Gott sieht Seine prachtvolle Welt und Sein wunderbar Geschöpf durch unsere Augen.[1]
Из записной книжки немецкого солдата, погибшего в 1942 году на Кавказе
Платон подошёл к окну и вглядывался в фасад дома, который стоял напротив.
Между домами был сквер – дорожки, усыпанные битым кирпичом, скамейки и деревья.
Здесь царила неповторимая питерская атмосфера. Эти деревья, скамейки, мужчины и женщины, и даже дети жили ещё двадцатым веком, а некоторые были как бы даже ещё в девятнадцатом и не могли приспособиться к стилю третьего тысячелетия.
Петербург возродился в Ленинграде, но Ленинград продолжал жить в нём, в его коммуналках, общежитиях и даже в пентхаусах.
Платон Фолтин привычно снял с гвоздика подзорную трубу и стал настраивать фокусное расстояние, чтобы увидеть Ульяну, тяжёлые тёмно-красные шторы и батистовые дымчатые занавески её спальни.
Но сначала в его обзор попала безумная старуха в калошах и драных чулках. Он узнал в ней соседку, обрусевшую литовку, профессорскую вдову. Она жила двумя этажами ниже. Она всегда по утрам кормила птиц хлебными крошками… Вся в чёрном, с белым платочком на шее, согнутая годами, она смеялась и болтала с воробушками. Утоляла разговором жажду общения… Птицы понимали её. Слетались к её ногам, едва она сходила в сквер…
Там внизу были ели и сосны… Скамейки, на которых спали бомжи и грелись старики, пережившие инфаркт или инсульт. Они смотрели прощальными глазами на суетный мир, который им предстояло вскоре покинуть… На птиц в сером небе…
Платон вглядывался в фасад дома, который высился по другую сторону сквера. Добротный, шестиэтажный, тёмно-коричневый – памятник сталинской эпохи. Квартиры там просторные, с высокими потолками, удобные для проживания.
Там поселилась Ульяна с тех пор, как они разошлись. Жила одна, с двумя кошками. Писала стихи, сценарии, тексты для оперетт и мюзиклов… Вела кружок поэтического творчества в интернате для детей, искалеченных полиомиелитом. Она верила, что стихи лечат не только душу. Она писала их, как древние заклинания. И учеников своих учила относиться к стихам с уважением и трепетом, как и подобает относиться к магическому действу…
Стихи предвидения, стихи озарения не часто приходят к нам, и неведомо, из каких глубин приходят они, и неведомо, почему к одним приходят, а другие ждут и никогда не дождутся.
Ей казалось, что больные дети ближе к пониманию смысла жизни, и она хотела поддержать их, помочь им выразить в стихах ощущения и мысли, недоступные нам, здоровым…
…Я хочу быть деревом! Большим здоровым деревом…
Платон запомнил эту строчку из стихов одного из двенадцати маленьких неизлечимо больных поэтов. Ульяна гордилась ими и любила их. А тот, что хотел стать деревом, напоминал ей мальчика, в которого она была влюблена в детстве…
Вот её окна. Платон видел их каждое утро…
Ульяна смотрела в его сторону. Она стояла в широком ярком кимоно, подаренном ей работницами подшефной фабрики во время Ашхабадского кинофестиваля. Она улыбалась ему, хотя не могла видеть его за неимением окуляров…
Обычно она щёлкала выключателем – два включения света. Это означало «Доброе утро!».
Уже много лет их день начинался с этой световой переписки.
И он в ответ – два щелчка выключателем.
«Доброе утро! Со мной всё в порядке. Не беспокойся. Хорошего дня».
Если ещё два сигнала – «Приходи! Приходи!».
Это началось, ещё когда не было мобильников. А потом вошло в привычку.
Они ждали условного сигнала…
…Платон вызвал на экран белую страничку и, когда она засветилась перед глазами, написал крупно: ПДРАКИ.
Заметил, что «А» не там стоит, где должно, что пропустил «О».
Он с детства писал торопливо, пропускал гласные, как будто застыл на церковнославянском письме.
Некстати вспомнил стихи Тредиаковского:
Елизавета, О!
Приехала в Царское Село!
Стихи несчастного придворного поэта прилипли к его черепной коробке изнутри ещё со студенческих времён и, как он ни старался выковырять их оттуда, не поддавались. Искрили, намекали на жалкую участь поэта в России, грозили коротким замыканием, не меньше, чем первый текст Гимна страны, написанный Михалковым и Регистаном в начале сороковых годов прошлого века и подправляемый при каждой смене власти.
Он задумался и написал первую фразу:
…Я был любимым ребёнком, и мне часто делали подарки.
Он всматривался в клавиатуру, отыскивая нужные буквы.
…Потом как-то незаметно я стал взрослым, но мне продолжали дарить различные вещи и безделушки в знак любви и просто так.
Он закрыл глаза.
…Подарков в моей жизни было много, очень много, но в памяти остались не все.
…Самым первым подарком был золотой крестик. Он пропал во время войны.
Потом – серебряная ложечка – на зубок. Она вся покрыта мелким орнаментом, как будто это и не ложечка вовсе, а лицо девочки, украшенное изысканной татуировкой…
Через лупу он рассмотрел рядом с пробой дату – 1887 год.
…Она старше меня. Сейчас ей больше сотни лет! Что делала она полстолетия, пока не стала моей? Кому принадлежала? Хочу представить этих людей и не могу. Моя мысль натыкается на серебряную дверцу и замирает.
Эта ложечка лежит у меня в столе. Иногда я достаю её, чтобы съесть яйцо всмятку. Смотрю и удивляюсь – её до сих пор никто у меня не похитил…
Старые вещи всегда сводили меня с ума… Через них я прикасался к прошлому, к предкам и героям любимых книг. Как будто мы живём все вместе в одном времени…
Однажды я увидел серебряный кубок. Он принадлежал когда-то Смирновой-Россет… Из него пили вино Пушкин и Лермонтов… Последний представитель этого рода – Михаил Георгиевич Смирнов – заметил, как зачарованно смотрю я на этот кубок, и предложил мне выпить из него вина. Я не посмел. Но каждый раз, приходя в их дом, я почтительно здоровался с этим кубком. Не привлекая внимания хозяев, только слегка прикрывая веки. Чуть склоняя голову…
– Здравствуй, Кубок.
Это было в Тифлисе, городе моего отрочества и юности.
А еще раньше, мальчиком, до войны, я увидел в антикварном, на Садовой, старинное зеркало… Такой удлиненный овал на птичьих ножках… Как лицо японской красавицы. Я не мог его купить… Я был беден тогда… Впрочем, как и теперь… Я был влюблён в это зеркало, всматривался в него, но лица красавицы так и не увидел… Только свое, детское, полное искреннего любопытства и ожидания чуда…
…Но сначала мне подарили жизнь… Я никогда не любил беготни, суеты, толкотни, избегал соревнований, предпочитал уступать дорогу тем, кто торопится прийти первым к финишу… И вот при всей моей неповоротливости и деликатности почему-то я – один из миллиона моих потенциальных братьев и сестер, – именно я был выбран материнской утробой и выброшен из неё через девять месяцев после зачатия в этот холодный мир. Мать подарила мне жизнь и образ, который почти не изменился за прожитые мной годы. Скоро я снова стану беззубым, безволосым, беспомощным и с тем же детским удивлением буду рассматривать себя, людей, насекомых, рыб и животных… Как будто только что родился и увидел впервые всё разнообразие и великолепие реальной жизни.
…Я помню красный фантик с портретом Мэри Пикфорд. Его подарила мне девочка… Кажется, её звали… Лёка… Лёка Глазунова. В тот день хоронили какого-то вождя. И над каждым домом горел красный фантик с чёрной лентой. Но без красивого и далёкого профиля голливудской звезды. В памяти остался запах конфеты, съеденной накануне, до того как эта бумажка стала моим фантиком.
…Первая прочитанная мною самостоятельно книга… О путешествиях Миклухо-Маклая. Её подарила мне сводная сестра, Вера, и я наконец поверил, что папуасы не черти, а такие же люди, как и мы, только другого цвета и с другими гастрономическими пристрастиями. Я всё ждал с замиранием сердца, когда они съедят этого «Миклуху», и был разочарован, когда узнал, что этого не случилось.
…Мне четыре года. Я смотрю в объектив большого деревянного ящика и счастливо улыбаюсь. Ожидаю, когда вылетит птичка. Я в коричневом бархатном костюмчике. Новая чистая ткань приятно холодит спину. На шее у меня белый шёлковый бант. Маме двадцать семь. Она красивая и тоже счастливо улыбается. Она думает, что я похож на своего прапрадедушку, задолго до того, как он стал генералом у Косцюшко и был убит в сражении с царскими войсками… которыми командовал Суворов… Правда, через несколько десятилетий другой наш родственник с этой же фамилией защищал Севастополь от англичан и французов, о чём говорит мемориальная плита… А я до сих пор восхищаюсь и Суворовым и Косцюшко. И люблю всех моих предков…
…Но черкеску я любил больше. Черкеску мне подарил дядя, который хотел, чтобы я всегда помнил, что я прежде всего казак, свободный и храбрый, а потом уж русский, украинец, поляк, литовец, татарин и всё остальное. Любо! Любо! Любо! Любо, братцы, жить!.. Этот дядя был сотником у Махно, а умер полковником Красной армии.
Любили мои деды красавиц иноземных. Воспринимали от них заморские привычки, любовные и гастрономические тонкости. Но, присягнув царю, были верны России и престолу.
Мать дарит жизнь, а любимая женщина иногда властно, иногда вкрадчиво навязывает сознанию мужчины, детям, внукам и правнукам свой образ.
…По праздникам я надевал черкеску и танцевал лезгинку. Об этом говорят фотографии в нашем семейном альбоме.
…Был у меня маленький кинжал в красных ножнах. Не помню, кто подарил.
…Башлык мне подарила бабушка Дарья.
Какой-то пацан пытался стащить его с моей головы. Я полез в драку и получил удар ножом. Это была первая рана, полученная мной в борьбе за независимость и справедливость. Об этом напоминает мне белая полоска на тыльной стороне правого предплечья. Кожа вокруг шрама онемела ещё тогда и до сих пор бесчувственна. Я отбил башлык, но скоро мы обменяли его на кукурузное зерно, потому что были очень голодны. А я стал носить красноармейский шлем моего отца. Помню, как стоял в очереди на водяной мельнице, а потом нёс домой тёплый, сладко пахнущий мешок с кукурузной мукой.
…Уходя на войну, отец подарил мне шпоры.
Шпоры были серебряные и звенели. Я любил их весёлый звон. Я ходил в этих шпорах по улицам Тифлиса.
Все смеялись, а я не понимал, почему они смеются. Но всё же стал надевать шпоры только дома и когда был один. Потом, гораздо позже, я сообразил, что их смешило отсутствие лошади. Зачем человеку шпоры, если у него нет коня?! А мне не нужен был конь, мне нравился тихий звон, который они издавали.
Я люблю смешить людей, но прихожу в бешенство, когда надо мной смеются. До сих пор не могу разобраться в этом противоречии.
Мама хотела продать шпоры. Но их никто не покупал. На Кавказе погоняют ослов пятками или каблуками. А хорошего коня здесь теперь так же трудно найти, как тигра или льва.
Очень скоро мои хромовые сапожки стали мне малы, и мама обменяла их на полмешка картофеля.
Я ходил в школу в калошах. Шпоры не хотели держаться на блестящей резине и ушли от меня. Не знаю, куда они подевались, но я до сих пор слышу их звон.
…В пятый день рождения мама подарила мне пионерский горн. Я ходил по квартире и издавал звуки, похожие на рёв взбешённого слона. Отец выставил меня за дверь.
Я вышел во двор и затрубил так, что задрожали стёкла. Соседи прогнали меня.
Тогда я встал посреди улицы и трубил, трубил, трубил, пока милиционер не доставил меня под родную крышу.
Горн исчез, а я погрузился в меланхолию.
Мне было скучно жить.
Это было… Это было в Новороссийске…
…Чтобы вывести меня из тоски, отец подарил мне мелкашку, ТОЗ-6. Он повел меня на стрельбище и научил стрелять. Вот это была страсть! Я проводил на стрельбище почти всё время. Солдаты хвалили меня за меткость. У них были боевые винтовки. Но я стрелял вместе с ними. По чёрному кругу. По зелёному силуэту врага. Даже когда заболел корью, в бреду, стрелял. А на другой, взрослой, кровати метался в жару отец. Он тоже стрелял в бреду. У него был приступ тропической лихорадки, которую он подхватил в одной из горячих точек нашей планеты. Он тоже кричал и стрелял. Так мы кричали и стреляли, пока не началась настоящая большая война, и отец мой погиб.
…Когда мне исполнилось восемь лет, мне подарили две книги – «Трёх мушкетёров» и «Хаджи Мурата». В нетерпении я начал читать их одновременно, но вскоре приключения д’Артаньяна так увлекли меня, что я на время забыл не только Хаджи Мурата, но всё на свете. Учительница отобрала у меня Дюма, потому что я читал на уроке… Тогда я влюбился. Её звали Тина. Она совсем не походила на госпожу Бонасье, хотя, по моим тогдашним понятиям, была ошеломительно красива.
Фехтование на палках стало моим любимым развлечением. Всё это продолжалось до тех пор, пока на дуэли я едва не вышиб глаз моему сопернику. Наши шпаги были разломаны и сожжены в печке, а «Трёх мушкетеров» мама подарила соседскому мальчику, когда нас пригласили на день рождения. Он был очень тихий и воспитанный мальчик, и эта книга… даже эта книга не пробудила в нем бретёра и забияку.
«Три мушкетёра» сохранились в моей памяти в виде комиксов, которые присутствовали в сознании людей задолго до того, как янки сумели извлечь их оттуда и сделать новым жанром искусства…
Мы переехали в другой город. Прошли годы. Друзья тех лет остались в моей памяти вечными детьми.
Меж тем соперник мой вырос и женился на Тине. Я узнал его пятнадцать лет спустя по шраму, оставленному мной на его лице. Он приехал в альплагерь «Алибек» новичком. А я работал инструктором и водил новичков на вершину Софруджу.
Мы обрадовались встрече. Я обещал приехать к ним в гости. Но было всё недосуг.
Я узнал, что мой соперник стал партработником, а потом демократом, либералом, бизнесменом и даже депутатом Госдумы… Он мог бы стать президентом, если бы внезапно не умер…
Но вот я начал читать «Хаджи Мурата». Мы жили тогда в Дагестане, и каждое утро по дороге в школу я видел горы, где ещё совсем недавно шли бои между мюридами Шамиля и русскими войсками. Я читал и перечитывал «Хаджи Мурата», и окружающие меня люди, деревья и животные, прошлое и будущее наполнялись новым смыслом и силой. Они вступали со мной в контакт, как принято теперь говорить, хотя это не точное определение, но других слов у меня нет. Толстой спокойно и властно наводил порядок в моём внутреннем и общем нашем, внешнем мире, соединял их, помогал мне, маленькому, превозмогать бессмысленность и суетность быта. Помогал понимать и уважать нравственные законы и красоту других народов и других религий. Я бредил Толстым. Я перечитал всё, что мог достать в библиотеках и у знакомых. Но «Войну и мир» смог одолеть только в четырнадцать лет!
…Когда дома нечего было есть, я разбирал мою мелкашку, прятал её в вещмешок и уходил в горы. Возвращался с добычей – маленькими и большими птицами.
Однажды я едва не убил человека. Это было в большом южном городе. Местная детвора собралась у нас под окнами и кричала: «Рус Иван – дурак, убирайся в Россию!» Когда они стали бить палками в окна, я взял мою винтовку и пугал их. Пацанва разбежалась, но скоро они вернулись и продолжали свою жестокую детскую игру-травлю. Рус Иван – дурак! Они поняли, что винтовка моя не стреляет, и стали бросать в окно небольшие камушки. Я нажал на спусковой крючок, и хлопнул выстрел. С головы одного мальчишки пуля сбила войлочную шапочку. Он больше никогда не дразнил меня… И никто не дразнил. Отныне я в их глазах стал достойным человеком, мужчиной. Отныне мы стали друзьями, юзгарами. Но ведь я хотел убить их и мечтал вырасти и разрушить этот злой город. Слава богу, моя злоба продырявила только шапку. Так получилось – не исполнилось. Мне было тогда десять лет. Слава богу! Я полюбил и город, который хотел разрушить, и людей, которые оказались не такими уж плохими, просто другими…
Когда патроны кончились, мама обменяла мою винтовку на два мешка картошки.
…Во время войны у нас поселился раненый офицер, капитан Иван Акинфеев. Я любил рыться в его вещах. Я знал, что это нехорошо, но ничего не мог поделать с собой. Любопытство всегда было во мне сильнее разума и совести. Всегда подталкивало меня на рискованные и аморальные поступки. Меня интересовали забавные маленькие трофеи, привезённые с фронта. Немецкая авторучка. Блокноты с записями. Иностранные почтовые марки. Значки. Но больше всего меня привлекали цветные карандаши Faber и стихи Абая Кунанбаева. Я пробовал рисовать этими красивыми карандашами, когда хозяина не было дома… А стихи Абая знал почти все наизусть. До сих пор помню и радуюсь.
Весь мир был поражён тобой,
Когда, опьянена,
Вскочила ты на скакуна,
Разбойница моя…
Это был первый сценарий, прочтённый мной. Я всё это увидел. Я услышал стук копыт. Вдохнул раскалённый воздух степи. Увидел крупно беспощадную детскую улыбку красивой казашки. Даже пушок над верхней её губой увидел я. И ощущал в себе восторг влюблённого акына…
Когда капитан Акинфеев уезжал от нас, он раскрыл свой чемодан, подозвал меня и подарил мне эти карандаши и сборник стихов Абая.
Великий поэт привил мне любовь к афоризмам. Его стихи до сих пор со мной, а карандаши постепенно стали маленькими огрызками и исчезли из моей жизни.
…Когда я поступил в университет, бабушка Фрося подарила мне первые мои часы и чашку мейсенского фарфора. Эту чашку с рыжеволосой красавицей в голубом платье я долго таскал в рюкзаке, удивляя и развлекая моих суровых друзей. Мы висели на обледенелой стене и пили чай. Они – из своих погнутых алюминиевых кружек, а я – из саксонского фарфора.
Возвращаясь в лагерь после восхождения, я наливал в эту чашку коньяк или вино. Только избранным разрешалось пить из неё. Избранным женщинам… Не знаю, куда они все подевались. И куда делась эта фарфоровая чашка… Вроде не разбилась. Но я вспоминаю её с нежностью. И с тех пор обращаю особое внимание на рыжеволосых красоток…
…Мой двоюродный дедушка Жорж был механиком на большом корабле. Как сейчас вижу его лицо. Он был похож на актёра немого кино Кторова. Сейчас нет таких лиц… У него в Ливерпуле была жена-англичанка и дети. Они не захотели жить в России. А он не мог покинуть родину. Так и жил один.
У дедушки Жоржа было много любопытных вещей, привезённых из разных стран. Но среди африканских масок, барабанов и чучел птиц меня тревожил и привлекал только большой и тяжёлый морской бинокль. Я ждал, когда дедушка Жорж догадается и подарит мне это великолепное творение Цейса.
Дедушка Жорж умер, как и полагается всем дедушкам. Его похоронили. В его завещании была просьба разыскать меня и вручить мне этот бинокль.
Я был счастлив. Я залезал на крышу дома и смотрел на луну. И чуть не стал лунатиком. Мама боялась, что я сойду с ума, и мой любимый бинокль исчез. С тех пор я не смотрю на звёзды, а луну вижу только боковым зрением.
…Когда я стал кинорежиссёром, оказалось, вдруг много людей, желавших как-то ублажить меня. Одарить… Однажды кто-то из массовки принес мне мешок вяленой воблы. Но я не принял подарка, хотя и люблю воблу… И всё же… Вот окаменевший кусок дерева с почкой, готовой распуститься, и старинная новгородская печать. Светло-коричневая, с изображением петуха… И большая окаменелая улитка… Эти странные предметы подарила мне Наташа, девушка из зоопарка, которая сыграла главную роль в моём первом короткометражном фильме. Теперь она подданная Франции, богатая галерейщица Натали Трике А. Пистон. Иногда я трогаю пальцем эту нераспустившуюся почку и рассматриваю петуха на новгородской печати. Они не исчезли. Они до сих пор живут у меня…
Иногда мне кажется, что все миры существуют одновременно и неподвижно, а мы пронзаем их плоскости, как тяжёлые элементарные частицы, и потому нам кажется, что мир меняется. Эта нераспустившаяся почка, и печать, и улитка, и даже я застряли здесь, в осеннем Петербурге… Но одновременно они и я живём где-то в других мирах. И этот петух поёт там каждое утро.
….В первый год нашей совместной жизни в Ленинграде мы с Ульяной снимали комнату в коммунальной квартире на Кирочной. Однажды зазвонил телефон. Женский голос просил позвать… Не помню, кого позвать… Я извинился и сказал, что здесь нет того, кто ей нужен. Женщина ещё несколько раз звонила, а я терпеливо объяснял ей, что она ошиблась, набирая номер. Она продолжала звонить, сказала, что ей понравился мой голос. У нас завязалась телефонная дружба. Мы говорили с ней часами и наконец решили встретиться. Она была стара и одинока. Проговорили целый вечер. Прощаясь, она сказала, что давно не пила такого вкусного кофе. Что ей давно не было так тепло и хорошо. Она хотела бы подарить нам старинную кофейную мельницу, доставшуюся ей по наследству… Мы решили дружить. Но она больше не звонила нам, а мы, занятые своими делами, подумали, что женщина эта нашла себе других друзей и больше не нуждается в нас. И вдруг нам принесли кофейную мельницу. Старинную, медную. Если снять ручку, она напоминает минарет. А если ручка на месте, она похожа на тамаду с золотым кубком в руке. Эту мельницу за какие-то хорошие дела подарили русскому химику Лебедеву турки. Сто лет назад.
Эта мельница до сих пор стоит у меня на полке рядом с другими любимыми подарками. В её руке кубок с золотистым вином, и я часто, проснувшись, смотрю на неё и придумываю тосты, которые она могла бы произнести.
На этой мельнице перемалывала кофейные зёрна Анна Петровна Остроумова-Лебедева, замечательная художница-график. Сто лет назад! «Мир искусства»… Серебряный век… Я ещё не знал, что вскоре у нас родится сын, что он станет художником…
…Как-то очень давно знакомая актриса попросила меня помочь ей при переезде с одной квартиры на другую. Мы расставили мебель и выпили по бокалу шампанского. И тут я выглянул в окно и увидел, что посреди осеннего двора стоит кресло. Старое кресло фирмы «Чиппендейл». Мы забыли о нём…
Я всегда остро переживаю чужое одиночество и забытость. Я кинулся во двор, чтобы исправить ошибку, извиниться перед креслом за то, что мы оставили его одно, забыли…
Старая мебель ведь очень чувствительна и обидчива. Я уже придумал обращение: «Уважаемое Кресло, простите меня. Простите мне мою невнимательность. Я сожалею. Мне стыдно…»
Но актриса засмеялась и поднесла мне ещё один фужер вина и сказала, что дарит мне этот «чиппендейл» в благодарность за помощь. Ему всё равно не осталось места в новой малогабаритной квартире.
Я взвалил кресло на голову и направился пешком через весь Ленинград к своему дому. Шёл сильный дождь, но кресло защищало меня. Оно прижилось в моей комнате. Оно всегда с тихой радостью ждёт меня. Я люблю сидеть в этом кресле, опираясь руками в подлокотники, отделанные медью. Много лет я собираюсь починить его, и всё то нет времени, то нет денег. Прости меня, мой «чиппендейл». Ты стал мне верным другом. Когда-нибудь я починю тебя. Я уже придумал, как это сделать. Осталось всего ничего – приступить к работе.
…В конце прошлого века мы голодали.
…Зимы девяностых вспоминаются мне как одна длинная голодная зима.
Моя любимая женщина, жена, Ульяна научила меня ловить рыбу и растить картошку.
Она к тому времени уже не была моей женой, мы развелись, но продолжали дружить. Поссорившись, мы вынесли на свалку старый матрац, на котором прошли лучшие ночи нашей жизни. Купили две односпальные кушетки. И разъехались.
Я не люблю деньги. Но безденежье ещё больше не люблю.
Но оно – безденежье – приходит рано или поздно.
Наступает день, когда нечего пить и нечего есть.
Мы уехали в деревню на подножный корм.
Оказалось, что в нашем деревенском доме побывали «гости». И выгребли всё подчистую. Оставили пачку соли и полбутылки постного масла.
Ульяна огорчилась, но не очень.
Она прежде всего вымыла посуду и полы.
– Видимо, им было ещё хуже, чем нам, – сказала она.
Ульяна взяла топор и ушла в лес. Нашла высокий и ровный куст можжевельника. Срубила его. Освободила от веточек и сучков. Получилось удилище.
Смеясь и морщась, она вырвала из своих каштановых тяжёлых, как конский хвост, волос несколько длинных волосинок. И получилась леска.
Она взяла иголку, разогрела её докрасна на пламени свечи. Отпустила. Сделала из иголки крючок.
Я смотрел на неё с восторгом. Как ловко, неторопливо и в то же время быстро она всё делала.
Ульяна снова подержала иголку над пламенем свечи. Остудила в постном масле. Крючок обрёл упругость и крепость стали.
Она накопала червей и повела меня к реке.
И стоило ей забросить в речку крючок с наживкой, как словно ниоткуда появлялась рыба – окунь или краснопёрка, – хватала червя и оказывалась в холщовой сумке.
И вдруг её удилище согнулось. Кто-то большой и сильный сидел на крючке. Не сидел – метался. Боролся. Это была щука. На червя! Ульяна вытащила её на берег. Но щука сорвалась.
Подпрыгивая, она устремилась к воде.
Ульяна кинулась за ней. Поймала её уже в речке, в омуте, пока та не пришла в себя. Вылезла на берег, промокшая до нитки, но счастливая. С большой щукой в руках.
Щука ещё пыталась вырваться и смотрела на меня злыми глазами.
Я увидел её зубы и хотел дотронулся до них, попробовать, насколько они остры, но щука прокусила мне указательный палец.
Было очень больно и стыдно, но я рассмеялся. И наш сын, маленький Ростик, расхохотался вслед за мной.
Моя бабушка Фрося и почти все мои родственники с материнской стороны привыкли смеяться в такие минуты. И над собой, и над неловкостью других. И над всем миром.
Ульяна не поддержала моё наигранное веселье. Выдавила из моего прокушенного пальца кровь и приложила лист подорожника.
Потом почистила щуку. Накопала корней лопуха. Потушила их. Гарнир получился отменный. Не хуже картофеля.
Мы были сыты в тот день. Назавтра мы с Ростиком снова смотрели, как она ловко ловит рыбу.
Когда Ульяна заметила интерес в моих глазах, она соорудила для меня вторую удочку.
Я попытался осторожно взять червя и насадить на крючок, но червяк оказался проворным, выскользнул из неумелых моих и брезгливых пальцев, упал в траву и исчез.
Ростик снова расхохотался.
Я стал искать беглеца, но Ульяна сказала:
– Возьми другого!
Она хотела добавить: «Этот пусть живёт. Он достоин жизни…»
Но постеснялась. Избегала высокопарных слов. Стеснялась. Считала, что всё понятно само собой.
Она решила, что в первый день насаживать червя на крючок будет она, а когда меня охватит азарт, я сам пойму, что к чему. Главное, чтобы захватил сам процесс. Не результат. Результат сам придёт… Со временем… Как в любом деле…
Ульяна научила меня искусству выживания. Научила меня чувствовать себя хозяином на своей земле, жить здесь уверенно и привычно, как в своём доме… Она подарила мне Россию, которую, как и я, потеряли миллионы русских людей, выброшенных за её пределы превратностями бытия…
…Раз или два в году я устраиваю уборку в своём кабинете. Раньше прибирался чаще. Теперь раз или два в год… Включаю пылесос… Стираю пыль с дорогих моему сердцу вещей, с которыми не могу расстаться. На стене висят самодельные нунчаки. Они сделаны из выдержанного кипариса. Покрыты олифой. Украшены орнаментом и японскими иероглифами, которые переводятся как «Долой водородную бомбу!». Их мне подарил странный человек. Сто лет назад. Нет, пожалуй, не сто – двадцать пять. Тоже немалый срок. Мы снимали фильм в Красной Поляне. Летали ласточки. Мы ждали вертолёт, чтобы отправить к морю взвод солдат и трёх офицеров, помогавших нам. Летали ласточки. Было жарко и душно. Вертолёт задерживался. Солдаты тихо переговаривались в тени орехового дерева. Ласточки летали низко над землёй. Было душно. Офицеры молча курили. То есть двое курили. А третий, толстый и неповоротливый, просто сидел и смотрел бездумно перед собой. Вдруг он протянул руку и вытащил из душного пространства ласточку. Он улыбнулся мне и выпустил птицу на волю. Я подошёл к нему.
…Хочешь, я научу тебя? …Чему? …Ловить птиц на лету… Зачем?.. Ну, просто так. Чтобы потом их выпускать. Хочешь, поймаю ещё одну?.. Не надо… Я знаю, кто ты. А ты знаешь, кто я?.. Догадываюсь… Вот, возьми на память… Зачем?. …В мире так много плохих людей… Если Господь не защитит меня, неужели спасут эти палочки?! …Возьми. На память…
Он нацарапал на обрывке газеты своё имя и адрес.
– Напиши, когда они пригодятся тебе…
Вертолёт прилетел и улетел.
Над землёй летали ласточки.
Я вдруг захотел протянуть руку и вытащить из этого душного воздуха птицу. Я захотел быть особенным… Я захотел делать то, что не умеют другие…
К счастью, я вдруг понял, что это искушение… Что это не моё. Не мой путь… Чужая, чуждая и гибельная для меня дорога.
Я всегда хотел быть обычным незаметным человеком. Существовать, не вызывая в людях подозрений… Чтобы никто не мешал мне наблюдать жизнь и спокойно размышлять о загадках бытия.
Я пытался разыскать этого офицера, ловца птиц, чтобы убедиться в своей правоте или оправдать его. Но имени его не знал никто… И адреса у меня не было. Бумажка с адресом исчезла.
Нунчаки висят у меня на стене, и раз в год я стираю с них пыль.
…Странная Postcard. Фотография – два пушистых котёнка – белый и черный. С другой стороны текст:
«С Новым годом! Кажется, так полагается начинать. А впрочем, уже не новый, а старый год, но я не так уж в этом виноват. Я человек, а человеку свойственно любить жизнь, а так как я не надеялся узнать адрес, то, желая оттянуть развязку как можно дольше, жил в деревне, пока чувство долга не взяло верх, и я решил: двум смертям не бывать, а одной не миновать, а может быть, вдруг – ха, ха! – и помилуют. На днях приезжаю и – о, радость! – призрак смерти отошел от меня, а все смертоносные орудия отправлены в изгнание: адрес получен, обещание исполнено и только одна мысль меня угнетает – я обнаружил в себе слабость перед смертью. Но вид жизни так прекрасен, а я так молод, борьба так заманчива, а я так полон сил, что, право, эта моя слабость простительна. Д. Р.»
Этот текст странно волнует меня. При своей размытости, он содержит какую-то тайну, код, дающий словам возможность, как хамелеону, менять цвет. Может быть, даже и смысл. Кто этот Д. Р.? Что скрыто за словами письма? Я никогда не узнаю, потому что ни автора, ни адресата давно нет в живых. Иногда перечитываю эту Postcard. И пытаюсь представить человека, который написал это почти сто лет назад.
…В очень трудный голодный год, один из девяностых, та же молодая женщина, грузинка, подарила мне справочник по старинным монетам. Я рассматривал лица правителей, пытался прочесть надписи. И, странно, мир входил в мою душу. Это были не деньги, это были засушенные травы ушедших времен… Такие странные, некрасивые, но запоминающиеся лица…
…Однажды к нам из Грузии приехал гость. Он привёз мне в подарок бурдюк доброго крестьянского вина. Вино выпили, гость уехал, а бурдюк остался. Он висит у меня на стене. Из-за стекла серванта холодно и высокомерно смотрят на него рюмки, фужеры, кубки для вина. Многообразие форм и размеров впечатляет. Но все они сохраняют форму женской груди. И я всегда выбираю кубок или фужер, который напоминает мне грудь любимой женщины. Я остаюсь младенцем, хотя давно предпочитаю вино молоку… Я накрепко привязан к детству. К детским мечтам… А когда хрусталь разбит, золотого царского кубка тоже нет… нет рюмок и фужеров, нет рога и рогов тоже нет, и любимой женщины нет рядом со мной, я с грустью смотрю на старый бурдюк, который похож на грудь старухи… Если нет вина в нём…