© Поволяев В.Д., 2015
© ООО «Издательство «Вече», 2015
Двадцатые – тридцатые годы прошлого века. Молодая самостоятельная Россия, народы, республики, земли, сгрудившиеся около нее, срастающиеся в один кулак, чтобы быть сильными, независимыми, непобедимыми – вот-вот будет создано государство, которое назовут Советским Союзом.
Еще не выветрился из воздуха запах Гражданской войны, еще тревожно на душе и пахнет порохом, но выстрелов уже не слышно. Война кончилась.
А вот на границе война продолжается, на огромной линии, растянутой на многие тысячи километров, война идет даже в пору, когда над всем миром царит тишина – граница никогда не бывает незакрытой, дырявой, ее всегда защищают, а раз это так, то тут всегда звучат выстрелы. Люди границы всегда находятся начеку, поскольку для них небоевых будней не бывает – только боевые. А небоевые… Наверное, лишь в краткосрочном отпуске, полученном по ранению.
Через книгу эту – через все страницы, насквозь, – проходит одна тема (хотя сюжеты ее разные): жизнь пограничников, поведение их в экстремальных условиях, в которые часто приходится попадать, тема эта объединяет всех героев без исключения… Героев, зачастую не знакомых между собой, но ощущающих локоть друг друга, знающих, что в тяжелую минуту придет поддержка. Не придет она только в том случае, когда никого из пограничников уже не останется в живых.
Но на место погибших встанут новые люди… И это знали все: и друзья и враги.
Знали раньше, знают и сейчас.
Городок этот считался рядовым среди других южных городов – ни большим, ни маленьким, ни чистым, ни грязным, половина домов была обмазана глиной и побелена известкой, каждая усадьба имела свой забор, во все заборы были врезаны ворота.
Поскольку рядом находилась граница, то народ здесь жил настороженный, глазастый, привыкший все засекать и на каждую мелочь обращать внимание – знали люди, что от мелочей многое зависит, иногда даже собственная жизнь. А жизнь, как известно, дается человеку один раз.
С серебристых пирамидальных тополей здесь в любое время года, в том числе и зимой, летел мягкий, почти птичий пух, очень ласковый, невесомо прилипал к коже, к рукам и щекам, он словно бы ставил свою печать на людях, отмечал их.
На центральной площади городка находился дом, от фундамента до крыши окрашенный в защитный военный цвет, – начальник пограничной комендатуры не пожалел на это трофейной немецкой краски, привезенной с Украины еще в двадцатом году и с той поры бережно хранимой его хозяйственником.
Когда Мягков решил пустить краску в дело, хозяйственник долго хныкал, сопротивлялся, не хотел отдавать краску, но в конце концов комендант сломил его. Хозяйственник, едва не всхлипывая от досады, сдался.
Мягков знал, что делал – он имел точные сведения, что скоро в городок переместится штаб пограничного отряда, а отряд – это, как известно, целый полк, и полк в таких городках, как их, – и царь, и бог, и папа родный…
Штаб отряда переехал в городок в самый жаркий летний месяц – июль, когда на огородах уже созревали сладкие пахучие дыни, а в местных озерах начали клевать жирные – сало капало и с хвостов и с носов, – карпы.
И хотя в штабе народа было не так уж и много, – народ в основном находился на границе, нес службу, – в городе сделалось заметно оживленнее, местные красавицы старались почаще попадаться на глаза подтянутым молодым командирам, служившим в штабе, – а вдруг кто-нибудь из них обратит внимание и посватается?
Такое тоже могло быть.
Жара тем временем установилась лютая – носа на улицу нельзя было показать, нос незамедлительно превращался в обугленную морковку, – давно такой жары не было. Даже старики, у которых в костях поселился холод и ничем его нельзя уже было выкурить, жаловались, удрученно тряся бородами:
– Ну и печет! Как в паровозной топке. Спасу нетути…
Действительно, от жары спасения не было.
На воскресенье Мягков пригласил начальника отряда Ломакина на рыбалку: неплохо было бы полакомиться карасиками и карпом, – пора наступила, хотя Ломакин, задумчиво пошевелив усами и покашляв в кулак, засомневался:
– А будет рыба в такую жару клевать? Подметки у сапог плавятся, когда ступаешь по земле, из-под ног даже дым идет…
– Будет клевать, даю слово, – пообещал Мягков. – Гарантирую.
Он знал, что говорил.
Наживку Мягков приготовил диковинную – впрочем, в его рыбацкой практике бывало и не такое, он ловил карпов даже на голые ржавые гвозди и кусочки резины, отрезанные от старых галош, на пустую льняную леску, увенчанную криво затянутым узлом, и деревяшку, привязанную к тройной нитке, какой бойцы пришивают пуговицы к своим шинелям.
Не иначе как комендант знал некие завораживающие слова, которые притягивали к нему рыбу.
Впрочем, в этот раз Мягков решил не экспериментировать и приготовил наживку проверенную – повар дал ему комок теста, комендант смочил его керосином, – немного смочил, только для духа, не для вкуса, основательно размял пальцами, чтобы жидкость проникла внутрь, и, довольный собою, завернул наживку в свежую екатеринодарскую газету.
В следующий миг не удержался, отогнул край газеты, понюхал «изделие». Расплылся от удовольствия, черные калмыцкие глаза его сделались крохотными, как у китайчонка, счастливыми, и сам Мягков – человек, в общем-то, грозный, известный своей лихостью, награжденный в Гражданскую войну орденом Красного Знамени, на несколько мгновений тоже превратился в счастливого бесшабашного китайчонка, забывшего про разные беды и заботы, которых у всякого живущего на этой земле человека набирается больше дозволенного – с избытком.
Правильно он поступил, приготовив проверенную наживку, – Ломакин хоть и рыбак, но Мягкову неведомо, какой он рыбак, хороший или плохой? А на этой рыбалке Ломакин должен отличиться, поймать пяток крупных рыбех, чтобы накормить штаб и поддержать свой авторитет командира-добытчика.
Задача сложная, но выполнимая.
Мягков вновь понюхал газетный сверток, восторженно помотал головой: это же диво дивное, а не запах, чудо чудное, красота расписная, песня песенная.
Имелись у Мягкова и редкостные крючки – английские, с заостренными бородками, с которых не соскочит ни одна, даже самая зубастая рыба, – целых двенадцать штук. Дорогую дюжину эту Мягков выменял два года назад у заезжего барыги на пять метров сатина. М-м-м, что за материал был тот сатинчик – описать словами невозможно.
Произведен материал был в Австрии, Мягков хоть и берег его, но не пожалел и с легкой душой отдал за черненые остробородые крючки.
Повздыхав немного, Мягков отложил два крючка в сторону, зацепил их за небольшой кусок толстой, схожей с пробкой коры, остальные десять – остался ровно десяток! – завернул в мягкую тряпицу и спрятал.
Это был его стратегический запас. А два крючка придется потратить на начальника отряда – нельзя допустить, чтобы тот разочаровался в местной рыбалке.
Озер, богатых карасями и карпами, было три, причем в одном из них, самом дальнем, караси попадались крупнее карпов, – отдельные экземпляры достигали трех килограммов веса.
Когда такого карася Мягков вытаскивал из воды, тот не то чтобы сопротивляться, – даже шевелиться не хотел, так был жирен и ленив.
На рыбалку вместе с Ломакиным и Мягковым увязался еще один любитель – комиссар Ярмолик, человек в отряде новый, подвижный, тощий, похожий то ли на цыгана, то ли на индейца, с длинными черными космами, вольно выпрастывающимися из-под околыша форменной фуражки.
Комиссар был веселым человеком – всю дорогу балагурил, не давая говорить своим спутникам, подкидывал на плече удочку, будто винтовку, сам иногда подпрыгивал, споткнувшись о какую-нибудь кочку, голос у него был трубным, слышным издалека. Когда Ярмолик рассуждал на какую-нибудь политическую тему, то даже птицы умолкали, – и совсем не потому, что хотели послушать умную речь, – птахи понимали, что перекричать комиссара невозможно.
– Слушай, комиссар, я понимаю, ты – мастак выступать перед публикой, но иногда все-таки освобождай трибуну и давай возможность выступить другим, – недовольно заметил Ломакин и так же, как и Ярмолик, подкинул удочку на плече – движение это для него было привычным.
– На какой трибуне? – не поняв ничего, вскинулся комиссар, лицо его посветлело, на правой скуле проступили черные поры – след порохового ожога. – Где трибуна?
А выступать с трибуны он любил – за уши от стакана с приятным кислым морсом, который в отряде обязательно ставили перед каждым выступающим, не оттянешь.
– Застегни рот на четыре пуговицы, как штаны свои, и помолчи, – Ломакин не выдержал, повысил голос.
Комиссар замолчал. Он так и не понял, что произошло. Сделалось слышно пение птиц.
До первого озера дошли молча – ни Ломакин ни одного слова не произнес, ни Ярмолик, нисколько не обидевшийся на резкое замечание начальника отряда, ни Мягков.
Озеро было окружено зарослями высокой лезвистой куги, казалось, в этой сплошной шелестящей стенке прохода нет и к воде не подойти. Ломакин недоуменно посмотрел на Мягкова, но тот знал, куда вел людей. Знал и два прохода к темной стоячей воде, которые прорубил сам, и каждый раз, появляясь тут, обновлял их. Сквозь темную воду было хорошо видно дно.
По дну ползали какие-то серые неторопливые существа, этакие гигантские бактерии, явно неземные. Ломакин пригляделся повнимательнее: мам-ма мия – раки!
В раках он знал толк, знал, как из них варить суп простой и суп молочный, и умел преподносить это дело так, что любители отведать редкое блюдо начинали облизываться еще до того, как он ставил кастрюлю на керосинку.
– Раки… – проговорил Ломакин неверяще.
– Раки, Иван Христофорович, – подтвердил будничным тоном Мягков, раков он не любил по одной причине – слишком уж много они употребляют разной дохлятины, на одну ободранную кошку можно поймать сотню клешнястых, – но выступать не стал: раз начальник любит раков, перечить ему не следует.
– Как бы их нам наловить, а, комендант?
– Да они на крючок будут цепляться так же часто, как и рыба, останется только снимать их, да совать в мешок с мокрой крапивой.
В таких крапивных мешках хорошо сохраняются не только раки, но и рыба, живут долго, уже дома, опущенные в таз с водой, начинают шуметь, хрустят костяшками, угрожающе вращают глазами, караси и карпы высовывают головы из таза, плюются друг в дружку.
И так плюются до тех пор, пока не оказываются в кастрюле, заправленной луком, лавровым листом, метелками укропа и помидорами. Уха с помидорами – это по-ростовски. А Мягков был ростовским человеком и хорошо знал, чем Ростов-папа отличается от Одессы-мамы… А отличается, в частности, рецептами ухи.
Действительно, раки на английские крючки насаживались так же часто, как и караси. А вот карпы почти не клевали – тут у Мягкова промашечка вышла, то ли он чего-то не рассчитал, то ли в природе что-то сдвинулось, – не желал карп насаживаться на запашистый хлеб – и все тут.
Но Ломакин был доволен – все-таки он умудрился вытащить одного карася-гиганта – лупоглазого, яркого и очень тяжелого, будто отлитого из красной меди, недоуменно вытаращившегося на рыбака. Мягков поспешно вытащил из мешка небольшой безмен, который специально держал для этих надобностей, и поддел добычу крючком под жабры: на сколько тянет гражданин?
А «гражданин» тянул на два килограмма, четыреста граммов. До чемпионов из третьего, самого дальнего озера, пока не дотягивал, но все равно был хорош и увесист.
И раков понахватали, – словно бы по индивидуальной заявке Ломакина, – в этот раз они цеплялись чаще обычного. Меньше всех улов был у Ярмолика, но комиссар не роптал, остался доволен тем, что добыл. Хлопнул ладонью о ладонь, потер ожесточенно:
– Ох, и похлебаем сегодня ушицы, м-м-м!
– Ты только дырку в ладонях себе не протри, – строго предупредил комиссара Ломакин. – Не то ручка будет в щель проваливаться, чернила проливаться, как тогда со своими бумажками станешь управляться?
Народ в городке обитал небедный – кормило недалекое море, кормили лиманы, они тоже находились недалеко, – и осетрина у людей водилась, и икра черная разных выделок и рецептов, пробойная, малосолка, отжимная, паюсная, давленая, спрессованная в аппетитные лаково-черные брикеты; и вяленой, истекающей янтарным соком чехонью можно было полакомиться, а такая рыба, как жирный лиманный судак, либо морская кефаль с красной султанкой вообще не переводились на столах… Толк в рыбе здесь знали, за счет рыбы здесь жили.
Ловить осетра и севрюгу, добывать икру никому не возбранялось, никаких запретов или бумаг, пресекающих браконьерство, не существовало, даже слово такое, как «браконьерство» тогда еще не было изобретено.
А караси с карпами, обитатели мутных водоемов, эти вообще считались сорной рыбой, есть их здешний люд просто брезговал, недовольно морщил носы:
– Это все равно что тины наглотаться. Или лягушачьей икры… Тьфу!
Так что походы Мягкова на озера были конечно же баловством, и местные любители рыбы относились к ним как к баловству, щурились снисходительно:
– Ну-ну!
Так что в этот раз Мягков неожиданно начал подумывать о рыбалке, оставшейся за спиной, как о мероприятии не самом удачном: а вдруг командиры, которых он хотел порадовать свежей рыбой и жирной карасиной ухой, отнесутся ко всему без особого восторга? Ну, действительно, какой может быть восторг, когда в домах, где они поселились, у хозяев и осетрина водится в избытке, и икра, и уху, ежели понадобится, они могут приготовить из нежной стерлядки, а не из пахнущих болотом и прелой землей карасей.
Но тем не менее ухой штабные командиры остались довольны, не отворачивали носы в сторону, не морщились, а требовали добавки. Значит, понравилась еда, несмотря на наличие в городке осетрины и икры.
Летние ночи на юге бывают короткими, наполненными острым, режущим слух треском цикад, пронзительным звоном древесных лягушек, сверчков, кузнечиков и прочих певунов, но, несмотря на свою силу и громкость, многослойное пение это рождает в душе ощущение тревоги, чего-то смутного, враждебного…
Легче ночи делались, когда на небе начинала сиять луна – даже половинчатая, обкусанная, ущербная, – свет ее все равно помогал человеку дышать, раздвигал душное черное пространство, изгонял из души беспокойство.
Месяц народился недавно, посвечивал пока скудно, задумчиво, он неторопливо двигался по небесному своду и набирал силы.
Мягков размеренным усталым шагом подходил к своему дому, подбивал мысленно итоги тому, что было сегодня перелопачено, сделано, – вздыхал, поскольку в перечне дел было всякое. И хорошее было, и плохое. В число приятных дел он включил, само собою разумеется, рыбалку, неприятные дела были тоже – отчего-то захромал любимый конь коменданта Орлик, и его пришлось передать в руки лошадиного врачевателя Пинчука, тот, разбойно посверкивая глазами, покачал головой, затем осуждающе покосился на коменданта.
– Чего так, Пинчук? – засек его колющий взгляд Мягков, – Такое впечатление, что ты меня хочешь схарчить. Ну, будто ты уже сварил меня, подрумянил на сковородке, вывалил в тарелку, намазал горчицей и сейчас откроешь рот…
– Орлика надо перековать, – скрипучим голосом произнес Пинчук, он всегда говорил скрипуче, будто выпил чая с канифолью; если надо было причинить боль животному, голос у него делался таким, что у тех, кто слышал его, невольно начинали чесаться зубы. – У коня под подковой – нарыв.
Коменданту пришлось пересесть на запасного коня, ленивого неповоротливого Гнедка, других свободных коней не было, – и Мягков сурово потыкал лекаря рукояткой плетки в грудь:
– Постарайся как можно скорее поставить Орлика в строй.
Пинчук проскрипел что-то невнятное под нос и отвернулся от коменданта. Во всех лошадиных бедах и болях он считал виноватыми людей.
В общем, в памяти у коменданта возник лошадиный «фершал», он поморщился и в следующий миг, внезапно остановившись, ухватился рукой за кобуру нагана.
На воротах дома, где он жил, отчетливо белел крест, нарисованный мелом, посвечивал недобро в слабых лучах месяца. Утром на воротах никакого креста не было. В горле у Мягкова возник твердый комок, он проглотил его.
Интересно, кто же изобразил этот меловой крест? Кто-то из местных детишек, самозабвенно игравших в белых и красных и пятнавших своими метками камни, стенки домов, заборы, калитки, ворота, или кто-то еще?
Скорее всего, кто-то еще: крест был поставлен на высоте взрослого человека, не любящего нагибаться, всякому малолетке надо было вообще залезть на спину другому, чтобы начертать крест на таком уровне. Мягков поводил головой из стороны в сторону и расстегнул на гимнастерке две верхние пуговицы: ночь была жаркая, от земли, будто от печки, исходило влажное горячее тепло, рождало на лице пот.
Ну и зачем, спрашивается, взрослым играть в детские игры, рисовать крестики-нолики? Может, они еще и по губам скребут пальцами, рождая незатейливые мелодии? Тьфу!
Он подошел ближе к воротам, пальцем мазнул по кресту. Мел был прочный, не стерся, – похоже, портновский, таким мелом во время раскроя метят ткани, очерчивают детали, определяют границы кроя. Мягков покачал головой озадаченно.
– Интересный крестик, однако, – негромко молвил комендант. – И что же он означает, а?
Загадка. Загадку эту предстояло разгадать.
Он глянул в одну сторону улицы, в другую – никого. Только керосиновые лампы призывно светят в окошках домов, приглашают заглянуть на огонек.
Поразмышляв немного, Мягков так и не пришел ни к какому выводу, продвинулся по улице дальше и через два дома также увидел меченые ворота.
На этих воротах стоял не один крест, а два.
– Интересно, почему тут два креста, а не один? – спросил Мягков самого себя. – Простое удвоение по законам арифметики? А зачем?
И на это не было ответа. Мягков двинулся по улице дальше. Через несколько домов он увидел еще одни меченные меловыми крестами ворота. Крестов, как и в предыдущем разе, было два.
– Однако, – молвил Мягков и усмехнулся недобро – кресты ему не нравились.
Интересно, почему на его воротах стоит один крест, а на этих два? И на тех, которые он уже миновал, тоже два креста? Что бы это значило?
Кое-какие соображения в голове Мягкова крутились, но это были всего лишь соображения, не более того, их надо было проверять.
Улицы у этого южного казачьего городка были длинные, видать, специально так спланированные, чтобы можно было дать намет коню, разогнать его быстрее ветра. Мягков огляделся и двинулся дальше, к следующим воротам.
Следующие ворота были чистые, ни одной меловой отметины, и еще двое ворот, расположенные по улице дальше, тоже были чистые, а вот на четвертых воротах также стояли меловые отметины. Целых три.
Все отметины, все кресты, судя по высоте, были нарисованы взрослым человеком. Взрослым. Тут Мягков и понял, что означали меловые кресты.
В этом вот доме, последнем, – широком, вольно сидевшем на земле, побеленном известкой, жил председатель ревкома – голосистый мужик, любитель украинских песен, приехавший сюда из Питера, жил он один, поскольку жена его скончалась от холеры – подцепила проклятую хворь где-то в местном болоте, куда ходила за травой для матрасов, и занемогла. Чтобы питерца окончательно не добила тоска, Мягков подселил к нему двух молодых командиров из штаба отряда: все веселее будет жить одинокому человеку.
Теперь на воротах дома председателя ревкома стояло три креста, что означало – здесь жили три представителя советской власти: один – председатель ревкома их тихого городка и двое – пограничные командиры.
Выматерившись, Мягков круто развернулся, сплюнул себе под ноги и двинулся по улице назад. Вот ворота, помеченные двумя крестами. Здесь живут местные чекисты, два человека, оба с женами и детишками. В одной семье двое детей – мальчик и девочка, в другой трое – все мальчики. Растут пареньки бодрые, крепкие, хулиганистые – отец с трудом справляется с ними.
В правой половине дома горел свет – слабенькая семилинейная лампа. В стране, еще не оправившейся от Гражданской войны, было мало керосина, его экономили, и не только керосин берегли; было мало всего – не хватало ни дров, ни лекарств, ни мяса, ни рыбы…
Это в их городке водилась рыба, причем такая деликатесная, как осетрина, – все давало море, а в других местах, севернее, от рыбы можно было отыскать разве что только высохшие до проволочной твердости глаза – сама рыба была съедена еще до Гражданской войны.
Но ничего, придет время, и тусклые лампы-семилинейки будут заменены десятилинейками, потом двенадцатилинейками, а затем под потолками здешних хат вообще заколыхаются лампочки электрические. В чем в чем, а в этом комендант Мягков был уверен твердо.
Следующие ворота, также помеченные двумя меловыми крестами, стояли перед домом, где обитали две семьи, одна – заместителя Мягкова по «революционно-политическому направлению», как выражался сам комендант, и это определение в комендатуре прижилось, к заму по «революции» Мягков подселил комиссара погранотряда Ярмолика… Родственные души, работающие в одном направлении, всегда найдут общий язык.
Тут Мягков не выдержал и едва ли не бегом понесся к дому, который занимала комендатура.
– Тревога! – выкрикнул он дежурному, сидевшему у лампы с амбарной книгой – отмечал донесения, приходившие с застав. – Поднять всех, кто не находится в наряде!
Через несколько мгновений дом, который занимала комендатура, засодрогался от топота многих ног.
Приморская комендатура эта была большая, в одном доме места ей не хватало, на территории, обнесенной забором, украшенной высокой деревянной вышкой, находились еще два жилых дощаника для бойцов, утоптанная площадка, на которой производили общие построения, два погреба для хранения патронов и гранат, а также отдельный, хорошо укрепленный сарай, куда запирали нарушителей.
В тяжелом темном воздухе висел сладковатый запах цветущих акаций – в этом году они зацвели, как ни странно, позже обычного. Мягков поднял голову, вгляделся в глубокое, покрытое блескучей звездной россыпью небо, втянул в ноздри акациевый дух – хорошо было! И еще лучше было бы, если б перевелись люди, желающие худа друг другу.
Поднятые по тревоге бойцы выстроились на площадке. Лица были видны слабо, но все равно Мягков различал их, почти всех он знал по фамилиям, знал биографии, знал, откуда они приехали, кто их родители, кем собираются стать в будущем. Мягков знал то, что было положено знать командиру.
Дежурный принес несколько ведер с водой, в которых плавали тряпки. Мягков прошелся вдоль строя и проговорил негромко:
– Бойцы! Неизвестные люди пометили меловыми крестами ворота домов, где живут пограничные командиры. И не только они, замечу…
Сделалось тихо. Так тихо, что казалось – режущий звук древесных сверчков исчез совсем. Не стало его.
– Думаю, что рисовальщики эти действовали совсем не в интересах нашей пролетарской революции… Все кресты с помеченных ворот надо срочно убрать. Кто знает, может быть, утром по этим дворам пойдут бандиты с винтовками. Остановить их мы, конечно, сумеем, и уничтожить сумеем, но кресты нужно стереть. Ясно, бойцы?
Все было ясно. Без всяких лишних слов и пояснений.
Через несколько минут бойцы комендатуры растворились в ночи, горячий вязкий воздух словно бы втянул их в свою плоть, сделал невидимыми.
«Только бы они не проглядели чего-нибудь, все рассмотрели в ночи, все кресты, – возникла в голове Мягкова тревожная мысль, возникла и спустя пару мгновений исчезла. – Надо же, вздумали, чем ворота помечать – крестами… Не боятся, сволочи, Бога. Ведь каждый крест, нарисованный мелом, – это погубленная душа», – Мягков был человеком верующим, но никому не говорил об этом.
Через час не осталось ни одного мелового креста, нарисованного на воротах. Бойцы комендатуры – ребята глазастые, комсомольцы, все разглядели и стерли все, – сделали это тихо, без суеты и ненужных возгласов – ну будто бы вышли в пограничный дозор и успешно выполнили боевую задачу.
Мягков не поленился, проверил работу – прошелся по нескольким улицам, не отыскал ни одного нестертого креста, – похвалил бойцов и отправил их спать. Дежурному на всякий случай приказал усилить на два человека наряд, охранявший помещения комендатуры, и выставить в окно пулемет «максим» с заправленной лентой.
Добравшись наконец до дома, он поспешно разделся, забрался в постель. Думал, что сразу же уснет, – очень уж устал, – но уснуть долго не мог: перед глазами продолжали маячить меловые кресты, мерцали в темноте недобро, будто некие фосфоресцирующие кости, вытащенные из могилы. Повздыхав немного, Мягков не выдержал и поднялся.
Подушка соскочила следом за ним на пол, Мягков, кряхтя и морщась от того, что ломило натруженные мышцы, водрузил ее на место, прикрыл наган, лежавший на матрасе, – обычно наган давил ему снизу на ухо, комендант чувствовал его даже через толстую подушку, набитую куриным пером… Солидный был кусок металла, дерево наган пробивал насквозь, доску в три пальца легко превращал в щепки.
Второй наган Мягков обычно пристраивал на краю высокой печи – мало ли что, вдруг его придут убивать? А у пограничника Мягкова в этом городке враги имелись. В основном из тех, кому он не давал разбойничать ни на берегу, ни в море.
Держась одной рукой за спину, другой комендант открыл запертый на ключ висячий шкафчик, распахнул дверцу. В углу, прикрытый папкой, стоял графин с белесой, похожей на отжим от творога жидкостью. Это была самогонка.
Комендант держал графин на всякий случай – вдруг зимой провалится в карповое озеро или угодит в морскую купель, тогда самогонкой и растереться можно будет, и внутрь принять, и соседа по несчастью, если таковой окажется, обработать. Универсальный продукт, в общем, самогонка эта…
И в ситуации, когда не спится, а перед глазами мельтешат расплывающиеся меловые кресты, пара мензурок самогонки тоже не помешает, приведет в норму. У Мягкова для этого нужного дела имелось несколько разлинованных лесенкой фельдшерских шкаликов, – на целую компанию, – он наполнил пару стекляшек, стукнул одним шкаликом о другой, чокнулся, значит, – выпил дуплетом. Самогонка была крепкая, его нынешнего коня по имени Гнедок могла запросто сбить с копыт. Она подействовала – через несколько минут Мягков провалился в тревожный, какой-то призрачный зыбкий сон.
Личная жизнь у орденоносца Василия Мягкова не складывалась: первую невесту свою, санитарку Настю, он потерял на фронте, когда воевал с деникинцами, произошло это под Новороссийском, – с обозом раненых она угодила в плен и была расстреляна белыми.
После ее гибели Мягков сошелся с привлекательной фигуристой девушкой Тоней Сандаловой из агитотдела штаба дивизии. Думал, что протянет с ней до старости, сгородит двух детишек, а потом увидит и внуков, но и с Тоней ему не повезло – Тоня погибла от случайной пули, выпущенной одним ополоумевшим белым офицером.
Пуля лишь коснулась ее шеи и посвистела дальше, но этого касания было достаточно, чтобы у девушки оказалась перебита сонная артерия: раскаленный свинец разорвал ее пополам.
Спасти Тоню не удалось.
В гибели Тони Сандаловой Мягков увидел недобрый знак. Больше он не делал попыток отыскать среди «прекрасных мира сего» одну-единственную, надежную, преданную, которая станет его спутницей до конца жизни. Хотя кто знает: время ведь такая штука – и лечит оно и калечит. Но прошла пара лет, и он понял: нельзя так, не годится человеку быть одному. Пути жизни неисповедимы – жизнь есть жизнь.
Из родных у Мягкова тоже никого не осталось – всех выбили последние три войны, японская, германская и Гражданская. Тех, кого не выбили пули, подобрали болезни – тиф, брюшной и сыпной, холера, разные простуды.
Ладно, хватит ковыряться в своем прошлом… Мягков протестующее покачал головой, во рту у него сделалось горько: это как так хватит? Он чего, Иван, не помнящий родства?
Нет, родство свое он помнит, и будет помнить всегда. Как и места, где обитали его родичи и жил он сам.
Раньше Кубанская область, граничавшая на севере с областью Войска Донского, а с востока со Ставропольской губернией и Терской областью, делилась на районы по полковому признаку. Если в других губерниях и областях, не имеющих отношения к казакам, деление шло на уезды, то в Кубанской области – на полковые отделы и округа.
Кавказский отдел, Екатеринодарский, Темрюкский, Майкопский и Лабинский отделы, Полтавский полковой округ, Уманский, Таманский, Хоперский, Кайский полковые округа…
Старое административное деление перепуталось, переплелось с новым, одни мыслили по-старому, другие по-новому, третьи – никак. Мягков невольно усмехнулся: чека мыслит по-новому, ревком – как придется, командиры полков, набранные из многоопытных царских офицеров, – по-старому.
У нынешней власти еще руки не дошли до административного деления. Как и до переименований… Ну что означает такое имя – Екатеринодар, главный город Кубанской области, названный так в честь императрицы Катьки, Екатерины Второй?.. А революция, как известно, ни цариц, ни царей не признает, она их отменила – ненужный это класс, лишний.
Значит, старому Екатеринодару надо давать новое имя.
Утром, едва Мягков появился в комендатуре, со скамейки в дежурном помещении поднялась девушка в красной косынке и котах – самодельных тапочках из брезента, – надетых на босую ногу.
На старенькой полосатой блузке поблескивал алой эмалью кимовский значок.
– Это к вам, товарищ командир, – дежурный, выскочивший из-за стола, лихо, с оттяжечкой, козырнул.
Мягков стянул с коротко остриженной темной головы фуражку, вытер влажное нутро платком.
– Вчера вечером, на базаре, перед самым закрытием, я слышала очень неприятный разговор, товарищ начальник, – сказала девушка.
– Что за разговор?
– Два подвыпивших мужика хвастались друг перед другом: скоро советская власть будет свергнута не только в нашем городе, но и на всей Тамани.
– На всей Тамани? Даже так? – Мягков мигом вспомнил меловые кресты, нарисованные на воротах.
– Да, на всей Тамани, – подтвердила девушка. – И еще хвастались они, что тогда и берег и море будут принадлежать им.
– Узнать этих людей сможете?
– Если увижу – смогу. Только они не нашенские, не городские, я их в первый раз видела.
– Понятно. А внешность их запомнили?
– Конечно, – уверенно произнесла девушка.
– Молодец! Это уже что-то. Как тебя величают? – на «ты», потеплевшим голосом поинтересовался Мягков.
– Даша. Даша Самойленко я.
– Молодец, Даша Самойленко, – похвалил девушку комендант, потом ухватил пальцами ее руку, благодарно потряс. – Пошли в кабинет, там обрисуешь внешность этих деятелей письменно. Справишься?