Мало того! Этот сукин сын нашел себе единоверцев в лице старшего офицера крейсера и артиллерийского лейтенанта фон Ландсберга. В узком кругу они договорились:
– Господа, надобно довести это дело до конца…
Но, будучи офицерами строевыми, голубой крови и белой кости, Быстроковский и Ландсберг (подобно Иванову-6) свято берегли чистоту своих мундиров. Грязное дело сыска строевики Морского корпуса его величества препоручили опять-таки инженер-механику крейсера. И вот тут-то во всей своей мерзости и выступила на передний план событий фигура альбиноса с красными веками и с прозрачной кожей.
Гарольд Карлович – это надо признать – был вдохновенен.
– Господин мичман, потрудитесь встать.
Женька Вальронд с трудом разлепил глаза. Ах, какие чудесные сны показывала ему эта ночь! Было еще рано. Но за переборками, где-то под самой палубой, по всему крейсеру шла странная суетня, хлопали двери, стучали люковицы. А перед плутонговым стоял механик Федерсон.
– В чем дело? – спросил мичман, сладко потягиваясь. – Судя по ранней побудке, мы травим тараканов?
– Обыск!
– Что? – Вальронда так и выкинуло из койки.
– Да, голубчик. В прошлый раз мы плохо искали. В этом же обыске нам помогут добрые французы.
– Механисьён! – возмутился мичман. – Вы вольны обыскивать самих себя с любых точек зрения, даже в самом неудобном ракурсе. Но забираться в каюту офицера…
– Все офицеры, – сказал Федерсон, – покорились чувству долга. Покоритесь же и вы, мичман.
Французская полиция уже вовсю рыскала по крейсеру.
– Свинство! – кратко выразился Вальронд и, полуодетый, схватив со стола папиросы, выскочил в коридор кают-компании, где уже было полно офицеров, таких же, как и он, растерянных и униженных.
– Господа, как вы могли позволить? – спросил мичман.
– А что делать? – пожался в ответ Корнилов. – Не драться же нам с французами… Теперь только ворота растворяй пошире: беда на крейсер поперла!
Тут же, повизгивая, крутился и корниловский дог Бим – без хвоста. Между офицерами проталкивался плечом взолнованный Иванов-6, стараясь на ходу застегнуть мундир.
– Господа, господа, – говорил он потупясь. – Как раз балаган, только вашей ярмарки не хватало… Что вы здесь торгуетесь? Прошу разойтись по командам. В Париж из Петрограда уже выехал военно-морской следователь – подполковник Найденов, и скоро он прибудет в Тулон…
Это была новость. Каша, по-видимому, заваривалась крутая. На выходе из коридора кают-компании мичмана Вальронда задержал барон Фиттингоф фон Шелль.
– Женечка, – сказал минер с опаской, – виноват во всем Володька Корнилов! Я говорил ему, чтобы он не резал газеты…
– Да! Он перестарался и запорол нам всю выкройку. Нет хуже дураков, нежели дураки убежденные. Особенно, если дурак имеет чин лейтенанта, которого не заслуживает.
– Я все продумал, – сказал минер печально. – Этими обысками и подозрениями мы сами революционизируем команду… Верно?
Вальронд пожал плечами, и погоны вздернулись – крылышками.
– Что тебе сказать, баронесса, на это? Я всегда и всем говорил, что ты у нас… умная девочка!
Теперь обыскивали весь крейсер. А это значило – ни один отсек, ни одна машина, ни одна башня, ни один погреб (не говоря о кубриках) не минуют рук опытного сыщика. Команда стояла навытяжку вдоль верхнего дека – и не уйдет отсюда вниз, пока обыск не закончится.
Вальронд подошел к комендорам.
– На этот раз, – сказал, – я могу смотреть вам в глаза, ибо в мою каюту уже залезли. Боюсь, что филеры нескоро вылезут оттуда, ибо у меня много портретов нелегальных барышень…
Матросы весело посмеялись – в общем, настроение было ничего.
– Евгений Максимович, – раздался вдруг окрик Быстроковского, – с командой не разговаривать… Следуйте в башню!
В башне, под креслом вертикальной наводки, полиция обнаружила револьвер. Держа этот револьвер в руке, мичман вернулся к своим матросам:
– Мне велено узнать – чей это? Я надеюсь, что…
Он хотел сказать далее: «нам его кто-то подсунул», но тут честный Захаров шагнул вперед:
– Мой, ваше благородие.
Матросы переглянулись.
– Лыко… – сказал кто-то сдавленно.
– А ты, – спросил мичман, – придумал ли причину, по которой этот револьвер тебе был нужен?
– Чего уж тут… мой, – упрямо повторил Захаров.
– Ну, смотри, тебе виднее. – И Вальронд задумался, обеспокоенный.
Искали тщательно. Правда, выискали немало нелегальщины (весьма смутной политической окраски); разрозненные номера бурцевского «Былого», парижское «Наше слово»; был обнаружен еще один револьвер – в груде боцманского тряпья, но хозяин этого оружия, конечно, назвать себя не пожелал. К вечеру, когда люди уже измотались от напряжения, вдруг раздался торжествующий выкрик Корнилова:
– Нашли-и-и.
Быстроковский рысцой сорвался с места, побежал туда:
– Что нашли?
И долетел ответный вопль:
– Список!
– Сколько?
– Шестьдесят девять человек…
– Список… список нашли, – зашептались матросы. И тут Вальронд заметил, что Павлухин пристально глядит на Перстнева. Мичману стало как-то не по себе, и он тоже помчался туда, где нашли этот список.
– Позвольте глянуть. Роман Иванович, – сказал Вальронд, выискивая среди фамилий своих людей, из носового плутонга.
Да, они оказались здесь. Не было, правда, Павлухина.
– Вот она, тайная немецкая агентура, – говорила полиция. – Вот именно эти люди и хотели взорвать крейсер…
Вальронд вернулся обратно и плачуще сказал матросам:
– Ребята, в уме ли вы? Взрывать крейсер? Как можно?..
И за всех ответил один – Павлухин, оскорбленно:
– Ваше благородие! Неужели и вы поверили в эту басню? Да мы же старые комендоры и хорошо знаем, что «Аскольд» несет в погребах полный комплект боезапаса. Нам свои головы дороже, и мы не хотим лететь к черту заодно с крейсером…
Быстроковский лаял матросов матерно, его рука трясла список.
– Попались? – спрашивал он. – Попались, мать в вашу…
Очумевший от паники дог Бим лаял тоже, и лейтенант Корнилов тянул его за поводок.
– Мой Бим стоит вас всех! – кричал лейтенант.
– Унтер-офицер Павлухин, – вдруг подскочил Быстроковский к гальванеру, – я давно знаю тебя как исправного матроса… Отвечай: что значит этот список? А вы, Корнилов, уберите своего кобеля, пока я его за борт не сбросил…
Стало тихо. И в полной тишине произнес Павлухин:
– Команда крейсера собирала деньги на граммофон!
По шеренгам пошло шепотом: «Граммофон… говорить, что граммофон… подписка на граммофон». Но в граммофон не поверили, и обыск продолжался. Держа перед собой чертеж продольного разреза отсеков крейсера, комиссар префектуры щелкнул по схеме пальцем и сказал:
– Осталось вот только здесь, и… спокойной ночи!
Это «здесь» было каютой шифровальщика Самокина.
– Стойте! – задержал сыщиков Иванов-6. – Входить туда имею право только я, как командир крейсера. Только военно-морской министр. И только его величество – государь-император.
И, «поцеловав» секретный замок, филеры отчалили…
Павлухину накоротке удалось свидеться с Самокиным.
– Что же дальше? – спросил Павлухин.
– Если бы знать…
К ночи Иванов-6 постучался в каюту Самокина:
– Кондукто́р, это я… откройте. – И каперанг протянул текст своего рапорта в Адмиралтейство. – Пожалуйста, зашифруйте как можно точнее, и пусть радиовахта сразу передает.
– Есть! – ответил ему Самокин.
Донесение морскому министру Иванов-6 заканчивал так:
«Никаких волнений, неудовольствий или тревожного настроения в команде за все время обыска не замечалось; наоборот, команда, зная о возбуждении дела, чувствовала себя подавленно».
Самокин зашифровал этот текст как можно ближе к подлиннику, старательно отыскав в кодовых книгах такое сочетание ключа, которое точнее всего отвечало бы слову «подавленно». Он хотел предотвратить грозу, нависшую над командой крейсера. Будь это на Балтике, среди товарищей по партии, он бы, может, поступил иначе. Но сейчас кондукто́р понимал: боя не будет – будет избиение.
До приезда следователя из Парижа дело повел сам Федерсон, ретивый и настырный. Никто бы раньше не подумал, что в этом механике кроется такая черная страсть к политическому сыску, омраченная неистовым презрением к России и вообще к русским людям. Через каюту Федерсона, в которой извергался Везувий, рушилась Ниагара и замерзал в Альпах одинокий путник, прошли все шестьдесят девять человек, обозначенные в списке. Теперь как угорелые носились по трапам рассыльные, давали дудки, выкрикивали в распахнутые люки:
– Эй, Захаров… тута Захаров? Стегай к механику.
Два зеленых хамелеона трясутся в банке противными гребнями, стучат по стеклу длинными липкими языками. А сам Федерсон издевательски вежлив:
– Садитесь, комендор… Вы не станете отрицать, что револьвер, обнаруженный под креслом вертикальной наводки носового орудия, принадлежит именно вам?
– Нет, не стану. – Захаров глядит испуганно.
– Объясните, зачем он вам нужен?
– Ваше благородие кой годик служу… Не все же воевать. Кады-нибудь и вчистэю пойдем. А деревенька-то моя, Решетиловка, в лесу темном пропала… Почитай, на самой опушке стоит. Конокрады балуют. Опять же, кады и на гулянку пойдешь в соседнее Киково… Мало ли чего не бывает?
– Хорошо. Допускаю такой вариант. А вот расскажите нам, Захаров, какие пораженческие разговоры вы вели в жилой палубе?
– Не! – мотает головой матрос. – Таких не было…
Федерсон жмет электрическую грушу, висящую над головой.
– Пусть войдет, – говорит он рассыльному.
И входит матрос Ряполов.
– Ряполов, – напоминает ему Федерсон, – не забывайте, что вы тоже обозначены в этом списке подпольной организации. А потому – отвечайте честно… Допускал ли матрос Захаров высказывания антивоенного свойства?
– Так тошно!
– А что говорил? Вспомните… не волнуйтесь, Ряполов!
Ряполов, глядя на хамелеонов, вспоминает:
– Шкажу… Говорил так: «Табаним мы тут, табаним. От Рошии шовшем отбились. А на кой хрен воюем? Это Шашка ш Гришкой мутят народ…»
Федерсон машинально впивается в список:
– Ряполов! Кто такие Сашка с Гришкой? Из какой палубы?
Выясняется, что палуба эта – Зимний дворец, Сашка – императрица Александра Федоровна, а Гришка – известный варнак Распутин-Новых, и Федерсон задумчиво поправляет манжеты.
– Ну-с, так что, Захаров? Были такие высказывания?
Захаров встает – руки по швам отутюженных клешей:
– Какие, ваше благородие?
– Ну вот, вроде этого: «на кой хрен?» и так далее.
– Да таких-то матюгов я на дню сотни три-четыре выговариваю, рази ж все упомнишь? Ну да, – вдруг соглашается, – говорил. Потому, как сами посудите, кой уже годик… от дому совсем отбился… матушка без меня померла… баба моя гулящей стала!
– Позволите так и запротоколировать?
Захаров долго думает и машет рукой:
– Где наша не пропадала… Пишите!
Надсадно скребет перо по бумаге – словно режет по сердцу.
Федерсон зачитывает Захарову его показания.
– Так? Теперь подпишитесь.
– Ваше благородие… Ну да, не отрицаю, говорил: на кой хрен!.. А вы иначе пишете. Будто я кайзеру продался и на деньги германские поражал всех… Так я же не шкура, чтобы за деньги продаться!
– Послушайте, Захаров, вы ведь умный матрос. Между словами «на кой хрен воюем» и словами большевиков «долой войну!» совсем незначительная разница…
Федерсон глядит на большие руки матроса, перевитые узлами пульсирующих вен. Он думает о ночной тиши над деревней Решетиловкой, где живет гулящая баба, а по опушке леса гуляют в красных рубахах веселые конокрады… Представив себе эту картину, далеко неприглядную, механик со вздохом вычеркивает «германские деньги» и снова подсовывает протокол Захарову:
– Может, теперь подпишете?
Захаров долго мечет рукой над бумагой – подписывает.
– Вот и все, – говорит ему Федерсон облегченно.
Запаренным конем несется по палубам рассыльный:
– Шестаков из машинной команды… тебя к Механику!
Вскоре на «Аскольд» прибыл подполковник Найденов – умный, толковый следователь. Он никого не шантажировал, вызывал к себе в каюту изредка то одного, то другого, разговаривал просто, по-человечески. Подавленность в настроении команды (сразу, как только дело было вырвано из рук Федерсона) стала рассасываться.
В один из дней Найденов навестил Иванова-6.
– Господин каперанг, я следствие закончил…
– О батенька, преотлично! Позвольте, я кликну в салон и своего старшого, дабы обсудить выводы сообща…
В салоне три человека: Иванов-6, Быстроковский, Найденов.
– По моему глубокому убеждению, – говорил Найденов, – на крейсере даже подготовки к восстанию не было.
– Не было! – просиял каперанг. – Слышите, Роман Иванович?
Быстроковский суховато кивнул.
– Показания же обормота Виндинга-Гарина явно провокационные. Чего он хотел? Добиться авторитета в агентурных кругах. С тем чтобы, завоевав этот авторитет, впоследствии поступить на службу во французскую полицию. Перед матросами он выставил себя революционером, изгоем, несчастненьким, и команда ему доверилась… Это – отщепенец! Да, он русский подданный. Но, будучи солдатом Иностранного легиона, Виндинг-Гарин давно уже наполовину эмигрант…
– Конечно, – горячо заговорил Иванов-6. – Как не понять и матросов? Оторванные от родины, отбитые от своих семей, они охотно идут навстречу любому земляку. И попался вот этот негодяй!
– А Ряполов? – вдруг спросил Быстроковский. – А Пивинский? Разве их показания – показания «полуэмигрантов»?
– Согласен, – охотно поддакнул Найденов. – Но их показания о взрыве крейсера, который якобы готовится, никак не отражают настроения всей команды. Может, какой-то пьяный дурак и ляпнул так. Но общий импульс крейсера – боевой.
Иванов-6 от такой похвалы «Аскольду» готов был расцеловать следователя и даже вольненько потрепал его по коленке:
– Безусловно так! Благодарю вас, полковник[3].
Быстроковский, однако, заметил:
– Но, господин полковник, вы не можете не отметить в своем заключении признаки… Да! Именно признаки смуты!
– Признаки существуют, – согласился следователь. – Но, скажите мне, господин старший лейтенант, где в России сейчас этих признаков революции не существует? Они – всюду…
– Абсолютно так, – подтвердил Иванов-6. – А теперь расскажите нам, что будет далее?
Найденов подмедлил с ответом.
– Далее… Далее будет суд.
Иванов-6 встал – толстый, рыхлый, неуклюжий, словно чурбан. Его бульдожье лицо вдруг сморщилось как печеное яблоко.
– А вот суда, – сказал он, хихикнув, – суда-то и не будет!
– Помилуйте! – возмутился Быстроковский. – Для чего же тогда была проделана вся эта громоздкая работа?
– Не знаю… Но суда, заверяю вас, господа, не будет. Во всяком случае, пока я – командир крейсера. И я сейчас же телеграфирую в Париж графу Игнатьеву и каперангу Дмитриеву, нашему морскому атташе, чтобы суда над «Аскольдом» не было.
– Почему? – спросил Найденов невозмутимо.
– Потому что здесь не Кронштадт! Потому что здесь, во Франции, стране республиканской, существует свобода печати! Потому что я не желаю пораженческой окраски моих матросов! Потому что я не позволю пачкать честное русское имя…
Найденов подумал и улыбнулся:
– Что ж, по-своему, вы правы… Поддерживаю!
Связавшись с Парижем, командир крейсера нашел поддержку и у графа Игнатьева, и у каперанга Дмитриева. Было сообща решено: неблагонадежных матросов – по усмотрению самого командира – списать подальше от корабля: в окопы!
И вот перед Ивановым-6 лежит список – шестьдесят девять моряцких душ. Выбирай любого. Их надо вырвать с мясом и кровью из брони крейсера и пересадить в унавоженную войною землю. Рано утром Быстроковский по мятому лицу каперанга понял, что командир мучился всю ночь, занимаясь строгим отбором.
– И сколько же мы списываем? – спросил он.
– Никого не списываем. Двадцать девять человек я наметил было, но по зрелому размышлению… Никого не списываем!
– Почему? – удивился Быстроковский.
И получил честный ответ честного человека:
– Жалко…
Быстроковский был крут:
– Одного типа вы мне все-таки подарите, пожалуйста!
– Кого?
– Есть такой… Александр Перстнев! Я уже обещал ему при всех, что он сгниет в окопах.
– Ну… возьмите, – сказал Иванов-6 вздыхая и переправил писарям для приказа имя только одного человека.
Шурка Перстнев подлежал списанию в дивизию латышских стрелков – в окопы под Ригой, куда ссылали всех матросов «политически неблагонадежных»…
– А вы собираетесь обратно в Россию? – спросил Иванов-6 у следователя Найденова. – Ах, какой вы счастливец!
– Нет, – отвечал ему Найденов пасмурно. – Меня граф Игнатьев срочно просит прибыть в Марсель.
– А что там случилось?
– В корпусе Особого назначения бунт: солдаты убили подполковника Маврикия Краузе[4].
На прощание Шурка Перстнев сказал – загадочно:
– Я вот под Ригу сейчас укачу, а вы не думайте, что здесь ничего не осталось. Я-то, может, еще и выживу. А вам бабушка надвое сказала. Тут такие домовые живут, под броняжкой, что проснетесь когда-нибудь на том свете…
Впрочем, Рига ему только во сне показалась. Путь туда слишком долог. Через Францию, Англию, по Скандинавии – влетит он русской казне в копеечку. Не велик барин Шурка: подохнуть можно и во Франции, а потому он был зачислен в ряды корпуса Особого назначения, – далеко ездить за смертью не надо.
Генерал Марушевский был возмущен:
– У нас не погребная яма, чтобы сваливать сюда нечистоты. При формировании корпуса в России людей отбирали словно жемчуг. А теперь всю мерзость на нас спихивают. Хорошо! – решил Марушевский. – Отправьте этого матроса в самое опасное место, а именно – в команду штабс-капитана Виктора Небольсина.
…Самое опасное место – Мурмелон-ле-Гран – зацветает пышными маками, в которых лежат зловонные трупы и звонко стрекочут кузнечики.
Шурка добрался до позиций, присел в окопе. Невдалеке от него пожилой солдат долго целился, выстрелил: трах!
– Эй, дядя! – позвал его Шурка.
Но солдат взял гвоздь и камнем стал засобачивать его в приклад своей винтовки. Только сейчас Шурка заметил, что из приклада уже торчат восемь шляпок. И теперь, сгибаясь под ударами камня, с треском влезает в приклад девятый.
– Это ты к чему, дядя? – спросил Шурка, невольно заробев. Солдат поднял лицо – цвета земли; глаз вроде и не было.
– А к тому, что вот, когда десятку фрицев нащелкаю, тогда меня на день до Марселя пустят… И напьюсь я там, как свинья! Не мешай на выпивку хлопотать…
В офицерской землянке сидел за бамбуковым столиком штабс-капитан Небольсин и говорил угрюмому фельдфебелю:
– Не надо, Иван Василич, не надо. Она вернется…
– Да вернется ли? – спрашивал тот очумело и дико.
Над головой офицера нависал пехотный перископ, и Небольсин время от времени бросал взгляд в окуляр, приглядываясь к тому, что творилось на немецкой стороне. Лицо штабс-капитана, худое и усталое, невольно располагало к доверию.
– С «Аскольда»? – удивился Небольсин, прочитывая бумаги. – Так-так. Бывал я там, на вашем пароходе. Эсер? Большевик?
– Мы, – ответил Перстнев, – анархистами будем.
– О-о! – И посмотрел на матроса уже с интересом. – Анархизм вещь рискованная и требует высокого интеллекта. Что читал?
– Да я… так. Мы не читали. Мы разговаривали.
– Я признаю и такой метод – мышление в разговоре. Кстати, в анархизме – конечно не в обывательском, а классическом! – очень любопытно отношение к элементу сознания масс… Вы как к этому относитесь, уважаемый?
Шурка Перстнев хлопал глазами:
– Как отношусь? Хорошо отношусь… Мы не читали!
– А я вот читал. И князя Кропоткина, и над Прудоном сидел, и Штирнера проглотил. Ну и, конечно, Бакунина… Однако, как видишь, анархистом не стал… – Подумал немного, поскреб небритый подбородок красивой грязной рукой и сказал: – Думается, что ты тоже не анархист, а просто… дурак!
– Да нет, – обиделся Шурка, – мы понимаем. Вот чтобы власти не было… ходи, куда хочешь… налогов платить не надо.
– Бред! – ответил Небольсин. – Дай вам волю, так вы грабить пойдете. А цивилизованное государство без налогов существовать не может. Каждый обязан подкреплять отечество не только разумом, не только руками, но и копейкой своей… тоже!
– Вернется ли? – приуныл фельдфебель, глядя себе под ноги.
– Потерпи, Иван Василич, она вернется…
Штабс-капитан посуровел. Махнул рукой Шурке:
– Ладно. Черт с тобой! Не для того ты прислан в мой батальон, чтобы я просвещал тебя… Только не мусорь здесь словами! У меня – как при анархизме: набью морду и сдам в архив…
Шурка стоял навытяжку, хлопая глазами: хлоп-хлоп. Все было непривычно и непонятно в этом солдатском мире. Пахло землей, червями, тленом. И плакал, убивался навзрыд фельдфебель: вернется ли? вернется ли? Ну когда же вернется?..
Небольсин вскрыл жестянку ножом, сказал:
– Рядовой Перстнев, сядь и все слопай!
Это была ветчина с горошком. Но… пальцем, что ли?
– Эх вы, флотские! – с оттенком пренебрежения протянул Небольсин. – Даже ложки с собой не имеете.
Шурка не спорил и торопливо умял банку с помощью чужой вилки. Потом поверху прошел гул, и Небольсин поманил его.
– Вы ведь как? – сказал штабс-капитан. – Воюете с врагом, часто даже не видя его. Хочешь немца посмотреть? Живого? Теплого? На русском хлебе вскормленного? Вот он – смотри!
В зеркалах перископа Шурка увидел развороченную землю брустверов, а над ними полоскалось на ветру широкое полотнище:
ЗДРАВСТВУЙТЕ, ПЕРВАЯ РУССКАЯ БРИГАДА!
ВАМЪ НЕ ХВАТИЛО ЗЕМЛИ В РОССИИ,
ВСЕ ВЫ ПОГИБНЕТЕ НА ЗЕМЛЕ ФРАНЦИИ!
Но ни одного немца Перстнев так и не увидел.
– Ой, боюсь, что не вернется… – сказал фельдфебель.
Небольсин повертел пальцем возле виска, шепнул:
– Спятил вчера… после штыковой. Вот и понес ахинею. – И с убежденностью актера заговорил пылко, обнимая плечи старого фельдфебеля: – Иван Василич, сколько ждали… Подожди еще!
Тишину фронта разрубила тонкая строчка пулемета.
– Ну, иди, Перстнев, – сказал штабс-капитан. – Привыкай к новой жизни… Да разыщи ефрейтора Каковашина.
Ефрейтор Каковашин пригляделся к новому солдату.
– Э-э-э, – сказал, – вот ты, паразит, мне и попался! Кады спор в Тулоне сообща решали, чья жистянка лучше, не ты ли, сука, мне по черепушке бляхой от ремня врезал?
– Дело прошлое… – увильнул Шурка от прямого ответа.
Каковашин вручил ему грязную каскетку в чехле и винтовку. В прикладе было девять гвоздей, а десятый торчал наружу – полусогнутый, не до конца вколоченный.
– А где же этот… дядя, что стрелял из нее?
– Хватился, парень! Дядю твоего снайпер кокнул…
Вечером, когда закатилось за брустверы солнце, Небольсин решил спровадить из команды сумасшедшего фельдфебеля. Сопровождать его вызвался Каковашин.
– Эй, флотский! – окликнул он Шурку. – У тебя франки е?
– Е, – ответил Шурка.
– Тогда пошли. Заодно и к тетке Марго завернем…
И они пошли. Все через поле маков, в которых догнивали трупы людей и беззаботно трещали кузнечики. Брели сначала ходами траншей – мелких (французы копать их ленились). Печально посвистывали пули. Вот и деревня, полуразрушенная артиллерией. Бегают, поджав хвосты, собаки. И сидит на пепелище черная кошка с зелеными глазами-плошками.
– Брысь, ведьма! – шикнул на нее Перстнев, боязливо крестя себя. Буйный анархизм выходил из него сейчас, словно дурной пот – всеми порами Шуркиного тела.
– Потерпи, Василич, – говорил Каковашин, под руку ведя сумасшедшего. – Уж недолго тебе мучиться осталось. Сейчас вот и к тетке закатимся. У флотского франки-то шевелятся…
Трактир, однако, был закрыт. Над дверями болталась бумажка. Каковашин сорвал ее, протянул сумасшедшему:
– Ну-кась, Василич, ты грамотей славный… Прочти!
Сумасшедший внятно перевел с французского:
– «Кофейня госпожи Марго Фересьен закрыта на восемь дней, согласно приказу, за то, что владелица, несмотря на запрещение, продолжала торговать вином русским солдатам…» А мы вернемся ли? – спросил фельдфебель, пуская бумажку по ветру.
– У, сволота поганая! – бешено ругался Каковашин. – Загнали нас в эту Европу, чтоб она сдохла вся, а даже выпить негде. Пошли, Иван Василич, сдадим тебя по всей форме в бедлам, и ни о чем, сердешный ты мой, не печалься… Ты-то вернешься, тебе крепко повезло. А мы, видать, здесь пропадем…
Сдали сумасшедшего в лазарет и, печальные, возвращались на позицию. Хуже нет, когда человек настроит себя на выпивку, а выпивка сорвется. Это прямо беда! В глазах темно… В такие моменты сам себя не помнит, слову не перечь, все с глаз долой! И вот шагали они, даже не разговаривая. Молча. Озверело. В середине пути (уже возле деревни) Шурка остановился, швырнул с головы каскетку, всадил в землю винтовку, из которой торчал гвоздь.
– Иди, – сказал. – А я – стоп машина!
– Куда? – спросил Каковашин.
– Куда глаза глядят. Обрыдла мне жизнь. И в ваши червивые окопы не полезу… Пропадай все с треском!
– Это как понимать? – придвинулся Каковашин. – Мы, значица, в окопах сиди. А ты, анарха флотская, не желашь?
– Не желаю, – ответил Шурка, удаляясь.
– Стой! – гаркнул Каковашин, срывая с плеча винтовку.
Шурка уходил все дальше. Топтал багровые маки.
– Стой! Или… стрелю.
– Пошел ты… – донеслось в ответ.
– Я человек нервенный, – орал Каковашин, – я людей убивать привык… Мне и тебя не жаль, флотский! Христом-богом прошу – вернись, не заставь грех на душу брать.
– Лупи, коли ты привык, – ответил ему Шурка.
И выстрел грянул. Перстнев взмахнул руками – красные маки вспыхнули, потревоженные, и закрыли его навсегда. Каковашин взрыднул – коротко, как дети в конце своего плача. И долго слушал тишину. Лаяла собака из деревни. Вскинул винтовку.
– Ну и валяйся, – сказал. – Мы тута дохнем не пойми за што, а они там с жиру бесятся… Не понравилось? Ну и лежи теперича. Воняй во славу Франции! Тоже мне… барин нашелся.
Вот и все. Ночью из деревни вышли осторожные, с гибкими телами, мародеры. Они стащили с убитого сапоги, а Шуркины франки пропили ночью у тетки Марго Фересьен.
Шурка уже не вернется, как не вернутся на родину и другие.
А вот под Хайфой или в Дарданеллах, в вое снарядов и плеске волн, когда песок хамсина скривел на зубах, – там, кажется, как это ни странно, смерть была легче.