Я поставил фотографию на стол, долго вглядывался. Потом закрыл лицо ладонями. Шурочка пальцами тронула мое плечо, я замотал головой. Я не плакал. Я просто не знал, не мог понять, что со мной происходит.
Рассудок – это часть сознания, способная логически осмыслить действительность, составляя суждение о явлениях и превращая познание в опыт, путем объединения их в категории. Я был согласен с Кантом теоретически, но на практике – в отдельно взятой московской кухне – что-то не очень складывалось: мозг заклинило, в горле стоял ком; я подумал, что, наверное, именно так людей хватает кондрашка.
– Незлобин, – испуганно позвала Шурочка. – Тебе плохо?
Не поднимая головы, я отрицательно помотал головой.
– Димка. – Она наклонилась ко мне. – Может коньяку?
Не отнимая рук от лица, я кивнул.
Коньяка не оказалось. Я выпил теплой водки, налил еще и снова выпил.
– Ты, что ли, настаиваешь? – сдавленным чужим голосом спросил я – на дне бутылки бледными кольцами скручивалась лимонная кожура.
– Я? – Шурочка заботливо налила мне третью рюмку. – Не-е. Папа еще…
Пухов-старший, подмигнув, помахал мне загорелой рукой с того света. Я кивнул ему и выпил третью. Шурочка по-птичьи осторожно, точно микстуру, отпила из своей рюмки. Химическая реакция наступила на удивление быстро (что бы там ни говорили про русских, водку они делать умеют): мне стало жарко, голову отпустило, я улыбнулся.
Я улыбнулся, погладил Шурочкину руку. Сто грамм разведенного этилового спирта, настоянного на лимонных корках, волшебным образом навели порядок в мироздании.
Широким жестом снял куртку (один рукав застрял) я освободился, резко вывернув его наизнанку. Порвал подкладку, вытащил деньги – пятьдесят новеньких купюр с портретом президента Франклина, туго перетянутые аптекарской резинкой. С почти эротическим удовольствием шмякнул увесистую пачку на кухонный стол. Безусловно, существует магическая связь, подсознательная, на грани патологии, между человеком и этими кусочками цветной бумаги. Не будучи наркотиком, они волшебным образом вызывают состояние эйфории. Эффект значительно усиливается, если тебе удалось провезти их контрабандой через границу.
Шурочка сняла очки. Некоторое время она молча смотрела на меня, пытливо и внимательно, точно стараясь что-то разглядеть в лице. Ее умные глаза серо-голубого цвета пытались сквозь морщины, годы, ссоры и скандалы, сквозь незатянувшиеся шрамы развода, сквозь боль обидных и несправедливых слов добраться до того, что она разглядела тогда, много лет назад, когда нам еще не было и пятнадцати. Не знаю, может, мне это только почудилось, поскольку нечто подобное творилось сейчас со мной.
– Спасибо, – тихо сказала Шурочка. Она взяла деньги, зачем-то понюхала. – Новые совсем.
Встала, поднявшись на цыпочки, сунула пачку между жестяных банок «Соль» и «Мука» на верхней полке. Отошла к окну. Телевизор показывал фотографию Спасской башни с часами, застывшими на семи двадцати. Из хилого динамика, чуть похрипывая на басах, текли «Страсти по Матфею». Тревожная музыкальная фраза повторялась, потом пошла наверх. Иисус нес крест на Голгофу. Вступил хор, в тоскливую мелодию органа вплелись голоса второго хора – первый хор оплакивал Христа, второй вопрошал: «Кто? Куда? За что?»
Шурочка, чуть сутулясь, стояла ко мне спиной. За ней, в заоконном мареве, проступило тусклое солнце. Оно, мученически краснея пунцовым нарывом в серо-коричневой дымке московского неба, закатывалось где-то там, за неразличимым из-за гари университетом, где-то в районе Воробьевых гор.
Кухня вдруг наполнилась рыжим светом, теплым и почти осязаемым. Легионеры распяли Иисуса, подняли на веревках крест, укрепили кольями и булыжниками. К двум хорам присоединился еще один, детский: «О, невинный агнец Божий, Ты на кресте убиенный». Такими голосами, наверное, поют ангелы, когда им грустно.
Шурочка всхлипнула. Не поворачиваясь, зябко обхватила себя за плечи.
Какой же я все-таки идиот! Поистине безнадежный и неисправимый. Стукнувшись коленом, я неуклюже выбрался из-за стола. Она вяло отталкивала меня локтем, пряча лицо. Я прижал ее к себе, она тут же обмякла, по ее телу прошла та самая дрожь, от которой у меня мутился разум еще в школе. Примерно то же самое произошло со мной и сейчас – мозг отключился. Резко, почти грубо, развернув ее, я нашел ее губы. Прижал. Я елозил лицом по соленым щекам, по горячим мокрым губам, целовал ее лоб, брови, подбородок. Она, тихо всхлипнула, уткнулась мне в шею, точно прячась от кого-то. Я механическим жестом гладил и гладил ее по голове.
Москва-река за окном отразила небо, грязное и красное. Тень под мостом казалась черней сажи. Парапет и дома на той стороне сразу потемнели, стали плоскими, как фанерные декорации. Пробка на Устьинском мосту так и не сдвинулась, фиолетовые контуры троллейбусов напоминали караван гигантских кузнечиков, угодивших в западню. На середине моста собралась толпа, люди размахивали какими-то флагами, кто-то сорвал спасательный круг и выкинул вниз. Круг беззвучно шлепнулся в маслянистую воду и медленно поплыл в сторону Лужников. Люди жестикулировали, потом растянули на решетке ограждения длинный транспарант. На белой тряпке угловатыми буквами было написано: «Убей западло!» Я заметил, что несколько человек пытались перекинуть какой-то мешок через поручень. Им это удалось. Мешок полетел вниз. Не долетев до воды метра три, он дернулся и повис. Это был человек. Он неспешно покачивался, как маятник, потом замер. Я, не в силах оторвать от него взгляд, все гладил и гладил Шурочкин затылок.
По темному потолку бродили тусклые огни ночных машин, неслышно ползших по набережной. Шурочка задумчиво курила, приткнувшись к моему плечу; мне вспомнился ее неброский талант быть чрезвычайно уютной. Я следил за кружевами сизого дыма, лениво утекающего в черный проем распахнутой двери. Там был коридор, но мне почти удалось убедить себя, что за порогом раскрывается бескрайняя бездна вроде космической, в которую можно незаметно ускользнуть и там раствориться. Я бы с удовольствием отдал душу за возможность продлить пребывание в этой кровати до конца жизни, но калибр моей личности явно не интересовал силы зла, и никто не предлагал мне остановить это мгновенье. Впрочем, у Гете история была гораздо запутаннее.
– Почему ты ничего не рассказываешь про… – Я запнулся. – Про сына?
– Ты не спрашиваешь.
– Вот сейчас спрашиваю. Я даже не знаю, как его зовут…
Шурочка затянулась, беззвучно выпустила дым и назвала имя. К такому повороту я не был готов.
– Ты действительно… ты назвала… – У меня перехватило горло, я замолчал чтобы не всхлипнуть.
– Да. – Она снова пустила дым в потолок. – Надеялась, что вместе с именем он унаследует некоторые качества, которые мне были симпатичны в тебе. Когда-то…
Где-то вдалеке завыла «Скорая помощь». Я лежал в каком-то оцепенении, лежал и молчал, словно неподвижность могла оправдать идиотское молчание. Шурочка, точно почуяв, прохладно спросила:
– Ты хоть что-нибудь скажешь? Или женщины каждый день называют детей в честь тебя?
– Господи, Шурочка… – Я начал поспешно и очень искренне, не имея ни малейшего представления, что буду говорить дальше.
В этот момент с улицы раздался крик, звериный истошный вопль. Я даже не разобрал, кто кричит, женщина или мужчина. Шурочка вздрогнула, испуганно вцепилась мне в плечо. Крик, оборвавшись, захлебнулся, словно жертве заткнули рот. Я встал с кровати, быстро подошел к окну.
– Что там? – испуганно прошептала Шурочка. – Это тут, на набережной?
– Нет, – быстро ответил я. – Тут нет никого.
В желтом круге уличного фонаря рядом с автобусной остановкой на тротуаре лежал человек, двое других шарили по его карманам. Мимо проезжали редкие машины. Потом эти двое подтащили лежавшего к парапету; теперь стало видно, что это мужчина, его рубашка задралась, обнажив худой торс. Один ухватил его за ремень, другой под мышки, они подняли и перекинули его через парапет. На асфальте остался ботинок. Один нагнулся, подобрал ботинок и, сильно размахнувшись, закинул его в реку. Второй засмеялся, что-то крикнул ему, потом они быстро пошли в сторону Таганки.
– Иди сюда, – позвала Шурочка. – Что ты там стоишь…
Я кивнул, пальцы мерзко дрожали. Я стиснул кулаки, прижал лоб к стеклу: над притихшей Москвой висела грузная и слепая ночь. Хворо светились уличные фонари, их отражения плыли в тягучей, как смола, воде. Против воли я повернулся к мосту. К первому повешенному добавился еще один, свисавший, касаясь ногами воды. По безлюдному мосту проехал пустой трамвай, салон внутри был освещен теплым янтарным светом. Непонятно к чему я вдруг вспомнил, что под Устьинским мостом на нашей стороне реки была автомастерская, где я ремонтировал свою первую машину – «Жигули» одиннадцатой модели. Цвет назывался романтично, «коррида», на деле машина была просто рыжей.
Мы снова лежали, я снова глазел в потолок, Шурочка курила. Она что-то рассказывала, я кивал. Меня посетила странная мысль: мне вдруг показалось, что я больше никогда не смогу заснуть, сама идея сна представилась мне под новым углом, как нелепое и бездарное времяпрепровождение.
– …не так уж плохо, – продолжала говорить Шурочка. – Поначалу по крайней мере.
Я кивнул.
– Папа зачем-то устроил его к Лужкову, тогда контакты еще… – Она грустно вздохнула. – Мидовские и… другие.
Я снова кивнул.
– Ну тут Любецкий и решил, что сам черт ему не брат…
Любецкий был ее вторым мужем. После меня. Колченогий остряк в ондатровой шапке. Я хотел сказать, что человек по имени Артур, тем более брюнет, запрограммирован на мерзость и подлости, и ожидать от него иных поступков по меньшей мере было наивно.
– … его дочь. Ты, наверное, не помнишь, он тогда мелкой сошкой служил где-то в Питере. Ну а когда питерские поперли в Москву… – Шурочка затянулась. – Лобачев оттяпал жуткое количество недвижимости в Центральном округе…
Ее голос все-таки убаюкал меня. Тихий и монотонный, он точно неспешный поток потянул меня куда-то: из ватной темноты выплыл приблизительный пейзаж Санкт-Петербурга с безошибочным шпилем Петропавловки, по воде Невы брели какие-то темные люди, похожие на католических монахов. Впереди шел некто с лицом Гитлера, но я точно знал, что это Любецкий. «Как они идут по воде?» – мелькнула мысль. И тут же процессия начала погружаться, тонуть. Меня наполнило тихое злорадство: монахи уходили под воду, беззвучно и преувеличенно, как в немом кино, гримасничая и театрально заламывая руки. Я вздрогнул и проснулся.
– Ты спишь? – спросила Шурочка.
– Нет, – бодро соврал я.
Тут же мне показалось, что это уже было – и вопрос ее, и мой ответ. Что мы провалились на какую-то спираль жизни, которую мы уже один раз отыграли. А может, и не один раз: может, ты вспоминаешь лишь предыдущий виток, начисто забывая сто других, точно таких же, которые ему предшествовали. Во рту было сухо, но вставать и тащиться на кухню за водой было лень.
За прошедшие годы я миллиард раз проанализировал нашу с Шурочкой историю – я не поклонник психоанализа, но, думаю, доктор Фрейд остался бы удовлетворен проделанной работой. Перед защитой докторской я прослушал целый семестр в Принстоне и при желании мог открыть собственную практику где-нибудь в Сохо: принимал бы себе манхэттенских неврастеников в темном уютном кабинете с кожаным диваном и бархатными шторами болотного цвета и в ус не дул. Но поскольку я дул в ус, а именно преподавал на кафедре и писал статьи, интересные и понятные от силы дюжине человек, то психоанализ так и остался занятным хобби, которое я практиковал исключительно на себе.
Сновидения, и это всем известно – важный аспект данного метода. Любопытно, что, зная Шурочку наизусть – я помнил назубок каждый изгиб ее уютного тела, цвет летних глаз, оттенок щек морозным утром (аристократически нежно-персиковый, а вовсе не ваш крестьянский румянец), дух речных волос – свежесть травы и июльская меланхолия, аромат страсти (назовем это именно так) – смесь ванили с корицей плюс те пряные арабские духи, которые она воровала у своей матери, – я без труда мог воссоздать в памяти упругую твердость ее соска и горячую влажность ее губ, но при всем при этом подсознание, заведующее визуальной частью сновидений, отказывалось показать мне реальный портрет – Шурочка никогда не являлась мне в своем истинном виде.
Шурочка снилась в виде других женщин. Более поздних и менее интересных. В виде моей китайской жены, под личиной соседской стервы-лесбиянки с невоспитанным ротвейлером, иногда притворялась одной из моих студенток. Пару раз была негритянкой. Один раз – старым одноногим рыбаком-поляком, у которого я покупаю креветки на Бруклинском базаре.
Фоном служили невнятные пейзажи или неубедительные интерьеры, наполненные символической чепухой вроде часов без стрелок, бесконечных коридоров, узких кроватей, шатких табуреток. В том тягучем воздухе, который обычно наполняет такого рода сны, я неуклюжими пальцами срывал с Шурочки покровы, маски, парики. Шелушил ее как луковицу. Но никогда не мог добраться до истинной Пуховой. Ни разу.
Теперь к сути. Я не хотел иметь детей. Мы поженились слишком рано, мы сами были детьми. По крайней мере я. Мое сиротство и тетушкина опека продлили мой инфантилизм. Мне и сейчас кажется, что я еще не вырос в настоящего мужчину. Что мне около семнадцати. Я не дурак, я научился притворяться – голос, манеры, внешность весьма убедительны. Мне удалось провести всех: бывших жен и любовниц, студентов и коллег, приятелей и тех, кого называют друзьями. Всех, кроме себя. Кроме себя и, конечно, Шурочки.
Минули годы. Сказочным манером мы снова вернулись к началу игры, и вновь на руках у меня неплохие карты – тройка, семерка, туз. Но правила игры кто-то подкорректировал, а главное, изменились ставки. Годы не прибавили мудрости, а вот азарт угас, бесшабашность сменилась осторожностью, на место решимости пришла трусость. А вдруг это последняя сдача? И отыграться уже не выйдет? Я лежал и чувствовал, как в темную пустоту моей души, где когда-то горел огонь, медленно втекает ледяной страх.
Утром выяснилось, что отключен Интернет. Шурочка сидела на телефоне, обзванивая знакомых сына. По телевизору крутили мрачную музыку, в основном фортепьянные пьесы Шопена. Под мостом появился третий повешенный.
Точно вор, я прокрался в комнату сына, притворил за собой дверь. Сквозь толстые гардины сочился пыльный свет, тусклыми лужами растекался по дубовому паркету, по письменному столу. Я провел пальцем по краю стола – точно хотел убедиться в его материальности: за этим столом я писал курсовые, свои первые рефераты. Курсовые, рефераты? Я тихо рассмеялся.
Комната удивила аскетизмом: никаких плакатов по стенам, никакого подросткового хлама по углам. Полки, книги, кровать. Даже не кровать – койка. Туго заправленная шерстяным одеялом в темную шотландскую клетку, она напоминала койку какого-нибудь английского лейтенанта времен великой империи. Не хватало томика Киплинга и трубки с кисетом на тумбочке. Не отдавая себе отчета, что роюсь в чужих вещах, я привычным жестом выдвинул ящик стола. Там тоже был полный порядок: ручки, остро заточенные карандаши и прочая канцелярская мелочь строго лежали на своих местах. Наготове, как в пенале отличника.
Из глубин стола я выудил картонную папку. Там, внутри, были сложены рисунки. У меня отлегло на душе – мой сын был обычным парнем, нормальным подростком. На рисунках, лихих и на удивление профессиональных, были изображены какие-то супермены, вампиры, крылатые воительницы в рогатых шлемах, хищные инопланетные чудища, острые мечи и копья – короче, вся белиберда, которой мальчишки испокон века изрисовывали свои тетради, учебники, парты, стены. Я аккуратно убрал рисунки в папку, погладил ее ладонью. Потом сунул папку в стол и тихо задвинул ящик. Ужас, необъяснимый страх, что я испытывал перед своим сыном, начал постепенно таять.
Я вылез из душа, кое-как побрился розовой бритвой, которую нашел в ванной. Босиком прошлепал на кухню, следуя за чудесным запахом свежего кофе. Шурочка варила его по рецепту Пухова-старшего, дипломата, чекиста и путешественника, безусловного авторитета и знатока традиций Бразилии и Колумбии в области приготовления этого напитка. Секрет таился в дополнительном калении зерен на сковородке, крупном помоле в антикварной английской кофемолке с латунной ручкой и добавлении в момент закипания соли и корицы. Никаких электрических агрегатов – огонь и медная турка.
– Колумбийского не достать… – Шурочка твердой рукой разлила кофе по чашкам. – Из-за ваших санкций. Поблагодари своего президента от меня.
– Непременно. – Говорить о политике с утра не было ни малейшего желания, но я не удержался: – Вашего, очевидно, уже кто-то поблагодарил.
Шурочка бросила на меня презрительный взгляд. Я осторожно поднял чашку и сделал первый глоток. Кофе получился божественным, гораздо вкусней, чем я помнил.
– Что-нибудь узнала? – спросил я.
Шурочка отрицательно помотала головой.
– Ну у него ж есть друзья… – Я запнулся. – Подруги. Тебе же он наверняка что-то говорил?
Шурочка моментально ощетинилась:
– А ты своим родителям много рассказывал? – Тут же осеклась, буркнула: – Извини…
Я великодушно кивнул. Она продолжила на три тона ниже:
– Школу они окончили, все классные приятельства сошли на нет – ты ж сам помнишь… Димка дружил с девочкой из «А»…
– Дружил? – Я поднес чашку, вдохнул, сделал глоток. – Надеюсь, я понимаю тебя правильно?
– Ну откуда я знаю? Я ее видела несколько раз – хорошая девочка из приличной семьи. Хочет стать врачом… Зина…
– Зина?! – засмеялся я. – Зина? Ты шутишь? Зина…
– А что? Имя как имя.
– Конечно, конечно! – согласился я не без сарказма. – Хорошо, что не Марфа или Дуся. Или вот еще отличное имя…
Я не успел сострить – кто-то требовательно и нетерпеливо заколотил в дверь. В Шурочкиных глазах мелькнул испуг. Она пошла открывать, я остался сидеть на кухне в майке и трусах с дурацким рождественским узором из красных бантов с золотыми бубенцами по темно-зеленому фону.
Клацнул замок, голос, низкий и угрюмый, забубнил что-то с вопросительной интонацией. Лестничная клетка отзывалась эхом, казалось, говорят из колодца. Я привстал, вытянул шею – угол стены с бутафорской, якобы кастильской, гитарой черного лака загораживал входную дверь: я видел лишь Шурочкину ногу в розовом тапке, с какой-то школьной беззащитностью отставленную назад на носок. Поза отличницы, попавшей впросак.
Их оказалось двое. Они вошли в коридор, протопали на кухню. Парень в серой ментовской форме и пехотный старлей. Обоим было не больше двадцати пяти. Мент, плотный и рыжеватый, с нелепыми рыжими усиками, напоминал сытого кота. Пехотинец, бледный и голубоглазый, был в полевой форме с портупеей и кобурой. Из-за гостей растерянно выглядывала Шурочка.
– Доброе утро. – Я привстал, приветливо улыбаясь, успешно выдрессированный американскими нормами общественного поведения. – Не хотите кофе? Хозяйка только сварила.
Оба посмотрели на меня так, словно я показал им карточный фокус.
– Это кто? – грубовато обратился мент к Шурочке.
– Муж, – без запинки ответила она. – Отец Димы.
Они подозрительно разглядывали меня, неодетого, но чисто выбритого, загорелого и поджарого, с намеком на атлетическую фигуру: в соседнем корпусе моего университета – бассейн на семь дорожек. Я, продолжая улыбаться, вдруг заметил за милицейской фуражкой, совершенно маскарадной, с невероятно высокой тульей и украшенной золотым орлом, толстенную пачку моих долларов, втиснутых меж двух жестяных банок. Пачка выглядывала с полки почти на сантиметр. Я понял, что сейчас у меня попросят документы, что последует за этим, рисовалось смутно, но почти все варианты развития событий выглядели не очень привлекательно.
– А что, звонок не работает? – непринужденно спросил я. – Вы стучали…
– Ток отключили, – буркнул мент. – В восемь пятнадцать…
– А когда включат? – вежливо перебил его я. – У вас есть какая-нибудь информация?
Мент недовольно хмыкнул и осторожно погладил усики, словно проверяя их наличие. Пехотинец заскрипел кожей портупеи, откашлялся.
– Вот… – Он неловко расстегнул планшет, я помнил такие по военной кафедре. – Вот. Надо расписаться…
Он достал несколько повесток. Эту гадость я тоже помнил.
– Как его? – перебирая бумажки, спросил он у рыжего.
– Пухов, Дмитрий Пухов. – Внимание рыжего тут же переключилось с меня на Шурочку. Кот, ну вылитый кот.
– Если вам, гражданка Пухова, все-таки удастся, – рыжий ухмыльнулся, – все-таки удастся каким-то невероятным образом связаться со своим сыном, передайте ему, что если он не появится в военкомате до четверга…
– Пусть распишется… вон там… – Лейтенант нашел повестку и сунул открытку Шурочке.
– Кто? – спросила она.
– Пусть она распишется, – повторил старлей, обращаясь к рыжему.
– Вашему сыну грозит срок за уклонение от воинской обязанности. А в нынешней ситуации, – кот насупил рыжие брови, – военный трибунал.
– Военный трибунал, – строго повторил лейтенант.
– А если введут чрезвычайное положение, – доверительно снизив голос, сказал мент, – в два счета к стенке поставят. Ага. И не балуй.
Они ушли, оставив на кухне запах солдатской ваксы и мужичьего пота. На столе лежала открытка с фиолетовой печатью, заполненная от руки красивым, почти каллиграфическим почерком. У заглавных букв Д и П были кокетливо закручены петельки. Я грохнул кулаком по столу.
– Господи! – заорал я. – Ну почему, почему в этой проклятой стране ничего не меняется? Почему?
Шурочка хмуро смотрела на повестку.
– Вот эта гнусность, – я схватил повестку, потряс ею над головой, – ведь она происходила и двадцать лет назад! И пятьдесят! И сто! И будет происходить тут вечно!
Я смял повестку и швырнул в угол.
– Тот же самый военкомат, та же рабская армия тюремного типа, те же самые менты…
– Полиция, – буркнула Шурочка. – Это теперь полиция. Как у вас.
– Как у нас? – Я возмущенно выпучил глаза. – Вот этот рыжий хам, вороватый, немытый недоучка с обгрызенными ногтями? Это полиция?
Шурочка отвернулась к стене.
– Нет, милая моя, нет! – Я вскочил. – Это самый настоящий мент! Ментяра вульгарис!
Шурочка закусила губу. Нужно было остановиться, но меня уже понесло.
– Как вы можете жить в этом дерьме? Как? – Я стремительно прошелся к окну и обратно – два шага туда, два сюда. – Ты ж интеллигентный человек! Искусствовед! Ну как ты можешь жить тут? Как?
Мой вопрос повис в воздухе, эхо плоско откликнулось в какой-то кастрюле. Шурочка подняла глаза, невесело посмотрела на меня.
– Ты знаешь, Незлобин, – сказала она мрачно, – эти новогодние трусы здорово снижают градус твоего пафоса.
Неожиданно включился свет в коридоре, а из телевизора донесся гробовой голос:
– …похоронной комиссии, маршал авиации и исполняющий обязанности главнокомандующего России, председатель Чрезвычайного штаба Илья Семенович Каракозов.
Мы с Шурочкой повернулись к экрану. Из темноты выплыл маршал. Мне показалось, что за ночь он прибавил килограммов пять и постарел лет на десять.
– Россияне! – с плохо скрытой истерической нотой проговорил военачальник. – Сограждане! Братья и сестры…
Я подумал, что, судя по беспомощному плагиату, этот толстяк безнадежно бездарен и долго наверху не задержится.
– Кто этот клоун? – спросил я.
Шурочка пожала плечами.
Каракозов, пуча глаза, поведал о тяжелой године и о кольце врагов. Об их коварстве и ненависти к стране России. О кровожадном блоке НАТО, о недобитых фашистах и националистах. О горячо любимом вожде, которого мы потеряли. О великом человеке, мудром и прозорливом, гении, равно гениальном во всех областях жизни – превосходном спортсмене, талантливом музыканте, поэте и лингвисте (покойный, оказывается, говорил на пяти языках, включая фарси). Великом политическом деятеле. Стойком борце за дело мира.
– Два года подряд Нобелевский комитет присуждал ему… – маршал быстро вытер мокрые губы рукой, – присуждал ему международную премию мира.
Я демонически расхохотался.
– Ага! Когда русские танки входили в Ригу!
Шурочка гневно зыркнула на меня.
– Вы ж всех подкупаете! – смеясь, крикнул я ей в лицо. – И этих чертовых шведов, и Олимпийский комитет, и футбольных мафиози. Всех! Вы погрязли в коррупции. Коррупция – это ваш модус операнди, вы по-другому не можете существовать… Вы и ваше проклятое общество! Как вообще вы смеете именоваться Россией. Вы хуже коммунистов, вы… вы… Вы просто совки! Совки!
– Не смей! – вдруг горячо воскликнула Шурочка. – Не смей! Это Россия! И мы – русские! А вот ты, ты сделал свой выбор. Ты уехал…
– Ну и что? Я от этого не меньше русский, чем…
– Нет! – перебила она. – Ты не русский, никакой ты не русский. Ты…
Она запнулась, пытаясь придумать, как побольней оскорбить меня.
– Ну? – подзадорил ее я. – Ну давай! Кто я?
– Ты – пиндос!
Я оторопел, глядя на нее. Ее лицо побелело. Она отвернулась, закрыла лицо руками. Маршал с экрана вещал:
– …будет открыт доступ к телу президента. В церемонии прощания примут участие главы иностранных государств, представители международных организаций…
Шурочка всхлипнула и зарыдала в голос. Я неуклюже обнял ее, прижал к себе.
– Боже мой, боже мой… – причитала она, шмыгая носом и всхлипывая. – Что с нами приключилось, боже мой, Незлобин, что с нами… что с нами такое приключилось?
Я снова гладил ее по голове и снова в меня вползало чувство, что все это уже происходило – и со мной, и с Шурочкой, и с этим проклятым миром.
В прихожей жалобно заблеял телефон.
Шурочка говорила недолго, вернее, даже не говорила, а слушала, изредка кивая, словно собеседник мог видеть эти кивки. В конце сказала «да» и нажала отбой.
– Через час на Маяковке. – Лицо у нее стало совсем бледным. – У памятника.
– Это он? – неуверенно спросил я, кивая на телефон.
– Зина…
– А что с ним? Где он? Она хоть что-то сказала?
– По телефону? – Шурочка спросила так, точно мне было лет девять. – Ну ты даешь…