bannerbannerbanner
Тихая застава

Валерий Поволяев
Тихая застава

Полная версия

Этого чернобородого, с быстрыми светлыми глазами человека капитан Панков заметил в кишлаке и сразу обратил на него внимание. Во-первых, раньше он не видел его, а во-вторых, очень уж проворный был этот человек – весь в движении, словно ртуть. Лицо – резкое, точеное. От уголков носа ко рту, в жесткий смоляной волос бороды опускаются две твердые складки – словно два багра. Или два копья. Глаза – прозрачные, с медовым отливом, холодные, как горная вода, и что за рыба в этой воде плещется – сразу не поймешь. А может быть, не поймешь и никогда: человек этот был непростой. Сложный…

Интересно, почему это у нас повелось говорить про паршивого человека – сложный? Сложный, мол, человек… А чего в нем сложного, собственно, кроме гнили в желудке да желчи в сердце? Нет, не перевелись все-таки деликатные словотворцы в конце двадцатого века.

Чернобородый вышел из-за глиняного дувала прямо на пограничников, но назад, в дувал, не попятился, прятаться не стал, коротко и смело глянул на Панкова, сразу вычислив в нем командира, потом пробежался глазами по его бедной амуниции, усмехнулся едва приметно.

Панков со своим напарником сержантом Дуровым неспешно прошествовал мимо – хоть они и чужие на этой земле, к России уже никакого отношения не имеющей, – Таджикистан стал суверенным государством, только очень уж много кашля от этого суверенитета, – а все-таки хозяева тут они, пограничники, погранцы, – они, а не этот чернобородый душман.

Только душман ли он? Вдруг это выпускник университета из Душанбе, который приехал в кишлак просвещать здешних темных жителей по части алгебры с геометрией? Или какой-нибудь чин из Верховного Совета республики? Либо муфтий Таджикистана?

– Кто это был, бабай? – спросил Панков у бабая Закира, с которым успел установить добрые отношения.

Пару раз выручал Закира соляркой, один раз дал десять литров, в другой раз – пятнадцать, хотя сам считал солярку по каплям, готов был разливать ее пузырьками, стопками, как водку – продукт, кстати, еще более редкий на границе, – и каждому пузырьку вести строгий учет, записывать расход в журнал. Но бабаю солярку дал, поскольку знал – в кишлаке с горючим и с продуктами дело обстоит хуже, чем на заставе.

– Это? – бабай Закир помял пальцами воздух, словно бы соображая, что же ответить капитану, усмехнулся чему-то своему, далекому. – Горный таджик это, вот кто.

Горные таджики – особая нация в Таджикистане. Говорят, что это осколок арийской расы – светлолицые, светлоглазые, с тонкими европейскими лицами, они никак не походят на равнинных таджиков – тех же кулябцев или гиссарцев, к примеру. Горные таджики – это горные таджики…

Они жили много беднее равнинных таджиков и ненавидели их за свою собственную бедность: ведь в горах, кроме снега, камней да льда, ничего нет, а внизу, в долинах, растет виноград, растут огромные сахарные дыни и разные овощи, земля дает хороший хлеб и хлопок, она вообще дает все – земля здешняя такая, что воткни в нее, как говорят, пластмассовую расческу – обязательно вырастет слива или другое дерево, побогаче сливы; земля же вверху совсем иная – много требует и мало дает.

Впрочем, горных таджиков сейчас осталось всего ничего и разбросаны они по всему Памиру.

– Горный таджик – понятие растяжимое, бабай, – сказал Панков, – откуда он конкретно? Из какого кишлака? А может, он из города, – не знаешь, бабай?

– Не знаю, к сожалению, капитан.

– Ну кто он хоть, друг или недруг? Хороший человек или плохой, редиска, как говорил у нас один герой в очень популярном фильме, или нет? Кто?

– Наверно, это самое, капитан… редиска! Репа. Рад бы тебе сказать, что он хороший, да… – бабай красноречиво развел руки, вздохнув: – Хочешь чаю по-дунгарски, капитан, а? Настроение улучшает, здоровье укрепляет, в голову мысли хорошие приходят…А?

Панков отказался от вкусного дунгарского чая – не до того было, да и вообще уже пора возвращаться на заставу. Глянул внимательно на Закира.

– Больше ничего сказать тебе не могу, – бабай Закир приподнял тюбетейку, почесал бритую макушку, – поскольку сам еще не знаю.

– Но человек-то он в кишлаке посторонний…

– Посторонний, – согласился бабай Закир, – хотя и имеет тут одного родственника…

Капитан не стал торопить бабая Закира с ответом, глянул только на часы: времени у него было уже в обрез.

– Утеген Утенов доводится ему кем-то близким, – сказал бабай Закир.

Утеген Утенов мало чем отличался от остальных дехкан – ходил в таком же рваном халате и в промасленной тюбетейке, до перестройки работал трактористом на колесном «Белорусе», совхоз платил ему довольно приличные деньги, а потом все покатилось в тартарары – не стало ни совхозов, ни денег… В Таджикистане долго ходили старые советские деньги, а потом Москва прислала целый самолет новых, уже ельцинских рублей, но до народа дошли почему-то только пятисотрублевые бумажки…

Панков знал, что в некоторых кишлаках даже через несколько лет после развала СССР ни разу не видели новых российских рублей, хотя Таджикистан оставался в рублевой зоне, – эти деньги до них просто-напросто не дотянулись, ручей иссох раньше, на полдороге, среди коммерческих палаток пригородов Душанбе и крупных городов. Утеген-механизатор не был окрашен ни в какой цвет – ни в зеленый, ни в белый, ни в красный, – тихий как мышь, неприметный, бедный, с кагалом детей и зачумленной, носатой, по-вороньи горластой, с десятком длинных засаленных черных косичек женой, прозванной Мухой. Муха – сокращенно от ее имени Мухабад, а Мухабад, как знал капитан, в переводе на русский означает «любовь». Значит, Муха – это Люба.

– Ладно, бабай Закир, нам пора на заставу. – Панков обнял поднявшегося с тюфяка бабая, похлопал его по спине.

Тот в ответ похлопал по спине капитана Панкова.

Застава Панкова занимала каменистый аппендикс, на котором высились два тощих пирамидальных тополя – больше тополей не выросло, семена не зацепились за камни, не смогли. Когда-то здесь тянули дорогу и строители поставили на аппендиксе несколько балков – тут и вода рядом, и обдув есть, что очень важно: если в других местах людей добивают комары, то здесь ветер сносит их в сторону, оттесняет к расщелине, в которую с ревом уносится мутная пянджская вода, и дышать тут немного легче.

Комары здесь не дают жить ни людям, ни зверям, обгрызают до костей, выпивают кровь, и бывает, что от иного человека остается только кожа, в которой, как в мешке, бренчат кости. В общем, место это было неплохое, и, когда строители ушли, на аппендиксе поставили заставу. Строители по ведомости передали пограничникам свое имущество, то, что пограничники не приняли – бросили: все равно ведь не нужно, на прощание прокричали что-то по-таджикски, добавили по-русски: «Держись, погранцы, в-вашу мать!» – и исчезли.

«Погранцы» начали обживать аппендикс. Балки оказались гнилыми, сплошь в дырье, их надо было обшивать деревом, два длинных, схожих с хлевами дощаника тоже требовали доделки, туалета не было вообще – доблестные труженики в тюбетейках предпочитали обходиться кустами, бани тоже не было.

Начальник заставы, у которого Панков принял дела, кое-как залатал дыры, один из балков определил под баню и дальше заниматься благоустройством не стал – не до того уже было, началась война, а потом и вовсе угодил в госпиталь – не выдержал того, что видел, произошло помутнение в мозгах. Такое, увы, случается и с пограничниками.

Приняв заставу, Панков первым делом проверил жилье солдат, потом столовую и баню. Собственно, баню осмотрел даже раньше, чем столовую, поскольку знал: когда солдат намерзнется в горах и студь проникнет в кости, спасти солдата может только баня – без бани солдат уедет на родину изогнутым, горбатым, скрипучим от ревматизма, прострелов и знаменитой дворянской болезни люмбаго, и дома, пока не вылечится, не будет слезать с больничного листа – как сядет на него верхом, так вряд ли и соскочит. Если, конечно, врачи не подсобят.

Прибыл Панков на заставу в начале января, в банный день, предупредил старшину:

– Сегодня пойду со всеми в баню.

– Не ходите только первым, товарищ капитан, – неожиданно предупредил тот.

– Почему? – Панков нахмурился.

– Ну как сказать, товарищ капитан… У нас последующие моются на тепле первых.

– Что-то я ничего не понял.

– Как вам сказать, товарищ капитан, – старшина замялся. – В общем, для этого надо сходить в баню – тогда все станет понятно. Первые у нас идут только по жеребьевке.

– Ничего себе, – сказал Панков и пошел в баню первым. Без всякой жеребьевки.

Разгадка была проста: все тепло из бани довольно скоро уходило в разные щели и дыры – в старом непроконопаченном балке оно почти не задерживалось. И только когда доски в балке разбухали, утечка делалась меньше. Балок надо было не только изнутри обшивать досками, но и делать хорошую прокладку из утеплителя, подгонять дверь, чтобы не было щелей… Но где достать доски, где взять стекловату – лучший, как известно, утеплитель, – где взять обычные гвозди, в конце концов, не говоря уже о гвоздях деревянных, дорогих, потому что полки в балке надо скреплять шпоном – дубовыми клинышками, железный же гвоздь может оставить на заднице ожог.

Нет, ничего этого не достать в Таджикистане, бывшем когда-то таким теплым, дружественным, а сейчас – враждебном, затаившемся с ножом, зажатым в руке за спиной.

Надо было что-то придумывать, искать материал под ногами.

В баню Панков пошел вместе с сержантом Дуровым. В железной бочке, поставленной на печку-буржуйку, слабо потрескивали битые изоляторы, снятые с поваленных электрических столбов, – они держали жар лучше камней. Здешние камни, раскаляясь на огне, трескались с винтовочным грохотом, плевались осколками, – осколки эти людей не щадили, жалили, будто пули, поэтому колотые изоляторы были самым подходящим материалом для печи.

Все остальное вызвало у Панкова некий приступ зубной боли. Баню надо было делать. Холод в бане стоял собачий, вода, выплеснутая на изоляторы, мигом превращалась в крапивное облако пара, обжигала кожу, выбивала из глаз слезы и в ту же секунду вытягивалась в невидимые щели. В бане вновь делалось холодно.

 

– Как же вы тут паритесь, сержант? – не выдержал Панков, глянув на покрытые куриными пупырышками плечи Дурова. – Тут же воспаление легких можно получить в несколько минут.

– И коклюш тоже, – у Дурова была треснута нижняя губа, сочилась кровью – не только губы, бывает, все лицо сечет до крови злой здешний ветер, дырявит тело, пытается выдавить глаза, ноздри забивает снегом и каменной пылью так, что не продохнуть, – из-за треснутой губы Дуров не мог улыбаться, вместо улыбки у него жалко подергивались уголки рта. – Зато следующим, кто пойдет за нами, будет лучше, – сказал он.

Теперь Панкову окончательно стало понятно, о чем говорил старшина, он хмыкнул и с досадою покрутил головой: хорош гусь, этот старшина, вместо того, чтобы самому заколотить щели, заткнуть тряпками дыры, он предупреждает… Вот дипломат ленинской школы!

Из бани вылезли полувымытые, мокрые, следом за ними в баню нырнула очередная пара, более довольная, чем Панков с Дуровым: капитан с сержантом немного нагрели «парилку» – хоть зубами стучать не будут.

– Баню надо делать, – сказал капитан, – и чем раньше – тем лучше. В первую очередь.

Так он и поступил. О том, как Панков делал баню, – речь особая.

…В этот раз он также пошел в баню с сержантом Дуровым и тремя другими солдатами, заступающими в наряд, – озабоченный, молчаливый, обдумывающий встречу с памирцем и разговор с бабаем Закиром. Памирец появился в кишлаке неспроста.

На улице уже было темно, в горах всегда быстро темнеет, – тяжелое черное небо опустилось на хребты, скрыло в своей плоти округу, удушило, сжало в тисках землю, только с Пянджем никак не могло справиться – река, расположенная рядом с балками, метрах в сорока всего, беспокойно ворочалась, бурчала, клекотала недовольно, затихала, но потом словно бы пробуждалась вновь с громким захлебывающим звуком, будто пьяный мужик, подавившийся собственным храпом, пробовала высвободиться из черных тисков, напрягалась, но не тут-то было – ночь оказывалась сильнее реки. Было холодно, с заснеженных угрюмых вершин, скрытых темнотой, принесся секущий, пробирающий до костей ветер, такой острый, что от него невольно заныли зубы, – и, несмотря на холод, – душно.

Не хватало воздуха, дыхание прерывалось, что-то осекалось в легких, вызывало неудобство, внутреннюю оторопь; капитан не сдержался, закашлялся, вопросительно глянул вверх: что там, в небе?

Небо было по-прежнему черным, удушающе гулким, пустым – ничего в нем не изменилось, – ни одной звездочки, ни единой блестки, хотя звезды в горах всегда бывают крупные, сочные, влажно переливаются, подманивая к себе кого-то – наверное, души человеческие, – и вряд ли что изменится в ближайшие часы.

Из головы никак не выходил памирец. Зачем он сюда приехал? Поди проверь… Это раньше можно было проверить, когда существовал Советский Союз. Сейчас Союза нет, а Россия к Таджикистану имеет такое же отношение, как Аргентина к Румынии, это у себя в России можно проверить документы у любого гражданина, если он не понравился, а здесь, в Таджикистане, не очень-то проверишь. Вот времена наступили! А когда этот приезжий памирец возьмется за автомат – проверять будет поздно.

С другой стороны, сейчас на дворе март, самое начало, боевых действий пока быть не должно – перевалы закрыты. Если кто-то и затеет стрельбу, ввяжется в бой – вряд ли получит подкрепление: ходить через перевалы по снегу еще ни один душман не научился.

Но скоро, очень скоро все начнется. Весна в горах бывает бурная, снег тает быстро – как начнет таять, тогда и забряцают оружием разные чернобородые люди с яростными глазами и печеными от крепкого здешнего солнца лицами.

– А тишина-то, тишина, товарищ капитан, – даже дизеля не слышно, – задумчиво проговорил Дуров. – Дизель обычно всегда бывает слышно, а сейчас нет.

– Дизель стоит в бетоне, закрыт хорошо, да потом воздух – тяжелый, сырой, плотный, в таком воздухе все глохнет, все звуки. И Пяндж обычно ревет так, что хоть танковый шлем на голову натягивай, а сейчас вон – стыдливым стал, как невеста, едва-едва бормочет. Словно бы голоса у него нет, один шепот остался.

– Ночь и его задавила, товарищ капитан.

– Пора в обход, а потом спать, – сказал Панков сержанту. Крикнул в темноту: – Чара!

На окрик принеслась крупная остроухая овчарка, села на камень около капитана. Чару Панков привез с Большой земли, из России, взял щенком величиной с варежку, выходил, когда она заболела, вырастил – в результате хороший пограничник получился, ни одному солдату не уступит, и вообще, если бы не Чара, Панкову жилось бы намного труднее. И уж скучнее, это точно.

– Как только ребята в бане отмоются – дизель надо заглушить, – сказала Панков, – передай это старшине.

Застава продолжала сидеть на голодном пайке. Норма существовала одна: чем меньше они будут жечь горючего – тем лучше, чем меньше есть – тем лучше, чем меньше тратить патронов – тем лучше… И так далее. Россия о них словно забыла – о пограничниках, оставленных ради исполнения каких-то высоких государственных целей в Таджикистане, – бросили на произвол судьбы, как нечто ненужное, мешающее, лишь впустую занимающее место в доме, почти не присылает Россия ни денег, ни еды, ни патронов, ни людей для пополнения, ни горючего для машин – нич-чего! Только начальственные указивки да призывы держаться…

А как держаться? И без того они держатся на честном слове. Солярку считают по каплям, патроны по штукам, хлеб по кускам – по одному куску на день, норма, как в блокадном Ленинграде в годы войны, соль – по щепотям…

Хорошо, хоть здешняя живность выручает – дикие кабаны, которых местные жители-мусульмане не едят, горные козлы да дикобразы. Мясо у дикобразов очень вкусное. Котлеты из дикобраза – пальчики оближешь, пельмени – еще лучше.

Кстати, еда на кухне кончилась, завтра придется снова идти на кабана. И не дай бог, попадется какой-нибудь заразный, с трихинеллезом, с солитером или личинками неведомой звериной пакости – тогда денег у всех пограничников не хватит, чтобы вылечить одну заставу. Но делать нечего, на кабана идти придется – есть-то что-то надо!

От заставы в кишлак вела единственная дорога – узкая, по которой едва проходил бронетранспортер, и то в нескольких местах, где надо было поворачивать, задевал задом либо боками за камни, плотно подступающие к дороге, – слишком громоздка, сильна и неуклюжа была машина, – эту дорогу Панков приказал на ночь минировать. Сигнальными минами. Вреда от сигнальных мин никакого – если только какой-нибудь бабай от хлопка штаны обмокрит, а пользы много: застава будет знать, что ночью к ним кто-то идет. Главное – знать, а уж вопрос о встрече – это вопрос другой. Можно и компот приготовить для незваного гостя, а можно и пулеметную ленту. Хотя по ночам добрые люди в гости не ходят.

Еще по паре мин Панков решил поставить на обводных укороченных тропках, также ведущих в кишлак, – и эта мера предосторожности не помешает. Хлопот только много – вечером ставить мины, утром снимать.

Кишлак жил так же голодно, как и застава: в ином доме даже пару лепешек испечь было не из чего. А в доме – дети. Их у таджиков бывает много, не то что у русских. Тут по одному-два ребенка, как у нас, иметь не положено, положено иметь много детей – как минимум восемь – девять человек. Ну а максимум никто не определял – чем больше, тем лучше, ограничений нет. И все пищат, все кричат, все просят есть – забот больше, чем с целой заставой. Панков рад бы помочь кишлаку, но сам каждую щепоть крупы держит на учете, от постоянного, сосущего, словно застарелая болезнь, чувства голода живот уже слипся, щеки и глаза ввалились. Панков иногда смотрел на себя в зеркало и не узнавал, это был он и не он одновременно: брови взлохмаченные, глаза словно бы из темных колодцев просвечивают слабыми, едва живыми огоньками – в каждом зрачке будто бы по маленькой коптюшечке зажжено, волосы на висках поседели, хотя лет-то капитану всего ничего – двадцать пять и до седины тянуть надо еще как минимум лет двадцать. Но нет, Панков уже седой.

Он пробовал отпустить усы, но с усами не понравился сам себе, не то чтобы какой-нибудь женщине, – душман какой-то, а не русский офицер, – и сбрил их. Конечно, вид у него и у ребят, несущих службу на заставе, был бы другой, если бы имелась еда. Но еды не было. Ни на заставе, ни в кишлаке. Люди и тут и там добивали старые запасы, да еще пользовались тем, что удавалось сшибить на горной тропе либо выловить из ледяной воды Пянджа.

На этот раз Панков пошел в кишлак с рядовым Кирьяновым – смешливым, конопатым, как дикое птичье яйцо, питерцем, все лицо у Кирьянова было крапчатым, брови и ресницы – медные, в светлину, а голова – рыжая, как огонь, прикуривать можно. Ребята прозвали Кирьянова за огненную голову Трассером. Трассер был не только смешлив, но и болтлив, с ним было весело идти.

Пока шли в кишлак, Кирьянов все приставал к Панкову:

– Товарищ капитан, скажите: маленький, серенький, на слона похож… Кто это?

– Поросенок.

– Неверно. У поросенка нет хобота.

– Тьфу. А я думал, это что-нибудь из загадок девятого круга ассоциации, а у тебя, как оказывается, что-то совершенно реальное. Пиявка.

– Неверно.

– Камень с берега реки Пяндж, с дыркой, похожий на слона. С хоботом и хвостом.

– Неверно, – безжалостно произнес Трассер.

– Тогда кто же?

– Слоненок. А почему, товарищ капитан, штатские ходят в ботинках, а военные в сапогах?

– Не знаю. Так принято, Кирьянов.

– Неверно. Штатские в ботинках, а военные в сапогах ходят по земле.

Так в шутках, в прибаутках, в перескоках с камня на камень и дошли до кишлака. По дороге Панков засекал все, что видел, всякую мелочь: вот яркий оборванный проводок попался по пути – валялся на обочине в тридцати шагах от того места, где пограничники ставили сигнальную мину, – откуда он? Неужели ночью к заставе кто-то шел и останавливался на этой черте? К чему, как, к какой конструкции был прилажен этот заморский – явно не отечественного производства, – проводок? К какому такому фугасу?

А вон стреляная гильза валяется, потускневшая, с позеленевшими боками, от пистолета Макарова. Откуда здесь гильза?

На разъездной площадке, где могли разъехаться два «уазика» – на такой узкой дороге обязательно должны быть разъездные площадки, иначе машинам не разойтись, – сырое, похожее на масляное, пятно. Что за пятно?

Так что разной мелкоты, вопросов этих незначительных, по дороге возникало много. К сожалению, их было больше, чем ответов.

Едва войдя в кишлак, пограничники столкнулись со светловолосой, сероглазой, очень красивой девушкой, неважно, как и все здешние жители, одетой – в свободно-бесформенный полосатый халат и старую душегрейку. Девушка, увидев мужчин, привычно подняла край платка, закрывая себе лицо. Так было принято в кишлаке, и она подчинялась здешним законам.

«Мам-ма мия! – внутренне охнул Панков. – До чего же хороша, зар-раза! И откуда взялось это диво природы в этих мрачных горах, среди черных, как смоль, людей? Ну будто речка Каменка!» – у Панкова в детстве имелась памятная речка Каменка, он дважды отдыхал на ней пацаном, в пионерском лагере – хотя и считалась речка Каменкой, а в ней ни одного камня, ни одного голыша не было – сплошной золотистый песок. И сама она была светлая-светлая. «Мам-ма мия!» – еще раз внутренне охнул Панков.

– Юлия! – обрадовался, увидев девушку, Трассер. – Товарищ капитан, вы с Юлией разве не знакомы?

– Нет, как-то не довелось, – смущенно пробормотал капитан.

Юлия была диковата, воспитана, похоже, в местных традициях, по которым женщина не считалась человеком – лишь довеском, не самым достойным, хотя и необходимым приложением к бритоголовому и редкобородому, обутому в пропахшие потом галоши мужчине – какому-нибудь Юсуфу, Мурзе или Хабибулло. Она отстранилась от Трассера, который бесцеремонно раскинул обе руки в стороны, словно бы желая поймать девушку, косо глянула на капитана и произнесла тихим ровным голосом:

– Здравствуйте!

Панков, будто бы вспомнив свое прошлое, военное училище со строевой муштрой, ловко щелкнул сбитыми растрескавшимися каблуками своих десантных ботинок и стремительно поднес пальцы к старой выцветшей панаме:

– Капитан Панков Николай Николаевич! – представился он. Добавил: – Здравия желаю! – Почувствовал, как у него защемило, сжало сердце: что же делает здесь эта девушка со славянской внешностью? Славянам же здесь жить просто противопоказано. Даже служить и то непросто, не то чтобы жить, но ни у него, ни у Трассера выбора нет – они при погонах, но у Юлии-то выбор должен быть! Или нет?

Юлия еще раз взглянула на капитана – Панков отметил, что глаза у нее серые, тяжелые, спокойные, по ним трудно прочитать, о чем думает человек, – пошла по тропинке к крайнему дувалу.

 

– Красивая, правда? – тихо, чтобы не слышала Юлия, сказал Трассер. – У нас ребята пробовали к ней подкатиться, даже домой, в Россию, хотели увезти – она ни в какую.

– Очень красивая, – согласился с Трассером капитан. – Только раньше я ее что-то не видел, хотя я здесь нахожусь уже два с лишним месяца.

– Она на люди не выходит, боится местных. Потому и не видели, товарищ капитан.

– Интересно, что ее тут держит?

– Предыдущий начальник заставы – перед вами что был, – тоже к Юлии подкатывался, слюнями, извините, истек, – а Юлия нивкакую. Что ее тут держит? Бабка. Бабка у нее здесь живет, – совершенно чудовищный экземпляр. Страшна, как две роты арестантов, выстроенных в ряд…

– Русская?

– Русская, хотя веры нерусской – мусульманка. На фронте когда воевала, познакомилась с таджиком, чем-то он ее взял. В общем, привез он ее сюда. Но женился только тогда, когда она все обряды мусульманские выполнила и перекочевала в его веру. Но Аллах этой паре не помог – у них не было детей.

– Ни одного?

– Ни одного. Хотя в семьях здешних детей столько, что сосчитать невозможно. В любой дувал загляни – ребятишек, как в районном детском саду.

– А сама Юлия откуда?

– Юлия жила в Душанбе. Училась в университете. На третьем, кажется, курсе началась война. Когда стали убивать русских – убили ее родителей. На автобусной остановке. Подвалила толпа пьяных тюбетеек и накинулась на отца – военный, дескать! Мать стала заступаться. Убили и мать, и отца…

– С-суки! – не сдержавшись, выругался капитан, оглянулся на Юлию – та была уже далеко, входила в воротца крайнего дувала, походка у нее была легкой, птичьей, будто у балерины, – казалось, Юлия шла, не касаясь земли. Ни внешность, ни фигуру ей не могла испортить даже самая безобразная одежда.

– Вах! – восхищенно, на грузинский манер, воскликнул Трассер. – Какова порода, товарищ капитан?

– Действительно, порода, – согласился с Трассером Панков, хотя в слове «порода» было скрыто что-то смутное, чужое… Собачье, что ли. Это у Чары может быть порода, а не у Юлии. – А как она сюда попала?

– Бабка Страшила – дальняя ее родственница по отцовской линии. Страшила к ним в Душанбе за покупками ездила, часто останавливалась, а когда началась заваруха, забрала Юлию сюда, чтобы та отсиделась в кишлаке. Потом не отпустила в Душанбе, посчитала, что опасно.

– И правильно сделала, – сказал капитан. – Может, у Юлии родственники в России есть.

– Говорят, что нет. Раньше были, а сейчас нет.

– И что, из близких осталась только эта Баба-яга?

– Баба-яга, кстати, Юлию сделала мусульманкой. Иначе, сказала, на Востоке не выжить. И Юлия, говорят, приняла мусульманство. А может, враки все это.

– В Душанбе она не пробовала снова вернуться?

– Пробовала, только от квартиры-то у них один пепел остался. Все сожгли «вовчики» либо «юрчики» – те и другие научились обращаться со спичками, товарищ капитан. В этом вы еще убедитесь.

– Уже убедился, Кирьянов, я ведь здесь, на Памире, в отряде три года.

– Квартира у Юлии находилась в зеленом районе, не в центре, а на окраине Душанбе. Там – полный беспредел, людей жгли вместе с мебелью и книгами. Так поступили и с ее квартирой – вначале разграбили, а потом сожгли.

– Это памирцы, их почерк. Позавидовали городскому богатству, – убежденно проговорил Панков. – Памирцы оказались на редкость завистливыми людьми. Девиз у них был один – грабануть и умчаться к себе, спрятаться в норе. В иных дувалах на Памире стоит по пятнадцать ворованных машин. Да каких! «Скорая помощь», поливалки, машины для вывоза дерьма, бензовозы с мазутом, которые никогда уже не отмоешь, – они ничем не брезговали, все тянули. Вы, Кирьянов, в Душанбе бывали?

– Мимо проследовал. Без заезда, товарищ капитан.

– Странно, а мне показалось, что бывали, – больно уж убедительно говорите.

– Это я за Юлию переживаю.

– Русские сейчас действительно только в центре Душанбе живут, с окраин съехали – на окраинах по-прежнему убивают. А в центре наш танковый полк стоит, там же – штаб двести первой дивизии, русские к ним и жмутся. Больше надеяться им не на кого, защиты у них нет.

– Ох, и времена наступили, товарищ капитан!

– Поганые!

Дальше они шли молча. Так молча и свернули в дувал бабая Закира.

Чернобородый, светлоглазый памирец еще находился в кишлаке – бабай Закир видел его сегодня утром.

– Где он может быть сейчас? – спросил Панков.

– Кто знает, – задумчиво протянул бабай Закир, – сидит где-нибудь в дувале, насвой жует, думает.

Насвой Панков однажды пробовал – отвратительная штука: табак пополам с пеплом, но те, кто привыкнет к нему, потом, говорят, до самой гробовой доски отвыкнуть не могут.

– Одно знаю, капитан – пока ты в кишлаке, он из дувала не покажется. Один раз показался – и хватит!

Все дувалы здесь похожи друг на друга, будто лепил их один человек – толстобокие, растрескавшиеся, глина кое-где окаменела, просела, каждый дувал – это маленькая крепость, и что в крепости той происходит – не рассмотреть.

Увидел капитан Юлию – и сердце сжалось от тоски и любви к дому, России, к тому, что осталось там, где-то далеко-далеко за горизонтом, но в душе, в памяти, в теле сидит так прочно, что никакой саперной лопаткой не выскрести, и ножом, будто болевой нарост на дереве, не срезать. Но надо сдерживать себя, не раскисать – размякший человек не способен сопротивляться, а здесь, на памирской границе, люди, не способные сопротивляться, погибают. Сердце застучало громко, болью отозвалось в затылке, но капитан быстро одолел себя, спросил бабая Закира ровным, спокойным, почти бесцветным голосом: – А как, бабай, зовут этого памирца?

– Файзулло.

– Файзулло? И никаких фамилий? Больше ничего?

– Больше ничего. Файзулло. Коротко и ясно. Это у вас, у русских, – фамилии, имена, отчества, запутаешься, а у нас главное – не фамилия, а человек. Одного имени достаточно, чтобы жить с именем Аллаха на устах.

– Файзулло, Федька, если по-нашенскому, по-русски, значит. Или Федот.

– Федька, – невольно усмехнувшись, подтвердил бабай Закир.

– Можно по-другому назвать. Фаддей, Феодосий, Феофан, Фрол, Феоний… Но Федька – лучше всего. – Панков тоже улыбнулся: усмешка бабая была необидной, аккуратной, не задела Панкова, – душман этот Федька, редиска, нехороший человек!

Еще одну новость узнал Панков от бабая Закира: ночью несколько человек попытались разобрать колхозный дизель и унести его – сторожа оглушили тракторным шкворнем, хорошо, что череп не пробили, спеленали, будто ребенка, и спокойно приступили к разборке агрегата.

Если бы не раис-бобо – председатель колхоза, которому не спалось, – кишлак остался бы без дизеля.

Здесь, в Таджикистане, пока все сохранилось по-старому – и колхозы, и совхозы, и раисы – главные лица в кишлаках, нового ничего не придумали, да вряд ли новое, даже изобретенное гениальной головой, будет лучше старого.

«Значит, чуть не разобрали двигатель. А куда могли унести раскуроченный, разложенный по болтам дизель? Не в Душанбе же, через заснеженные, закрытые перевалы. И не в соседний кишлак – туда по снегу, по лавинам тоже не пройти, да дизель там окажется все равно, что топор посреди глиняного пола, – у всех на виду. Так куда же должен был уплыть дизель? Явно, за Пяндж, в Афганистан. Через границу. Больше некуда», – вот к такому выводу пришел Панков.

Обидно было: почему же душманы считают границу дырявой, сквозь которую можно протащить что угодно, даже слона с атомной бомбой на горбу? Но ведь это же не так!

Хоть и разгуливался сегодня денек, ветер сгреб остатки облаков, оттащил их в сторону, в ущелья, закупорил там каменные теснины, хоть небо и расчистилось, выглянуло солнце и стало светло, на душе светло не было.

В полдень из отряда прибыл вертолет – старый, с помятыми боками и тщательной железной штопкой на месте дыр, оставленных пулями, «Ми-8» привез несколько несвежих, месячной давности газет из России, – но это в России, в Москве они несвежие, а здесь самые свежие, свежайшие. Панков пересчитал их поштучно – всего было шесть пожелтевших, отпечатанных на не самой высокосортной бумаге газет, – несколько ящиков патронов, ящик гранат, два мешка крупы и два мешка муки.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru