидетелем расцвета ее сил во времена командования Дубасова и Гильтебрандта… Мне не пришлось наблюдать ее последнего упадка – я видел только ее гибель.
«Но неужели же за три года моего отсутствия, – спрашивал я себя, – могла совершиться такая перемена? Могла погибнуть, разложиться на составные элементы такая стройная, могучая организация?..»
Живя в Кронштадте, я, конечно, знал об учреждении в Тихом океане вооруженного резерва, о сокращении кредитов на плавание, вследствие чего корабли, даже избегнувшие резерва, плавали не больше 20 дней в году[19], а остальное время изображали собою плавучие казармы; знал также о постоянных переводах и перемещениях офицеров, но вера в «эскадру» оставалась во мне непоколебимой.
«Это временное, – думалось мне. – Внешние причины создали некоторое расстройство, и стоит им исчезнуть, чтобы порядок восстановился. Подойдет война, и «гастролеры» отхлынут; офицеры поспешат вернуться на «свои» корабли, и эскадра заживет полной жизнью».
Я так хорошо помнил, так сроднился с этим культом «своего» корабля, господствовавшим на эскадре. Я знал лейтенанта, пробывшего уже три года в чине, но за отсутствием естественного, домашнего, движения все еще остававшегося вахтенным офицером (по сухопутному – субалтерн-офицер) и упорно отказывавшегося от назначения вахтенным начальником потому, что такое повышение неизбежно обусловливало перевод с «нашего «Нахимова» на «какой-то «Корнилов»; знал другого лейтенанта, бывшего офицером уже 15 лет, который, состоя старшим артиллеристом на броненосце внутреннего плавания и узнав, что «его «Донской», недавно вернувшийся из Тихого океана, внезапно опять отправляется туда, бросился просить по начальству и был счастлив, добившись назначения на «свой» крейсер на должность вахтенного начальника (на содержание вдвое меньшее)… Я мог бы привести еще много подобных примеров, но думаю, что и этих достаточно.
Я помнил запальчивую молодежь, всегда готовую, с оружием в руках, потребовать удовлетворения за непочтительный отзыв о «своем» корабле, и разыгрывавшиеся на той же почве драки под гулявших на берегу матросов, решавших вопросы чести «своего» корабля более простым и грубым способом…
Да не подумает читатель, что это было своего рода бретерство.
Совсем нет.
Такое настроение наиболее впечатлительных элементов вполне естественно вытекало из убеждения, что если каждый отдает всю свою заботу, всю энергию на службу «своему» кораблю, то он, этот корабль, не может не быть самым лучшим! Ведь за каждым маневром, за каждой работой, на каждом общем учении сотни ревнивых глаз следили за своими соседями, и, сохрани Бог, если дружный хор этих строгих и опытных критиков уличал кого-нибудь в том, что они «показывают Петрушку»… На почве этого соревнования кораблей вырос «культ эскадры», в которой каждый корабль стремился быть лучшим ее украшением. Боже мой, как ревниво следили (по приказам, отчетам и корреспонденциям) за тем, что делается в других морях! Как стремились к первенству в боевом отношении, перед всякими другими эскадрами, отрядами!..
Адмирал Евгений Иванович Алексеев – наместник на Дальнем Востоке и главнокомандующий русских войск в Порт-Артуре и Маньчжурии
Помню, как, проплавав три года старшим штурманом на «Донском», я получил предложение адмирала Дубасова вступить в его штаб старшим флаг-офицером. Вышло это совсем неожиданно и так меня поразило, что я попросил сутки на размышление и, вернувшись «домой», стал советоваться с командиром, старшим офицером и старожилами кают компании: «Как быть? Можно ли бросить крейсер? Не будет ли это изменой?» Судили, рядили и пришли к заключению, что отказываться нельзя, что это не перевод на другой корабль, хотя бы и с повышением (что было бы некорректно по отношению к «своему» кораблю), но переход на службу всей «нашей» эскадре, в которой «Донской», хотя и самый лучший, но все же только один из многих…
Все это я помнил. И вот почему не колебалась моя вера в «эскадру». Я верил, что жив дух ее. Я не знал, что за эти три года, проведенные мною в Кронштадте, там, далеко, под Золотой горой Порт-Артура, делалось (может быть, бессознательно) все возможное к тому, чтобы угасить этот дух… что там командир, который действительно берег и любил свой корабль, который не скрывал никакой, хотя бы самой ничтожной, неисправности, докладывал о ней, просил разрешения ее исправить, так как с течением времени эта мелочь могла перейти в крупное повреждение, – такой командир считался «неудобным» и «беспокойным»…
Наместнику надо было только одно: чтобы за время его владычества не было других донесений, кроме – «все обстоит благополучно», – на основании которых сам он имел бы право всеподданнейше доносить, что «вверенный ему флот неизменно пребывает в полной боевой готовности и смело отразит всякое покушение со стороны дерзкого врага»[20].
Кто не умел или (что еще хуже) не хотел проникнуться этим принципом, осмеливался думать, что служит не наместнику Его Величества, а самому Государю Императору, что наместнику он – только подчиненный и лишь Государю – верноподданный, что пред лицом Верховного Вождя и командующий флотом, и матрос 2-й статьи – одинаково слуги Престола и Отечества, ревность и преданность которых одинаково ценятся, вне зависимости от их иерархического положения, – те не в чести были…
Надо отдать полную справедливость: адмирал Алексеев, облеченный почти самодержавной властью, сумел достигнуть своей цели: близ него были исключительно если не «всеподданнейшие», то, по крайней мере, «всепреданнейшие»… O plebs’e[21], конечно, и думать не стоило – ему нужны только ежовые рукавицы, а что касается тех, которые были не близко и не далеко, т. е. в массе офицерства, – в среде их, путем постоянных переводов с корабля на корабль, систематически вытравливался всякий дух сплоченности, единения, внедрялась идея, что при благосклонности начальства, «числясь» на портовом пароходе, можно идти по службе много шибче, чем ревностно исполняя свои обязанности на боевом корабле.
Теперь – ни в порту, ни в клубе, ни даже в эскадре – нигде не приходилось слышать разговоров на старую, дорогую тему – «А вот у нас на корабле…» или «У нас, на эскадре…».
Все интересы сосредоточивались на успешном прохождении службы. Говорили о том, «кому подвезло», соображали насчет открывающихся вакансий, где больше содержания, какое место больше «на виду» у начальства… Правда, иногда раздавалось: «У нас в Артуре…». Но как обидно было слушать такие слова в разговоре морских офицеров, для которых, по образному определению адмирала Макарова, должно было бы считаться основой служебной этики: «В море – значит дома…». Превращение кораблей в плавучие казармы, видимо, удалось выполнить с блестящим успехом…
Я был поражен… Мне было так обидно видеть этот раз гром личного состава «нашей» эскадры… Лишь кое-где, на некоторых судах, как будто сохранились еще отблески старых традиций…
Но я надеялся и, кажется, не ошибся, что стоит только стряхнуть внешний гнет, и ярким пламенем вырвется на свободу «дух эскадры», в течение трех лет старательно прикрывавшийся золой и пеплом… Признаки были… «Верхи» еще хранили величавое, почти могильное, безмолвие; канцелярии работали заведенным порядком, словно ничего особенного не случилось, а по низу, словно подземный пожар по сухому застоявшемуся бору, уже неслась радостная весть: «Макаров выехал из Петербурга».