bannerbannerbanner
Быть русским

Валерий Байдин
Быть русским

Полная версия

Всехсвятский скит под Реймсом

Как и договаривались, в полдень я приехал в Сергиевское подворье и постучал в знакомую дверь. Солнце до одури усиливало запах топлёного стеарина. Кошка давно к нему притерпелась и, наслаждаясь безлюдьем, разлеглась на дорожке неподалёку от двери.

– Открыто! – донёсся из дома голос отца Георгия.

Он встретил меня со сдержанным дружелюбием, перешёл на «ты» и сразу усадил за стол:

– Пообедаем, а потом поедем. В скиту нас никто не ждёт, а еду там ещё приготовить нужно.

– Так у вас борщ? Не ожидал в Париже…

– А как же, – отец Георгий усмехнулся, – без него тут зачахнешь. Мы по-русски едим. И живём по-русски.

Полнеющая женщина появилась из соседней комнаты и улыбнулась от дверей.

– А, вот Марианна Елпидифоровна, моя супруга! Она по борщам мастерица. Знакомься, гость из Москвы.

Я привстал и кивнул:

– Валерий! Очень рад. Борщ у вас знатный.

– Ладно уж, – она усмехнулась и скрылась за дверью.

– А давно вы во Франции? – наклонился я над тарелкой и медленно вдохнул родной запах.

С этого вопроса началась наша долгая беседа со взаимными расспросами и рассказами.

– Родился я в Харькове. Родом из казаков, от них и фамилия Дробот. Во время оккупации меня вывезли на работы в Берлин, было мне шестнадцать лет…

Обед закончился, а разговор продолжался. Время застыло где-то под потолком. Хлопнула входная дверь – жена отца Георгия вышла по делам. Он спохватился, глянул на часы и заторопился. Велел оставить на столе посуду, вынес к лестнице картонные коробки с едой и какими-то вещами. Мы спешно перетаскали их в автомобиль, он рванул тишину рёвом мотора. Живописная путаница парижских улиц бежала мимо, били по глазам светотени бульвара, грохотал и выл проспект. Поворот – и все звуки разом слились в дорожный гул, рокот и шелест ветра в оконной щели. На шоссе мелькали указатели: Мо, Шато-Тьерри, Реймс.

– Так вот… – вернулись мы к рассказу отца Георгия. – Поначалу я даже рад был с немцами уехать – от большевиков подальше, но к концу войны понял, что из Германии надо бежать. Перебрался в Италию, где теплее было и не так голодно. В сорок пятом там немало русских оказалось – беглых военнопленных и таких как я бывших «ост-арбайтеров». Все бедствовали, а я нищенствовал, бродяжничал. По-итальянски немного говорил, узнал, что где-то неподалёку есть лагерь с русскими. Ну, и по наивности пришёл, попросился пожить, а они оказались казаками из армии Власова. Меня приютили, приодели, накормили. С неделю я прожил у них, и тут из других лагерей слух дошёл, что всех казаков англичане арестовывают, передают чекистам, а те вывозят в сталинские концлагеря. На уничтожение. Беглых англичане ловят и расстреливают на месте, итальянцев за укрывательство бросают в тюрьмы. Я был молодой, отчаянный. Ночью убежал, почти без еды, добрался до гор, ночевал на земле, где придётся. Совсем оголодал, в какой-то деревушке объяснил, как мог, по-итальянски, по-немецки, что работал в Германии, хотел найти работу в Италии, а теперь добираюсь через Швейцарию – во Францию. Меня пожалели, дали еды, показали дорогу, но в дом не пустили. Так я и добрался пешком до Парижа. Месяц шёл.

Мимо автотрассы мелькали поля и деревни, а у меня в голове всплывали картины ужаса: англичане зверски убивают безоружных казаков, их жён и детей.

– Об этих преступлениях Солженицын в «Архипелаге» написал, как мерзавцы людей танками давили. Никогда не думал, что встречу живого свидетеля, – я глянул на отца Георгия, поймал его усмешку.

Мы разговорились о нынешней России, он держал руль одной рукой, а другой взмахивал за разговором, будто за обеденным столом. Машина дважды едва увернулась от встречных.

– Уфф, – вырвалось у меня.

Отец Георгий, словно в укор, показал на иконку, прикреплённую к ветровому стеклу:

– «Одигитрия», «Путеводительница».

– Это с непривычки, – я виновато поёжился. – В России так быстро не ездят.

– Ну, а здесь иначе нельзя, если скорость меньше девяноста, могут оштрафовать.

И мы вновь принялись говорить об огромной далёкой, родной стране. О жизни, идущей по иным законам, о людях другого духа, о нашей вере и непостижимой судьбе.

– Как бы нас ни называли европейцы, Россия – никакая не Азия, это православная Европа. На Западе много гордыни, самолюбования, презрения ко всем иным. И невежества. У нас центр мира, а вокруг варвары! Смешно, – он вздохнул. – Европейцы не знают русской культуры и, тем более, православной. Я много лет читаю лекции по византийской и русской иконописи. Расскажу им про Рублёва, Дионисия – и открытие! Про наши деревянные храмы – открытие! Услышат наши песнопения – ещё открытие. Ты удивишься, но кое-кто после моих лекций в православие перешёл. Скоро познакомишься.

Машина съехала на асфальтовый просёлок, сбавила ход, и мы очутились в южнорусской степи. Плоские холмы хлебных полей сияли под солнцем до края неба. Из колосьев взмывали птицы, мелькали россыпи придорожных васильков, ромашек и ни одного мака.

– На Украину похоже.

– Похоже, – согласился мой спутник. – Это Шампань. Тут в конце Первой мировой такие бои шли – всё кровью полито. Сейчас увидишь русское воинское кладбище. Пять тысяч могил. На здешних полях крестьяне до сих пор русские крестики находят.

Над островком зелени вспыхнул изящный золотой куполок. Автомобиль проехал воротные столбы, покатился по зелёному коридору и остановился на травяной поляне. Я вышел, огляделся и обомлел. Среди сосен, словно на русском Севере, высилась рубленая шатровая колокольня и чуть поодаль – деревянная церковка с двухскатной крышей.

– Ну, слава Богу! Приехали! – отец Георгий перекрестился. – Вот наш скит во имя Всех русских святых. Тут наши воины сражались с немцами с 1916 по 1918 год. Потом всё тебе расскажу и покажу, а пока давай машину разгружать. Неси всё дом!

Жаркий сухой воздух веял у лица. Пахло перегретым лесом, хвоей и подмосковной дачей. Подождать лишь миг, закрыть глаза, задержать дыхание, и сойдутся в груди все прожитые времена и пространства. В каком сне я здесь оказался?

– Ну, что же ты? – отец Георгий стоял в проёме открытой двери и щурился в улыбке.

– Как это всё возникло? Вокруг русский лес, в нём эта церковь, колокольня, дом и мы с вами, – я заворожённо шёл с коробкой в руках.

– Многими трудами и молитвами. Тут с начала 1930-х годов старцы подвизались, монахи, послушники, сотни людей приезжали. Неси коробки и ставь в доме на пол, потом разберём.

Едва мы разгрузили машину, отец Георгий повёл меня по скиту. В сотне метров от дома остановился и перекрестился:

– Вот могила архимандрита Алексия, основателя скита, а рядом его сподвижников – иеродьякона Серафима и архимандрита Иова. С них всё началось. А вот тут, идём, у нас пасека от отца Иова осталась. Завтра в ней нужно будет поработать. Там, видишь, два бывших жилых дома, по сути, барака. Их за ветхостью давно сносить пора, – мы завершали медленный круг. – Здесь у нас мастерская, за церковным домом выкопан пруд для дождевой воды. Земля здесь сухая, колодцы рыть бесполезно. Раньше из пруда воду брали грядки поливать, но к концу лета он всегда высыхает. Потом в скит водопровод провели из Мурмелона. Это городок такой, от нас в четырёх километрах. Лет двадцать назад в скит каждый год приезжала летом на две недели молодёжь из Русских Витязей. Они тут лагерем жили, пока отец Иов был жив. В восемьдесят шестом году – да, пять лет уж прошло! – он скончался, и скит опустел. Меня назначили сюда служить по выходным и праздникам.

В кустах застрял ржавеющий автомобиль, под ногами хрустели упавшие ветки и шелестели первые сухие листья. Дверь в дом так и осталась открытой. Отец Георгий повёл меня внутрь, остановился у длинного обеденного стола с дюжиной стульев:

– Здесь у нас приходская трапезная и библиотека, – он показал на книжные шкафы, – а на стенах росписи Ивана Артёмовича Кюлева. Он неплохим иконописцем и художником был, теперь его почти забыли, даже в эмиграции.

Росписи в русском стиле показались любительскими, напомнили фрески Альбера Бенуа в крипте собора Александра Невского. Отец Георгий открыл комнатку с новыми деревянными двухэтажными нарами по обе стороны узкого прохода. Пахло сосновыми досками. У окошка стояла тумбочка, на ней лежали Евангелие и молитвенник.

– Вот кельи для гостей. Выбирай себе место. Тут чистое бельё есть, подушка одеяло. Через стену такая же келья, а дальше моя. Устраивайся и приходи на кухню. Будем ужин готовить и заодно обед.

О такой жизни я не мог и мечтать. Русский скит во Франции, лесная тишина, неспешная работа, долгие беседы со священником-эмигрантом. Поздно вечером я вышел погулять и вскоре наткнулся на странную дыру в траве. Земляные осыпающиеся ступени вели глубоко под землю. Внизу, как только привыкли глаза, проступили из темноты низкий дощатый потолок и неровные стены. Ноги мягко ступали по истлевшим щепкам и многолетней пыли. Подземелье было шагов десять в длину и ширину. Сырой гнилостный запах щекотал нос, давила мозг мёртвая пустота. У входа валялась пыльная бутылка из-под шампанского. Я усмехнулся, вынес её наверх, отдышался и вернулся в дом.

– Отец Георгий, здесь среди кустов какая-то землянка. Каких же она времён?

– Это не землянка. Там в конце Первой мировой подземный лазарет находился. Мы сохранили его, потому что неподалёку начали хоронить умерших. На этот же погост свозили с окрестных полей всех русских. После войны французы устроили тут русское воинское кладбище, а в начале тридцатых архимандрит Алексей основал скит для поминовения погибших. Под церквушку приспособили деревянный военный барак. Во втором таком же жили. Недавно вместо них возвели этот храм и колокольню. А на воинском кладбище накануне Второй мировой построили церковь по проекту Альберта Бенуа. Французы помогли.

Ремонт пасеки оказался тяжёлым. У неё перекрыли протёкшую крышу, осталось подшить к потолку новую фанеру вместо прогнившей. Стоя на стремянке, я изо всех сил держал на вытянутых руках большой многослойный лист, а отец Георгий прибивал его с углов, затем в центре и в промежутках, передвигаясь на другой стремянке. На четвёртом листе фанеры я обессилел. По лицу катил пот, руки дрожали, сердце скакало в груди, я рывками вдыхал медовый воздух и молился, чтобы не сорваться вниз.

 

– Потерпи, это последний кусок! – бормотал отец Георгий. – Надо три угла закрепить, остальное я сам доделаю. Ещё чуть-чуть… Спускайся!

Потом мы долго пили чай с прошлогодним скитским мёдом и обсуждали предстоящие дела.

– Два барака, что я тебе вчера показал, идут под снос. В одном жил Борис Константинович Соколов с супругой. Трудились они в скиту, как подвижники, не покладая рук, до самой кончины. Библиотеку его я в дом перенёс, а архив попрошу тебя разобрать. Ты же историк. Ценное нужно оставить, остальное выбросить.

– Конечно, с радостью помогу. В России я столько архивов пересмотрел, а тут…

– Во-от! – подхватил отец Георгий. – Теперь до Франции черёд дошёл.

– А в другом домике кто жил?

– Варéнов Дмитрий Владимирович. В 1930-е годы он работал в Париже на русских киностудиях, снимал документальные фильмы. Потом устроился сторожем на воинском кладбище. Много лет трудился вместе с «Витязями», скит благоустраивал. Забор построил, пустыри берёзками и сосенками засадил, библиотеку скитскую в порядок привёл. В Париж не хотел возвращаться, но пришлось на старости лет. Ослаб, болезни начались. Теперь только по праздникам в скит приезжает.

Вечером я долго бродил по кладбищу, рассматривал церковь Альбера Бенуа с наглухо закрытыми дверями, шёл мимо одинаковых бетонных крестов, стоявших правильными рядами, как солдаты в последнем строю. Читал русские имена и фамилии. Запомнилась французская надпись на гранитном обелиске с православным крестом: «Дети Франции! Когда враг будет побеждён, и вы сможете свободно собирать цветы на этих полях, вспомните о нас, ваших русских друзьях, и принесите нам цветы». Надпись гласила, что установили обелиск в 1918 году ветераны Второго Особого Полка в память о сослуживцах.

Весь следующий день я разбирал бумаги Соколова. Как хрупка жизнь! Под моими руками она рассыпалась на годы, месяцы, дни – письма, записи, непонятные математические вычисления. Мне приходилось решать, что из них ценно, а что нет. Я прикасался к тому, что было обречено исчезнуть из людской памяти, либо остаться крупинкой ушедшей жизни.

Многолетние ежедневные записи Соколовым фаз луны и солнца, наблюдения за температурой и влажностью поражали тщательностью и отчаянной бессмысленностью, скрывали неизлечимую тоску изгнанника с родной земли. Он ухватился за небо и за этот крошечный осколок России. Именно так он относился к русскому скиту, кладбищу и Храму-памятнику. В черновике письма от 14 января 1973 года к неизвестному в американский Форт-Росс он писал: «Этот Храм-Памятник, на мой взгляд, нам, русским, должен быть дороже, /…/ чем другие церкви по всему свету, т.к. это единственный случай, когда Россия и русский солдат вышли за границы своего государства и по просьбе этого государства. Этот участок должен стать русским и поддерживаться русскими, т.к. только русскими руками можно подержать русский Дух».

В архиве Бориса Соколова среди вырезок из эмигрантских журналов и газет «Костёр», «Витязь», «Часовой», «Русские новости», «Русская жизнь» сохранились листки с переписанной от руки неумелой и пронзительной «Молитвой Офицера». Быть может, она была написана одним из воинов Русского Экспедиционного корпуса перед смертельными боями 1917–1918 годов:

 
Скорее пошли мне кровавую сечу,
Чтоб в ней успокоился я.
На Родину нашу нам нету дороги,
Народ наш на нас же восстал…
 

Эти документы я сохранил. Оставшиеся огромные бумажные вороха сложил в пластиковые мешки и вынес к воротам, как просил отец Георгий. Бывает, от встречи с человеком запомнится лишь его лицо, глаза, несколько слов. А если от чьей-то жизни осталась лишь крохотная фотокарточка, безымянная вещица, письмо из неизвестности в неизвестность? Или не осталось никаких следов? Исчезнувшее не исчезает, превращается в атомы памяти. Вместе они собираются в особое духовное вещество, из которого народ созидает свою историю и культуру. Вечное поминовение – это таинство самосохранения рода и народа. И всё же меня одолевала грусть. Слишком многое и многие исчезают бесследно.

– Ну как, нашёл что-нибудь в этих бумагах? – подошёл ко мне отец Георгий.

Я поднялся со ступеньки на пороге обречённого на слом жилища и рассказал о своих мыслях:

– Для истории эмиграции почти ничего не осталось. Астрономические вычисления, заметки о погоде, поздравительные открытки. Словно и не жил человек.

– Нет, ты не прав. Совсем не прав. Вот его главные труды и память о нём – наш скит! Соколов здешнее хозяйство привёл в порядок. За садом ухаживал, за могилами, за пасекой. Дорожки чистил, деревья лечил, пруд выкопал. Год за годом скит фотографировал и его насельников, регентовал здесь. Благороднейший был человек.

После обеда отец Георгий повёл меня в церковь.

– Мы её три года строили и скоро уж четыре года как освятили. Прямо накануне Тысячелетия крещения Руси. Помогли мои ученики, финские лютеране. Они по моим чертежам сделали сруб, разобрали его, за свой счёт привезли из Финляндии во Францию и снова собрали – по бревнышку. А потом все перешли в православие. Да-а, нашумела эта история на всю эмиграцию и на всю округу. К нам из Парижа, из Реймса, из Мурмелона приезжали. И не только русские. Французы просились помочь. Денег не давали, а трудились бесплатно, по выходным, в отпуска. И католики, и неверующие. С нами даже отставной капитан французской подлодки работал. Теперь здешние французы гордятся «русским скитом», считают своим, семьями приезжают посмотреть. Заходи! – он отпер и распахнул деревянную дверь с коваными под старину жуковинами и ручкой-скобой, прошёл вперёд и загремел в темноте засовами оконных ставней.

Вспыхнула в несколько приёмов трапезная с бревенчатыми стенами, полом и потолком, в глубине – небольшой двухъярусный иконостас, клирос, аналой. Душистый древесный воздух показался лечебным, я медленно двигался к алтарю, всё ближе всматривался в белофонные иконы тончайшего письма и не удержался:

– Что-то невероятное! Так красиво! В России только в музеях нечто подобное видел. Откуда эти иконы?

– На стенах мои, а на иконостасе наши с Фусакó.

– Фусако. Кто это?

– Моя ученица, православная японка. Она завтра к вечерне приедет.

– Удивительные у вас помощники: финны, японка…

Отец Георгий добродушно качнул головой:

– Есть и французы, и сербы, и многие другие. Бог всех призывает. На Западе, я заметил, верующие часто к русскому православию тянутся, к русской красоте.

– А кое-кто и на Востоке… Как же вы с Фусако познакомились? Она из православных? Из последователей Николая Японского?

– Нет. Вечером расскажу.

Пока мы готовили ужин, я услышал удивительную историю Фусако Танигучи. Она родилась в Токио, в буддийской семье. Училась во французской католической школе, потом решила перейти в католицизм, родители не возражали. Приехала в Париж, чтобы продолжить учёбу, поступила в Католический институт. Когда ей на лекции о византийском искусстве рассказали об иконописи, спросила у преподавателя, в каком музее можно иконы увидеть. Ей посоветовали приехать на Сергиево подворье.

– Так мы и познакомились, – отец Георгий мелко резал лук и клал на сковороду, я чистил картошку и слушал:

– Привели ко мне однажды девушку азиатского вида, сказали, что эта японка иконописью интересуется. Я показал ей свои иконы. Та замерла, глаза раскрыла:

– Вы умеете писать иконы?

Она думала, что иконописью только в Средние века занимались. Объяснил ей, что это очень древнее искусство, но до сих пор живое, потому что свято хранит традиции. Стать иконописцем труднее, чем живописцем. Нужно научиться не только писать, но сначала готовить иконные доски, краски. Пройти путь созерцания и молитвы. Без учителя это невозможно. И тут она кланяется мне по-японски и говорит, а на глазах слёзы:

– Умоляю, примите меня в ученицы! Буду во всём вас слушать, платить сколько скажете.

А потом заплакала:

– Согласитесь, прошу вас! Теперь я понимаю, что в Париже искала, зачем во Францию приехала.

Как было такой просьбе отказать. Так она и стала моей ученицей, а потом помощницей. Талант у неё несомненный. Основную часть этого иконостаса она написала. А когда нашу церковь освятили, попросила принять её в православие. В крещении стала Светланой.

Сэнсэй

Фусако приехала к обеду следующего дня. Она казалась монашкой-послушницей: маленькая сухая молчаливая женщина без возраста, в тёмной строгой одежде, с неподвижной полуулыбкой. По-французски говорила с сильным акцентом, но бегло и уверенно. По-русски знала лишь несколько слов.

– Драсвуйте, – поклонилась нам обоим, подошла за благословением к отцу Георгию, поцеловала ему руку, затем выложила из сумки на стол какие-то продукты.

Ели мы почти молча, как в монастыре. Под конец отец Георгий расспросил Фусако о каких-то делах и ушёл к себе. Со стола мы убирали вдвоём, мыть посуду она мне не позволила. Я вытирал тарелки, ставил по местам и пытался начать разговор.

– Скажите, вы не находите что иконы ближе всего к цветным гравюрам Хокусая, Хиросигэ? К китайским свиткам?

Она чуть наклонила голову и быстро искоса глянула:

– Утамаро и Хокусай мне всегда нравились, они тоньше Хиросигэ. Но у них плоский цвет, а в иконе глубокий. А китайцы цвет не чувствуют.

– Согласен. Но линия в гравюрах очень красива.

– Гравюра для альбомов и для дома подходит, не для храма.

– Потому что в ней нет ничего священного?

– Гравюрам нельзя молиться.

– Они учат созерцать.

– Мир, а не Бога, – прервала она разговор, и стало понятно, что для первого раза достаточно.

Наше общение возобновилось на следующий день. Отец Георгий уехал по делам в Мурмелон, а мы принялись вместе готовить борщ. Я чистил овощи, а Фусако их быстро, мелко резала и клала в кастрюлю.

– Сэнсэй очень любит борщ, он научил меня готовить. Мне борщ тоже нравится.

– Вы называете отца Георгия «сэнсэй»?

– По-японски это «учитель». Я должна ему служить и во всём помогать. Так в Японии принято. Сэнсэй это понимает, он всё понимает.

– Я тоже считаю себя учеником отца Георгия. Кто тогда мы друг для друга?

– Мы… его ученики, должны уважать друг друга и вместе помогать сэнсэю.

Она избегала долгих разговоров. Зато дня через три позволила посмотреть, как работает. Вслед за ней я прошёл в комнату, приспособленную для мастерской, и остановился в дверях. Фусако села перед иконой на табуретку и застыла в предельной сосредоточенности. Закрыла глаза, но будто продолжала всё видеть. Вспыхнул взгляд, кисть безошибочно коснулась доски, прорисовала складку облачений. Затем другая кисть повела золотые штрихи ассиста, плавно, словно в воде. Я потерял ощущение времени. Икона, как мне думалось, уже завершенная, всё больше оживала. Несколько раз Фусако замирала перед ней, закрыв глаза, и вновь поднимала кисть. Наконец, сложила руки у пояса и застыла в долгом, пристальном созерцании. После этого медленно встала и перекрестилась, её многодневное богослужение закончилось. Через неделю краски подсохли, отец Георгий отнёс икону в церковь и освятил, окропил святой водой и Фусако. Она просияла, взяла икону на руки и поцеловала, как младенца.

Отец Георгий понёс икону в алтарь, и в этот миг я спросил:

– Скажите, она для вас живая?

Фусако мой вопрос ничуть не удивил:

– Конечно. Святое живо Святым Духом.

– Но столько древних икон было уничтожено, – воскликнул я, услышал шаги отца Георгия и его слова:

– Они стали иконами-мученицами…

С утра в субботу меня послали собирать хворост под деревьями и сухие ветки на дорожках. Те, что покрупнее, я рубил топором на высоком чурбане и складывал в дровяной сарай, мелочь приносил к дощатой летней баньке. Часа через три настоятель пришёл посмотреть на мою работу.

– Отец Георгий, я собрал только самые крупные ветки и сучья, но по всему скиту.

– Так и нужно. Здесь с самой Пасхи не было уборки. Редко теперь кто пожить приезжает и потрудиться. А тут ветры, ливни прошли, нападало с деревьев. Раньше в скиту всегда к зиме хворост собирали. Дрова здесь дорогие, много не купишь. Заходи! – отец Георгий приоткрыл дверцу. – Тут у нас одна на всю Францию русская каменка. Сам сложил и баньку построил. Будешь в России вспоминать.

Среди округлых крупных камней был вмурован чугунный чан с крышкой, рядом поднималась сквозь низкий потолок железная труба. По обе стороны к стенам примыкали скамьи, над ними висели берёзовые веники, источая весёлый дух, свет проникал через маленькое оконце.

 

– Здорово! – не удержался я. – Настоящая русская баня. Вот уж не ожидал!

– После обеда отдохнём и будем печь растапливать, – довольно кивнул отец Георгий. – А пока нужно воды в чан налить. Принесём по два ведра. Нам с тобой хватит и для Фусако останется.

Чан грелся целый час. Я подносил к бане новые охапки хвороста, отец Георгий подкладывал его в огонь. Потом неведомо сколько времени мы сидели в жарком дурмане. Закрыв глаза, я дышал воздухом памяти – о дачах друзей и странствиях по лесной, деревенской России. Отец Георгий несколько раз плескал из черпака на раскалённые камни, облачко пара перехватывало дыхание:

– Ух! Благодать… – тряс он головой. – Ещё чуть погреемся, и можно мыться.

После нас в баньку отправилась Фусако, а мы сели пить чай с мятой и мёдом.

– Расскажите, как же здесь монахи жили? Тут ведь даже питьевой воды не хватало.

– Дров тоже и электричества не было. Зимой терпели холод и сырость, топили самую малость, лишь бы не заболеть. Пока в 1968 году мэрия Мурмелона не провела сюда воду и электричество, берегли её, летом только для кухни использовали. Тяжело жили, подвижничали. А в августе аутá появлялась, от неё больше всего страдали.

– А что это?

– Аута – клещи крошечные, от слова аоût «август». Забираются под кожу, и на ней волдыри кровавые появляются, по нескольку недель зудят. Сейчас для ауты самое время. Только баней и спасаемся от этого гнуса.

Часов в пять отец Георгий начал вечерню. Я подпевал, читал молитвы и Шестопсалмие. Фусако молча стояла на коленях в отдалении от алтаря. Смолистый кадильный дымок витал вместе с духом старца Тавриона. Я ловил сквозь годы его взгляд из-под прикрытых век и слова:

– После службы храните благодать от суеты, несите с собой. В лес идите, тишину ищите и молитесь безмолвною молитвой, Бога славьте.

Сам собой вспомнился деревянный храм в Пустыньке под Елгавой и сосновый бор вокруг. Как всё было похоже! Мы вышли в тёплый неподвижный сумрак, молча вернулись в дом и разошлись по кельям. Отец Георгий заранее предупредил, что каждый может в одиночестве перекусить на кухне и попить чаю.

Утром на воскресную литургию собралось десятка полтора прихожан. Маленький храм наполнился шорохами и шёпотом, три человека поднялись на клирос. Удивлённо мне кивнули, с улыбкой пожали руку, но ничего не спросили.

После службы у храма ко мне подошла миловидная женщина, представилась с небольшим акцентом:

– Наталья Павловна Анненкофф, староста общины. А как вас зовут? Вы из Парижа? А-а, из Москвы! Замеча-ательно!

Познакомиться подходили и другие. Одни вовсе не понимали по-русски и смущённо разводили руками, другие со страстью переходили с французского на язык предков.

– Пойдёмте за стол! Там продолжим, так хочется узнать, что сейчас в России творится.

– Не из газет, не из телевизии, – полная дама удивила меня эмигрантским словечком.

Здешние прихожане, как и в парижских церквях, устраивали после службы дружеские чаепития. В этот раз стол вынесли из дома под деревья, в жаркий лесной воздух. Кто-то добавил к чаю и кофе бутылку вина. Голова кружилась от запаха сосен и сохлой травы. На душе стало легко, будто я оказался в гостях на дореволюционной даче. Молчаливая Фусако незаметно вышла из-за стола, на неё не обратили внимания. Отец Георгий о чём-то беседовал со старушкой, не слушая всплесков застольного разговора. Я скользил глазами по лицам людей, не утративших на веры, сердечности и любви к России.

Ближе к трём приехавшие стали расходиться. Женщины убирали со стола, мужчины заносили в дом стулья, боком протащили внутрь стол. Прощальные разговоры тянулись до скитской ограды. На обочине вдоль дороги урчали и выруливали на асфальт разномастные легковушки, из окон кричали мне «до скорого», будто между этим русским скитом и Россией исчезло расстояние.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45 
Рейтинг@Mail.ru