bannerbannerbanner
Логика Аристотеля. Первый том

Валерий Алексеевич Антонов
Логика Аристотеля. Первый том

Полная версия

«Люди, формируя отдельные понятия (абстрактные идеи) и закрепляя их в своем сознании вместе с именами, связанными с ними, тем самым делают себя способными рассматривать и обсуждать вещи, как если бы они были как бы собраны в пучки, чтобы легче и быстрее расширять свои знания и передавать их другим».

Слова, однако, настолько точно связаны с понятиями, что отсутствие хорошего знания объясняется скорее несовершенством слов, чем нашим совершенным пониманием;

«Ибо они так сильно стоят между нашим пониманием и истиной, которую оно хочет созерцать и постигать, что, подобно среде, через которую проходят лучи видимых предметов, их неясность и путаница нередко наводят туман на наши глаза и мешают нашему пониманию». Поэтому перед любым философским исследованием необходимо прежде всего изучить несовершенство слов. Теперь Локк проводит различие между номинальной и реальной сущностью; так, например, свойства золота – цвет, тяжесть, плавкость и т. д. – дают абстрактное понятие «золото», которое фиксируется именем, без осознания нами реальной сущности, которую следует искать в устройстве невидимых частей этого тела, от которых зависят свойства золота.

В то время как имена-существа постоянны и нетленны (поскольку движутся в абстракции, знание которой нам действительно доступно), фактическое существо подвержено изменениям. Например, ни одна из характеристик отдельных, реальных человеческих существ не является существенной, но разум, например, является существенным для понятия «человек» – именного существа – если заранее договориться о включении разума в число частей, из которых состоит понятие (имя) «человек».

Локк использует этот термин для описания самодостаточного мира языка, который вплетает человека в свои абстракции, к которым не нужно добавлять реальность. Гердер (Ideen zur Geschicht. Bd. I) соглашается с этим:

«Ни один язык не выражает вещи, а только называет их: так и человеческий разум не распознает вещи, а имеет только их характеристики, которые он обозначает словами».

Теперь такие имена, которые изначально, по природе своей, представляются самими собой, то есть имена простых понятий, вообще не допускают объяснения, и метафизика не делает ничего, кроме бессмыслицы, когда пытается такое объяснение, например, с понятиями движения, света, красного цвета; только сложные понятия можно объяснить, прослеживая их до их составных частей, например. Простые понятия сами по себе ясны через восприятие и опыт, ибо они относятся к реальным вещам; составные же понятия, как, например, прелюбодеяние, ограбление церкви и т. п., являются лишь работой рассудка, в которых, например, убийство кровных родственников, бесчестье крови и т. п., состав иногда совершенно произволен и которым поэтому вовсе не нужно приписывать реальность. Такие соединения поглощаются языком по соглашению, как это видно из того, что слова разных языков не совпадают; только имя, следовательно, сохраняет такие образования и придает им постоянство.

Может быть, герр фон Мединг в прусской палате лордов (6-я сессия, 4 сентября 1866 г.) имел в виду Локка, когда заявлял, что выступает против отмены «законов о ростовщичестве», поскольку в противном случае исчезнет и название «ростовщичество», т. е. с дела будет снято клеймо, которое до сих пор помогало его предотвратить? – На самом деле, после отмены ростовщических законов «ростовщичество» лишь возвращается к своему прежнему значению: увеличение, доход, без дурного оттенка.

Поскольку такие термины, как шествие, справедливость, благодарность, существуют только для нас и для нас, они являются в равной степени как именами, так и вещами – с ними обычно случается так, что имена узнают раньше, чем термины. – Вся классификация на роды и виды основана на одних лишь названиях, ибо упорядочивание вещей под разными названиями происходит в соответствии со сложными представлениями в нас, но не в соответствии с объектами, которых мы не знаем. По этой причине такие выражения, как animalitas, humanitas, corporeitas и т. д., придуманные нелепыми педантами, которые создают видимость возможности обозначить материальную природу субстанций, никогда не стали практически осуществимыми, в чем и заключается особенность человеческого рода, что у человека нет понятия и названия вещей.

Язык как искусство.

Индивидуальные и общие аспекты

Для того чтобы выяснить, что и как обозначает язык, необходимо подробнее рассмотреть образную природу слова и предложения. Сначала скажем точнее, что слова не только обозначают общие понятия в соответствии с их происхождением, но и что как фонетические образы они обязательно и всегда способны обозначать идею только в общих чертах. Однако позже мы увидим, как все развитие слов в отношении их функции представления идей уже дано в природе корней языка.

Далее, однако, необходимо определить, в каком смысле мы будем понимать здесь слово в целом. Когда мы говорим, что это слово означает общее, мы вовсе не имеем в виду, что его значение включает все частности, в которых проявляется концепт, но именно то, что оно не имеет ничего общего с частностями как таковыми. Концепт – это не отдельная вещь, а образ, вызванный, конечно, появлением или процессом; так и слово – это звуковой образ этого внутреннего образа, но ни концепт, ни слово не являются выражением вещи.

Antrum, таким образом, не является именем для всех отдельных полостей, но это звуковой образ, который представляет идею внутренности и поэтому подходит для целей коммуникации для обозначения полостей. Слово: «человек» не обозначает отдельного человека, но и не обозначает всех людей, – оно вообще не относится к ним, – но если мы говорим, например: человек смертен, и если мы имеем в виду всех людей, или человечество, то мы уже имеем дело с образностью языка.

Нет ничего более ошибочного, чем считать, что мы обозначаем вещи в мире с помощью языка. В языке мы имеем, конечно, средство теоретически соотнести себя со всеми вещами, но средство совершенно искусственное, искусственное в том двойном смысле, что язык по существу есть только дело рук человеческих, не имеет никакой естественной действительности, выражает только наше отношение к вещам; и что только произведениями искусства достигается это: обозначение общего, а именно воображаемой идеи, посредством индивидуального, а именно звукового образа.

Этот фонетический образ как символ может обозначать только общее, то есть неопределенное; он может в определенных пределах многократно интерпретироваться, остается доступным для многообразного более близкого определения, подходит ко всем подобным процессам и вещам, подобным тем, которые породило воображение. Можно сказать, что воображение берет от вещей только то, что замечает, что фонетические образы – лишь обозначения этих характеристик и что поэтому они сами по себе применимы ко всему, что входит в сферу их характеристик. Дерево есть дерево, будь то смоковница или кедр, сияние есть сияние, исходит ли оно из огня или, кажется, вырывается из глаза. Эта неопределенность фонетических образов объясняет наличие синонимов в языках.

Если мы поймем, что корнями языка были представления, высказывания, предложения и что слова, образованные из них, формировались только при постоянном обращении к предложению, мы увидим, что эти фонетические образы не выражали и не могли выражать ничего, что соответствовало бы конкретной, индивидуальной вещи, но что они являются картинами, картинами мира, которые мы сами создаем; – Ибо даже наши представления не отражают действительности, даже наши цветовые и звуковые восприятия сводятся к колебаниям эфира, воздуха, как показывают натуралисты, к самим колебаниям, не являются ли они опять-таки лишь лицевыми нашими восприятиями? – Теперь все, что не нарушает гармонии такого образа-творения в нас, даже если оно допускает столько других наблюдений при других обстоятельствах, легко подразумевается и обозначается тем же звуком-образом.

И таким образом общность значения фонетического образа раскрывает общую, то есть неопределенную природу самих человеческих понятийных образов, которые постигают вещи мира идеально, а не индивидуально, символически, а не реально, и поэтому обозначают их не по частям, а связками. В этом заключается необходимое облегчение восприятия мира в том виде, в каком он дан человеческому разуму, а также жесткое ограничение его способности присваивать вещи. Конечно, в каждом конкретном случае говорящий имеет в виду конкретное, индивидуальное, но он никогда не может этого сказать, и сенсорный мир, окружение, контекст должны дополнять его мнение. Вот почему никто не понимает другого полностью через речь; он понимает его лишь постольку, поскольку разделяет его настроение, его мировоззрение, его опыт; постольку, поскольку способен вложить себя в его душу.

Вильгельм фон Гумбольдт сказал:

«Никто не думает на словах точно и определенно, что думает другой, и это различие, как бы мало оно ни было, дрожит, как круг на воде, во всем языке. Поэтому всякое понимание всегда является в то же время непониманием, всякое согласие в мыслях и чувствах – в то же время расхождением».

Легко заметить, как мало совпадают вещи с фонетическими образами, которые мы используем для их описания. Существует бесчисленное множество вещей и бесчисленное множество различных состояний вещей, бесчисленное множество процессов между ними, и лишь ограниченное количество слов, произведений искусства, которые мы используем для их обозначения. Так, для многих вещей, которые мы ощущаем, не существует слов – подумайте, например, об ощущениях запаха и вкуса, или о том, как решаемые вариации в природе сенсорного восприятия остаются незамеченными, когда мы называем определенные цвета синими или зелеными, или когда мы хотим обозначить определенные чувства удовольствия или боли; затем снова, как будто на нашей стороне изобилие, мы имеем множество синонимов для одной и той же вещи, а также формируем специальные названия для одного и того же животного от разных корней, просто чтобы указать пол или возраст, и тому подобное.

 

Вещи также меняются, в то время как слово для их обозначения остается тем же самым, как, например, когда мы говорим о vepna во времена готов, в Ахд. о wafan, теперь об оружии; образы меняются без изменения слова, как, например, himins, himil, heaven; и точно так же слова меняют свои значения, хотя вещи остаются теми же самыми по своей сути.

Видно, что вопрос о том, обозначают ли слова индивидуальные или общие вещи, неверно поставлен; они не обозначают ни индивидуальных, ни общих вещей, они вообще не обозначают вещи, а только – и образно – нас самих, наш мир. Однако наши слова должны обозначать вещи – и тогда это порождает для человечества беспокойный труд, который синонимичен задаче духовного развития в целом.

Как ранее поведение языка напомнило нам, что противопоставление чувственного и нечувственного принадлежит только нашей абстракции, так теперь мы узнаем из него, что противопоставление индивида и вида устанавливается нами только таким образом.

Язык и мышление.

Язык предстает скорее как сила, произведенная людьми, чем от них; хочется сказать, что он разворачивается только в них. – В фактическом существовании языка мало или совсем ничего не создано разумом, проницательностью или человеческой волей. Если бы рефлексия играла в нем существенную роль, то его происхождение, его сущность легко раскрылись бы снова перед рефлексией. Но она тщетно пытается проникнуть в него; более темные способы воображения, ощущения, восприятия и наблюдения помогают нам получить представление о его плетении и сущности.

Если логический ум все же составляет грамматики, собирает лексиконы и упорядочивает их этимологически, то подобную классификацию можно составить и для каждого жанра природных образований, ибо все так или иначе однородно создано или хотя бы частично доступно нашему пониманию. Ботаника тоже классифицирует свободный растительный мир по признакам и отражениям, но менее всего это относится к человеческому пониманию, именно в понимании коренится представление о растении.

И если нам в конце концов удается найти в грамматике законченную, прикладную логику – разумеется, смешанную с многочисленными непонятностями, – мы тем не менее узнаем лишь, что, поскольку язык развивался в рамках всего человека, та определенность и последовательность мысли, которую часто представляют себе как логическое понимание, как особый, излюбленный отдел человеческого разума, несомненно, оказалась действенной и в нем, и может быть выделена как порядок в языковом материале – а именно в области синтаксиса.

Обычный взгляд представляет себе отношение мысли к языку таким образом, чтобы противопоставить форму и материю, а именно: мысль мыслится как определяющая, язык – как определяемый, последний – как принимающий и послушно представляющий. Это неверно, и судить об этом следует по разработанному нами закону взаимодействия деятельности души и нашего высказывания. Здесь не может быть и речи о каком-либо prius’е мысли, по той причине, что она развивается как теоретическая только на языке и с языком одновременно.

Душа оперирует образами, закрепленными звуками на предыдущих этапах формирования языка и ставшими таким образом реальными, и делает выводы из успеха этих операций, отделяя в конце концов саму операцию от объектов и приходя таким образом к миру абстракций, понятий, свойственных ей. Точно так же мы открываем мир видимого, слышимого, осязаемого, ощущаемого, сначала с помощью органов чувств; затем мы приводим наши восприятия к правильности путем рефлексивного сравнения и, наконец, отделяем чувство и его деятельность от объективных условий, в которых оно действует.

Именно используя органы чувств, мы приобретаем их в качестве нашей сознательной собственности. С другой стороны, исходя из закона взаимного действия, мы должны также, как мы здесь вмешиваемся, отвергнуть недавнее предложение, которое, наоборот, утверждает, что именно язык является причиной разума. Мы не можем присвоить себе эту точку зрения из-за интересного места Писания, которое ее выдвигает. Среди прочего, там говорится (в GEIGER, «Ursprung und Entwicklung der menschlichen Sprache und Vernunft, Stuttgart 1868»):

«Индивидуальное лингвистическое описание развития понятий – возводит его к самой несомненной уверенности и ясности, что, пока язык не продвинулся дальше фактического состояния своей зрелости под влиянием письменности и литературы, между представлением и его выражением в звуке не только не проходит длительный промежуточный период, как до сих пор считалось возможным, но и было бы слишком мало, если бы мы хотели сказать, что оно следует за ним сразу, как крик за ощущением боли.

Из всех объектов интеллекта, которые мы узнаем, в какой бы древности они ни были представлены в звуке речи, ни один не предшествует ему как причина или повод: Напротив, как всякое развитие сначала незаметно изменяет вещи от похожих, но вскоре, когда ряд продолжается через многие звенья, доходит до полного несходства, так и каждый звук претерпевает сам по себе, независимо от какой-либо цели обозначения, описания или выражения, чисто фонетическую и физическую родовую цепь преобразований, в которой разум и умственная деятельность проявляют себя так же мало, как в росте животных и растительных тел.

С другой стороны, рост понятия всегда остается на шаг позади дальнейшего развития звука и как бы поднимается вверх от него, так что каждая отдельная часть языка предшествует соответствующей отдельной части разума, и таким образом не разум мог вызвать язык, а только язык мог вызвать разум, даже если он не является полным и законченным.»

В противовес этой точке зрения мы придерживаемся более глубокого взгляда Вильгельма фон Гумбольдта (Wilhelm von Humboldt):

«Поскольку языки неразрывно связаны с внутренней природой человека и вытекают из нее гораздо более автоматически, чем произвольно ею порождаются, интеллектуальную особенность народов можно было бы с тем же успехом назвать их следствием. Истина заключается в том, что и то и другое возникает в одно и то же время и во взаимном согласии из недостижимых глубин разума». (Versch. d. menschl. Sprachb. p.33)

Вернемся, однако, к нашему обсуждению.

Легко понять, откуда взялось, что мысль предстает в языке как prius. Движение души не сразу является тем, что мы называем мыслью. Стимул заявляет о себе, ощущается, воспринимается, вызывает удовольствие или неудовольствие, выражает свой стимул в отношении озарения и воли, и ряд, через который он таким образом проходит, отнюдь не идет по прямой линии. Стимул, например, может побуждать, настраивать, определять, наконец, восприниматься по-разному в зависимости от ассоциаций идей, которые к нему приходят; движение души как бы колеблется между различными возможностями, и только когда оно определено и осознает себя определенным, оно сгущается в слово, способно выразить себя.

Таким образом, дух, движение души, действительно, является предпосылкой возникновения языка, но та решимость души, которая через слово дает бесповоротное завершение моменту жизни, не может дать его себе иначе, чем через слово.

Придется сказать, что образование понятий – это не менее акт языка, чем акт мысли. Всю определенность, которая составляет понятие как таковое, которая дается ему в его дальнейшем существовании через расширение, сокращение, интенсификацию, трансформацию, оно получает благодаря тому, что является актом речи, и душа должна была также сделать его созревшим для акта речи, чтобы оно могло быть произнесено, то есть получить чувственно определенное существование, в котором бесконечная определенность души теперь впервые нашла свой предел; но затем оно должно быть также произнесено, ибо душа не может больше выносить и нести такую определенность без помощи звука.

Теперь мы не отрицаем, что слово дух имеет более общее значение, чем слово понятие, но мы отрицаем, что этот общий дух, с одной стороны, парит как бы над нашими словами, а с другой – каким-то образом принадлежит нашему понятийному миру. Напротив, когда он достигает определенной определенности, определенной твердости, можно сказать, когда он стоит перед сознанием как нечто узнаваемое, он находит свое представление в языке, а то, что как бы парит над ним, – это либо движение души, которое не смогло достичь зрелости слов и волны которого еще дрожат, либо то, что еще может быть представлено в других.

Этот общий дух, который мы можем ощущать, не приходит к нам в форме мысли, то есть в форме живописного восприятия, а значит, и не в языке. Когда Хейз пишет: «Для него (чистого, общего духа) конкретный языковой способ созерцания и восприятия становится чем-то безразличным», – это правда, что образованный человек так же способен мыслить без звука, как и обученный читать без звука, и таким образом способен абстрагироваться от звука; но как только он хочет обновить мысль ясно и определенно, он, как и вначале, обращается к слову, более того, к букве слова. Такое понимание, безразличное к языковому выражению, конечно, витает над словами, но мы называем его бредом.

Конечно, не существует общей, абсолютной формы языка, но так же мало существует и чистой, общей формы мысли. Правда, существуют определенные границы, в которых движется вся человеческая мысль, и можно установить формулы, например, что A = A, которые невозможно оспорить, но является ли это «чистой, общей системой мышления», схемой, по которой в любом случае должно было бы развиваться чистое мышление, никогда не наблюдавшееся в реальности?

Чистое мышление – это такая же фантазия, как и чистый язык, который, конечно, никто еще не додумался принять. Весь чисто научный интерес, а также соответствующие успехи в области науки, характерные в первую очередь для народов индоевропейской языковой семьи, выросли из их языка и вместе с ним. Только они смогли изобрести чистый способ мышления, только они смогли в полной мере отделить абстрактное от логического.

Поэтому если в наше время научные исследования, исходящие из одних лишь понятий, абстракций, дискредитированы и воспринимаются с недоверием, если эмпирические исследования требуются как фундаментальные, то ясно и то, что то, что Кант начал исследовать как «критику чистого разума», должно быть продолжено как критика нечистого разума, разума, ставшего объективным, то есть как критика языка.

Разнообразие научных, нравственных и религиозных понятий, своеобразие всей жизни народа, различное историческое развитие наций сами по себе являются достаточно ясными признаками того, что общая система мышления есть такая же абстракция, какой была бы общая система языка. «По нашему представлению, должно быть принято думать и говорить так-то», – так, однако, могут думать и там, и здесь, и с равным правом. Но Вильгельм фон Гумбольдт прав в своем осторожном описании, которое не утверждает ничего, чего не знает.

В своих «Идеях по философии истории человечества» Гердер говорит:

У народа нет идеи, для которой у него не было бы слова. Самое яркое восприятие остается темным чувством до тех пор, пока душа не найдет характеристику и не включит ее через слова в память, воспоминание, понимание, да, наконец, в понимание народа, в традицию: чистый разум без языка – это утопическая земля на земле. Так же обстоит дело со страстями сердца, со всеми склонностями общества. Только язык сделал человека человеком, заключив необъятный поток его эмоций в плотины и поставив им рациональные памятники с помощью слов».

Как принадлежащие к одной расе людей, все племена, естественно, узнают основные положения логической мысли, но разнообразие языка также ограничено. Слова, обозначающие сущность, слова, обозначающие деятельность, слова, обозначающие отношения, присутствуют повсюду и используются по общим законам мышления, то есть по тем, которые обнаруживаются во всех конкретных.

Таким образом, мы видим себя, с нашим, казалось бы, неограниченным мышлением, связанными с внешней вещью, с языком, и этот язык, хотя и созданный и постоянно воссоздаваемый нами, обусловливает и контролирует нас, как природа может обусловливать нас с помощью климата, пищи и тому подобного. Из мышления и речи мы строим царство человеческого духа, мы помещаем микрокосм в макрокосм, и хотя корни этого царства уходят в природу, хотя они не только ограничены ею, но и удерживаются ею, мы слишком ясно чувствуем, что они – всего лишь аналоги Вселенной, образы, с помощью которых мы помогаем себе.

«Вот истинная тайна, которая лежит перед всеми глазами.

Лежит, вечно окружая вас, но никем не видимая».

И делая слова Шиллера «К мистикам» своими, как это делает каждый, кто цитирует чужие слова для себя, мы не можем не отметить, что не только слова, в силу своей живописной природы, имеют самый разнообразный смысл сами по себе и дают о себе знать в зависимости от обстановки, в которой они появляются, но и что целые мысли – и серии слов – как расширенные образы – легко и уместно вписываются в другие связи, для которых они первоначально и отдаленно не были предназначены.

 

LITERATUR, Gustav Gerber, Sprache als Kunst, Berlin 1886

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru