Дутов сидел на берегу, напряженно вглядываясь в вязкую, сыро колышущуюся темноту, стараясь что-нибудь рассмотреть. Но ничего, кроме ночной черноты, он не видел, и прикладывал ладонь к уху, рассчитывая что-нибудь услышать, однако ничего, кроме тяжелого плеска воды, и не слышал…
Через два дня пешему эскадрону Дутова надлежало в полном составе вот так же ночью переправиться на противоположный берег: стратеги из штаба армии наметили на этом участке наступление.
Всяким мучениям когда-нибудь приходит конец, пришел конец и мукам Еремеева. Он уже научился сносно и бесшумно грести, управлять бревном и вообще освоил науку переправы, как к нему неожиданно приблизилась голова калмыка.
Бембеев появился будто водяной, зыркнул глазами по сторонам, ничего опасного не обнаружил, приподнялся и в коротком бесшумном прыжке перебросил свое тело на берег. Справа из темноты вытаяло еще одно неясное светлое пятно – Удалов. Удалов действовал так же, как и калмык – ловко, бесшумно, напористо, будто в его теле не было ни капли усталости.
Еремеев позавидовал им и в следующее мгновение чуть не охнул, ткнувшись ногами в мягкое, косо уходящее вниз, – Прут в этом месте был глубоким, – дно.
– Поспешай, ребята, – шепотом подогнал калмык казаков, настороженно оглядываясь и беря в руки карабин.
Он был уже и одет и обут, связанные спаркой бревна наполовину вытащены на берег. Ловкий был человек этот Бембеев – рукастый, находчивый. Еремеев опять позавидовал ему, вытащил бревно на берег и поспешно прикрыл рукою срам, будто за ними наблюдали девки. В следующий миг понял, что рядом никого нет, и торопливо вытащил из брезентовой скрутки штаны. Через минуту и он уже был одет и обут.
– За мной, мужики! – калмык призывно махнул карабином, боком вошел в кусты – ни один листок не шевельнулся под нажимом его ловкого тела, следом в проход нырнул Удалов, за ним – Еремеев.
Загоняя дыхание внутрь, чтобы не оглушать себя и не позволить обнаружить свое присутствие противнику, они прошли метров двести в глубину, потом калмык остановился, присел и, оглядевшись, ткнул рукою вправо:
– Сюда!
На немецкой стороне калмык чувствовал себя как дома.
Но вот он неожиданно присел вновь и сделал знак, чтобы казаки присели тоже. Через полминуты из темноты показался немец в громоздком, не по его комплекции френче, весело просвистел что-то, будто птица, и на ходу сдернув с себя штаны, присел на корточки.
– А-а-ап! – подал он сам себе команду, с оглушительным звуком выбив из нутра содержимое, замычал освобожденно и сладко.
Сапожник переглянулся с Еремеевым.
– Видать, по части питания у германцев не все налажено, как надо, – едва слышно шевельнул губами Удалов, – вишь, какую пальбу мужик открыл? Не приведи господь попасть под такой выстрел!
– Чего калмык медлит? Надо бы взять пердуна, да ходу назад.
– Не знаю, чего медлит… Видать, звание у этого «стрелка» маловатое. Ждет, когда офицер придет.
– Ну, офицер со своих харчей сюда вряд ли придет, – убежденно прошептал Еремеев, – да и организм у офицера будет потоньше, чем у этого першерона[8].
Солдат напевал веселую песню и сам себе аккомпанировал, выбивая наружу звук за звуком.
– Вот так попали мы, – Еремеев выругался вновь, – думали, что идем в штаб, а пришли в нужник.
Сапожник не выдержал, хихикнул, стиснув свой круглый пористый нос-картофелину. Калмык сидел, не двигаясь. Наконец солдат поднялся, натянул штаны и неспешно удалился в темноту.
– Вперед! – скомандовал калмык и вьюном скользнул на тропку, по которой удалился немец-«музыкант».
Удалов двинулся вторым, Еремеев – замыкающим.
Где-то недалеко, сидя на невидимом дереве, пугающе громко ухнула сова, Еремеев поежился: сова кричит – обязательно жди неприятностей. Он поежился снова, но потом вспомнил, что опасаться надо не совы, а филина, и повеселел. Филин, тот действительно кладбищенский поселенец, дружит с нечистой силой.
Еремеев сбавил ход, присел, покрутил головой, осматриваясь, и не заметил, как в темноте исчезли его напарники. Он испуганно выпрямился, сделал несколько поспешных шагов по тропке вперед, разъехался сапогами по осклизлой земле и неожиданно увидел рыжего полнолицего немца, деловито шагавшего по тропке.
Похоже, рыжий направлялся в место, которое хорошо знал – слишком уж уверенным был его шаг. Остановился он перед Еремеевым всего в полуметре, глянул на казака безо всякого испуга. Хорошо были видны его маленькие поросячьи глазки, обрамленные белесыми ресницами, лоснящиеся веснушчатые щеки прижимистого тирольского крестьянина. Оловянная пряжка ремня косо съехала с туго набитого пуза.
Глаза Еремеева уже освоились с темнотой – за спиной рыжего он увидел калмыка, подававшего ему какие-то знаки. Стрелять было нельзя – разом всполошится весь немецкий берег, поэтому, недолго думая, Еремеев поднял карабин и что было силы всадил приклад в лоб немца. Ощутил, как под стальной пластиной, привинченной к торцу приклада, что-то промялось с мягким сырым хрустом…
Тиролец беззвучно распластался на тропке. Калмык изумленно покачал головой – не ожидал, что Еремей сможет так ловко уложить здоровенного сытого противника.
Дутов тем временем напряженно вслушивался в тишину. Больше всего он сейчас боялся одного: вдруг на том берегу грохнет выстрел – это будет самым худшим из всего, что может случиться – трое лазутчиков тогда обречены, никакая подмога не сумеет облегчить их судьбу.
Над головой остро и противно запел комар. Дутов шлепнул себя ладонью по темени – комар продолжал зудеть, только переместился на другую сторону. Дутов шлепнул вторично – комар продолжал петь. Войсковой старшина выругался:
– Вот скотина!
В его родных краях комары появляются лишь в летнюю пору, в июне – тощие, злые, желтые. Дутов зажато вздохнул: глянуть бы сейчас хотя б одним глазом на то, что делается дома. Йэ-эх…
Жизнь у семьи Дутовых всегда была непростая. Лучшую карьеру из всех поколений казаков Дутовых сделал отец войскового старшины – Илья Петрович, отличившийся в пору туркестанских походов. Блестящий наездник, рубака, он мог сутками не слезать с коня… Окончил офицерскую кавалерийскую школу в Санкт-Петербурге, после чего все время считал, что учился мало и, была бы возможность, учился бы еще. Но такой возможности у него не было, и он все последующие годы завидовал тем, кто получил хорошее образование, и лишь вздыхал. Однако Илья Петрович воевал, воевал и довоевался до звания полковника.
Жена его, Елизавета, дочь простого казачьего урядника Ускова, так же, как и муж, могла лихо скакать на коне и крутить шашкой «мельницу». «Мельница» – штука непростая, клинок должен со свистом рубить воздух и вращаться в руке так, чтобы со стороны казалось, что он образует сплошной круг, без промельков, ежели будут заметны промельки, то такая «мельница», увы, в зачет не идет.
Даже когда во время ферганского похода Елизавета забеременела, то с коня не слезала. В этом походе, в телеге, под сладкое пение диковинных птиц, именуемых майнами, и появился на свет старший сын Дутовых Сашка. Произошло это пятого августа 1879 года, в городе Казалинске, Казахстан. Сам Дутов в своей биографии указывал, что родился в станице Оренбургской Оренбургского казачьего войска.
Через десять дней Саньку Дутова окрестили. Крестными стали родной дядя, Николай Петрович, сотник Оренбургского казачьего полка, считавшегося в войске Первым и носившего на знамени цифру «1», и жена войскового старшины Евдокия Павловна Пискунова.
Есаул Илья Дутов был счастлив, подкидывал первенца в воздух, ловил – проверял, не забоится ли малец страшных полетов «под облака». Елизавета Николаевна с тревогой следила за мужем и сыном, но тревога ее была напрасной: Санька полетов не боялся, лишь гугукал по-птичьи, задирал голову, стараясь рассмотреть получше, что там на небе имеется. Широкое красное лицо есаула радостно светилось, и он, собственноручно сварив из кизила с сухим черным кишмишем бочку браги, поставил ее перед полком.
– Попробуйте, братцы, есаульского напитка, – провозгласил он, – в честь рождения моего сына, первого моего…
Ферганский поход продолжался. Через две недели полк остановился на отдых в зеленом кишлаке. Светило яркое солнце. Воздух был насквозь пропитан медовым духом дынь, на ветках персиковых деревьев ярко желтели, красуясь своими нежными замшевыми боками, крупные плоды, золотистые яблоки лопались от сахарного сока. Сладко пели птицы.
Елизавета Николаевна достала из повозки старый мягкий ковер, расстелила его, сверху бросила простыню и усадила сына. Сашка сидел на белой простыне, довольно щурился, ловил глазами солнце и лопотал сам с собою. О чем там он вел речь – понять было невозможно.
Мать вытащила из повозки сундук с вещами мужа, и теперь развешивала их на дувале – длинной глинобитной стене, окружавший двор. Вещи надо было обязательно просушить, не то они уже начали припахивать плесенью.
Неожиданно Елизавету Николаевну что-то кольнуло, будто бы острый гвоздь впился в тело: к Саньке подползала крупная серая змея. Елизавета Николаевна, словно ее загипнотизировала эта гадюка, не могла двинуться, у нее сделались ватными непослушные ноги, комок воздуха, застрявший в горле, стал твердым и тяжелым, будто кирпич. Женщина стояла на одном месте, вздрагивала словно кукла, которую дергали за веревочки, тянула к сыну руки, пробовала вырваться из колдовского круга, но у нее ничего не получалось – змея была сильнее.
– Хр-хр, хр-хр, – захрипела женщина беспомощно, горячий воздух обварил ей лицо, руки также обожгло чем-то горячим, будто она сунула их в печь, прямо в открытое пламя.
А змея подползала к ребенку все ближе, на ходу, рывками, приподнимая голову, простреливая пространство черным колючим язычком.
– Хр-р-р, – продолжала беспомощно хрипеть Елизавета Николаевна.
Змея взметнула голову, качнулась всем телом, резким ударом пробила горячий воздух, хлобыстнула по земле тугим хвостом – хрип несчастной женщины ее раздражал. Горизонт перед Елизаветой Николаевной качнулся, поехал в сторону, ком в горле разбух, дышать стало совершенно нечем.
– Хр-р-р!
На кривой пыльной улочке, за дувалом, раздался топот – кто-то несся по ней во весь опор, земля трепетала под копытами бешеного коня. В следующее мгновение через дувал перемахнул здоровенный рыжий битюг со вспененной мордой – клочья пены летели во все стороны и шлепались на землю. Битюг, самозабвенно таскавший полковое орудие, совершенно не был приспособлен к скачке, и гулко хлобыстнулся копытами о закаменевшую землю. В то же мгновение раздался выстрел. Змея от выстрела вскинулась, серой молнией пробила воздух и шлепнулась на землю. С битюга соскочил есаул Дутов, прыгнул к змее, поспешно наступил ей сапогом на голову. Змея дернулась, ударила хвостом по земле раз, другой, третий. Дутов придавил ее голову сильнее.
Елизавета Николаевна почувствовала, что у нее вновь забилось остановившееся сердце, она застонала и будто подрубленный цветок повалилась на землю. Есаул выругался, пинком ноги отшвырнул в сторону вяло шевелившую хвостом змею, кинулся к жене.
– Ты откуда узнал, что змея хотела укусить Саньку? – очнувшись, спросила Елизавета Николаевна, прижалась к груди мужа.
– Откуда, откуда… От верблюда, – грубовато ответил есаул, в горле у него что-то заклокотало. В следующий миг он смягчился, погладил жену ладонью по спине, проговорил наставительно: – Следи за сыном, как за самою собой, не дай ему попасть в неприятность…
– Откуда ты все-таки узнал, что змея подползала к Сашке?
– Погоди, малость отдышусь, – есаул прижал руку к груди, – даже сердце зашлось. – Он несколько раз шумно вздохнул, потом откашлялся в кулак, потянулся к Саньке. – Ты обратила внимание, он выстрела не испугался?
– Обратила, – эхом отозвалась Елизавета Николаевна.
– Значит, настоящим казаком будет, – в голос есаула натекли довольные нотки. – Тревожно мне что-то сделалось, я прыгнул на битюга, которого только что выпрягли из орудия, и понесся сюда… Знакомо тебе это чувство – внезапная тревога? А, Лиза?
– Очень даже знакомо.
– А уж как оно знакомо на войне, ты не представляешь, – есаул отер ладонью шею, глянул в желтое горячее небо. – Хорошо здесь!
Санька с недоумением продолжал глядеть на родителей.
За все это время он не издал ни звука.
Через четыре года в семье Дутовых родился еще один наследник, названный в честь популярного в России святого Николаем. Был Колька таким же, как и старший брат, пухлым, молчаливым, невозмутимым. Приписали его, как и старшего брата, к станице Оренбургской, к тамошнему полку.
В семь лет Санька пошел учиться в школу мадам Летниковой, но через некоторое время, поскольку собирался поступать в кадетский корпус, чтобы пойти по стопам отца-офицера, перевелся в школу Назаровой – дамы, отличавшейся кавалерийской выправкой и манерами командира образцового эскадрона. Правда, поучиться у мадам Назаровой благородным манерам и особым прыжкам на гимнастического коня долго ему не пришлось: отец претендовал на звание полковника, но для того, чтобы получить полковничьи погоны, требовалось поднабраться грамотенки, зачем и направили Дутова-старшего в Санкт-Петербург, в офицерскую кавалерийскую школу. Младшие Дутовы последовали вместе с родителями в блистательную российскую столицу.
Два года, проведенные в Санкт-Петербурге, пролетели, как один миг. Была бы возможность у Саньки остаться в столице – остался бы навсегда. Один, без родителей. Но пришлось возвращаться в Оренбург, пыльный, пахнущий степными травами, конской сбруей, верблюдами, жирным духом салотопень, вяленой рыбой, копченым мясом, костяной мукой, клопами и еще чем-то неуловимым.
В том же году, в жарком августе, Саня Дутов поступил в Неплюевский кадетский корпус.
Был Санька Дутов неповоротлив, пухл, щекаст, глаза имел маленькие, какие-то китайские, черные, часто хлюпал носом.
Про первые годы учебы в Неплюевском корпусе Дутов вспоминать не любил. До самого конца обучения терпеть не мог шагистику – строевые занятия, где под визгливое «ать-два!» приходилось впечатывать каблуки ботинок в землю по самые лодыжки. Делали это кадеты так старательно, что кажется, степь под Оренбургом колыхалась, а с трав слетали недозрелые семена.
Еще больше шагистики Санька Дутов не любил гимнастику и танцы. На танцы к неплюевцам приглашали из женских гимназий девочек, которых Санька опасался, как весенней простуды: пристанет – потом ни за что не отделаешься, все губы пойдут болячками.
Когда доводилось встречаться с кадетами других корпусов, те дразнили оренбуржцев довольно обидно – «неблюевцами». У Дутова по этому поводу случилось несколько стычек… В общем, показал он, что могут сделать «неблюевцы» с обидчиками – только красные сопли летали по воздуху, да пуговицы с орлами падали на тротуар, будто мусор. Если бы драку засек кто-нибудь из отцов-командиров, то не видать бы тогда будущему атаману не только почетного кресла, но и обычных офицерских погон – он даже до хорунжего не доскребся бы… Но – пронесло.
Перестал Дутов числиться «неблюевцем» в семнадцать лет, на дальнейшую учебу был направлен в такую желанную столицу Государства Российского – в Николаевское кавалерийское училище. Именно это училище считалось самым авторитетным у людей, любивших бряцать шпорами.
Отца Дутова, Илью Петровича, произвели уже в полковники, имя его сделалось известным всему Оренбургскому казачьему войску. Тому обстоятельству, что Санька стал юнкером, да еще такого училища, полковник Дутов был очень рад. Он обнял сына, похлопал его по спине крепким, тяжелым, как кувалда, кулаком и проговорил восхищенно:
– Ну, Санька… Молодец, огурец! – снова похлопал сына кулаком по спине, чуть дух из него не вышиб. – Теперь делай всё, чтобы портупей-юнкером стать – золотые часы с цепью тогда тебе обеспечены… Понял?
К золотым часам младший Дутов не стремился, но тем не менее пообещал, что «портупеем» будет. В училище портупей-юнкер – это нечто вроде помощника командира взвода, небольшой начальник. Примерно такой, как чирей на заднице – при случае может кое-какие неприятности доставить, но не больше.
– Если не заработаешь лычки, то опозоришь нашу фамилию… – отец разом поугрюмел, угрожающе покрутил перед собой пудовым кулаком, – в общем, ты меня знаешь и догадываешься, что я с тобою сделаю, – полковник подвигал из стороны в сторону тяжелой нижней челюстью.
Характер отца сын знал, поэтому в дебаты с родителем вступать не стал, а неожиданно возникшую злость выместил на Кольке – саданул ладонью по затылку так, что у того едва пара передних зубов не выпала.
– За что-то? – удивленно заныл Колька.
– Ни за что, – ответил старший брат, – если бы было за что, я бы тебя вообще на чердак загнал.
Портупей-юнкером Дутов сделался на старшем курсе училища, за полгода до выпуска, он до сих пор помнит этот день – одиннадцатого февраля 1899 года. Сашка получил повышение, несмотря на то, что путал левую ногу с правой и в юнкерском строю чувствовал себя яйцом, попавшим на промасленную сковородку – «ездил» во все стороны. Более чужеродного понятия, чем пеший строй, для Дутова не существовало, хотя другие юнкера – такие же «конные души» – чувствовали себя в пешем строю довольно сносно. Он же словно был вылеплен из другого теста: как только надлежало становиться в строй, чувствовал, как у него начинают болеть зубы. Другое дело – казачья подружка лошадь. В седле он мог находиться сутки, даже двое и не уставать. И есть научился в седле, и спать, и бриться, и делать кое-что еще.
Один из дружков Дутова, юнкер старшей казачьей сотни Щепихин, как-то вечером спросил у своего приятеля:
– Слушай, Санька, верно говорят, что отец обещал тебя выпороть плетью, если ты не заработаешь лычек портупей-юнкера?
Дутов жестко, в упор посмотрел на Щепихина. Тому сделалось холодно.
– Неверно, – сказал Дутов, – и этот вопрос больше никогда нигде не поднимай. Понял?
Щепихин от такого взгляда даже съежился, в глазах мелькнули испуганные тени. Как выяснилось потом, через много лет, легкий испуг этот – будто перед носом неожиданно вспыхнула плошка с порохом – Щепихин пронес через всю свою жизнь, хотя и став биографом своего приятеля.
«Портупейские» нашивки Дутов заказал себе золотые – любил пофорсить. Он вообще считал офицерскую форму единственной одеждой, достойной мужчины. Отец регулярно присылал ему из Оренбурга деньги. Генеральское жалование, даже то, что выплачивали отставникам, было очень приличным, – и Дутов мог заказать себе все, что хотел.
Девятого августа девяносто девятого года Саша Дутов был произведен в хорунжие, и сияющий, молодой, розовощекий отправился в Харьков. Там стоял Оренбургский казачий полк, где Дутову надлежало служить.
В Харькове он, горделиво подбоченясь, ездил во главе казачьих нарядов, патрулировал улицы и с интересом посматривал на местных барышень. Они казались ему простушками, очень провинциальными, в сравнении со столичными барышнями, и главное – чересчур «пресными». Таких пресных барышень он, несмотря на боязливое в прошлом к ним отношение, не встречал даже в Оренбурге, хотя Оренбург, как известно, расположен от столицы гораздо дальше, чем Харьков.
Служил Дутов в казачьем полку недолго – менее года. Уже в июне девятисотого года его откомандировали в саперную бригаду, стоявшую в Киеве. Он надеялся изучить инженерное дело, в частности, узнать побольше о взрывных работах и возведении переправ – что, как он полагал, крайне необходимо всякому воинскому начальнику. Да и любой старший чин в звании есаула, войскового старшины, полковника, считал Дутов, обязан знать, чем отличается, допустим, мелинит от обычного пикрина, пикрин от пироксилина, форзейль от шампуньки, блиндаж в один накат от блиндажа трехнакатного. Ограничиваться лишь понятием лошадиных хвостов и мастей, задниц, грив, седел, шпор с малиновым звоном и шенкелей, – если, конечно, хочешь вырасти в должности чуть выше командира сотни, – нельзя. Чтобы заглянуть вдаль, надо хотя бы немного приподняться на цыпочках.
Впрочем, уже в саперной бригаде главным для него стало изучение телефона и средств связи. Для боя ни жестяный рупор, ни луженая глотка уже не подходят – достаточно одного пушечного залпа – и человек навсегда останется с открытым ртом… Современным боем надо учиться управлять.
Успешно сдав в бригаде экзамен, Дутов вернулся в Харьков. Там записался на курсы по электротехнике, которые только что открылись при местном технологическом институте. К этой поре он уже вполне сносно работал на телеграфном аппарате и при случае мог отбить «депешу» кому угодно, хоть самому государю.
Через два года Дутов был вновь направлен в Киев, в хорошо знакомую саперную бригаду, для дальнейшего изучения понравившегося ему дела – казачьи войска требовали специалистов широкого профиля. Хватит крутить лошадям хвосты и рвать себе пальцы, когда тот же хвост можно обрубить под корешок с помощью небольшого пироксилинового патрона – оттяпает под самый корешок, а лошадь этого даже не почувствует.
В общем, новым для себя делом Дутов очень увлекся и настолько глубоко влез в него, что в 1902 году был командирован в Санкт-Петербург, в Николаевское инженерное училище. Дутов провел там четыре месяца, сдав экзамены за весь курс училища – чем совершил самый настоящий учебный подвиг, из казаков переквалифицировался в военные инженеры и был отчислен в распоряжение соответствующего управления.
Такие люди, как Дутов, в армии теперь ценились очень высоко, ведь чем больше знал и умел офицер инженерных войск, тем больше вреда он мог причинить противнику. Хорунжий же умел не только шашкой махать, но и переправить через реку полк, починить колесо от пушки, замаскировать снаряды под репу, а капусту с морковкой, для обмана противника, – под снаряды, мог и заставить бездымно гореть обычный черный порох…
Вскоре Дутов вновь отправился в Киев – ему предстояло служить в саперном батальоне. Провел он там всего три месяца и был переведен преподавать в саперную школу, а оттуда – в телеграфную. Через несколько месяцев ему было присвоено звание поручика.
Лучшим военным учебным заведением той поры была конечно же Академия генерального штаба. Ее выпускники знаниями могли тягаться с профессорами, умели рассчитать по формулам любое великое сражение, знали латынь и арабскую военную терминологию. Щеголяли они поварским искусством Древней Греции, мастерством чинить взрывные механизмы, разгадывать клинописные письмена и анализировать путаные политические обзоры, выуживая из них редкие крупицы информации, которая ценилась выше золота. Поступить сюда было также трудно, как вытянуть из тысячи билетов один-единственный счастливый…
Однако Дутов решил поступать в Академию. Предварительные экзамены, как и положено, письменные, в штабе военного округа, он сдал довольно прилично, даже не ожидая, что получит столь высокие оценки. На радостях устроил в ресторане кутеж с цыганами, и напился так, что стал изображать городового, на которого надели конское седло…
Дальше экзамены надлежало держать в Санкт-Петербурге, уже в самой Академии. Так что вскоре Дутов сидел в «синем» вагоне, как на железной дороге величали вагоны первого класса, и похмелялся шампанским. Жизнь была прекрасна и удивительна.
Экзамены в стенах Академии считались особенно трудными, но Дутов одолел и их, однако проучился недолго, – он вообще нигде долго не задерживался, словно бы поспешность стала основной чертой его характера, – чуть более двух месяцев. После чего незамедлительно вернулся в свой саперный батальон. Батальон собирался отбывать туда, где грохотали пушки, в Маньчжурию, и Дутов, преисполненный желания совершить «что-нибудь героическое», добровольно решил принять участие в походе.
«Героическое» он совершил – домой вернулся с орденом Святого Станислава третьей степени и сразу же отправился в Питер, в Академию, продолжать учебу. Но с учебой не заладилось: Дутов отвык от нее. Он то не успевал сдать контрольную работу, то после бессонной ночи, одуревший от «долбежки», опаздывал на утреннее занятие, то не являлся на дополнительный курс по тактике, то пропускал лекцию, которую читал придирчивый профессор. Результат был печален: Дутову выдали документы «без права на производство в следующий чин за окончание Академии и на причисление к Генеральному штабу». Это была оплеуха почище подзатыльников отца. Получалось, что из Академии он вышел человеком второго сорта.
Дутов ходил как пришибленный – тихий, незнакомый, с черными впадинами под глазами. Он много бы дал за то, чтобы повернуть время вспять и возвратиться в благословенную довоенную пору, когда «военный гимназист» только мечтал об Академии, примерялся к ней и самозабвенно бряцал шпорами, пытаясь отработать чеканный шаг, чтобы пройти в строю перед царем.
…На противоположном берегу Прута взвилась яркая, огромная, как шар, ракета, осветила недобрую, в лопающихся пузырях воду у берега, и в следующее мгновение погасла. За первой ракетой вспыхнула вторая, еще больше и ярче, чем первая. Дутов невольно сжался, втянул голову в плечи, отметил с завистью, что у немцев появились новые осветительные снаряды, проводил ракету внимательным взглядом…
Вернуть бы все на круги своя! Он уж постарался бы, вызубрил и язык жирных швабов, с которыми они сейчас воюют, и английский, и французский, тогда бы не только знакомые дамочки, но и чопорные экзаменаторы наверняка умилились его «прононсу», при мысли о котором Дутова мутит до сих пор. Он перестал бы плавать, как обычный фельдфебель, в тактике – науке, обязательной для всякого офицера… Все подтянул бы Дутов, но – не дано… Это стало очевидным после экзамена по военной истории и стратегии, когда он ощутил себя необыкновенно тупым, словно бы все мозги из него выдуло вместе с вонючим дымом японских «шимоз»[9].
Хоть и обидно было выпускнику оказаться за воротами Генштаба, но худа без добра не бывает. Дутов все равно вышел из стен Академии человеком куда более образованным, чем до учебы.
Вновь за Прутом поднялась белая ракета, взлетела бесшумно, и этой странной своей беззвучностью вызвала у Дутова простудный озноб. Мертвенный свет её бил войсковому старшине прямо в лицо, и он поспешно отодвинулся в тень густого пахучего куста.
На немецком берегу раздалась лающая пулеметная очередь – сонный пулеметчик бил в сторону реки, пули вяло шлепались в воду. Огневая точка эта была засечена ещё три дня назад. Дутов вздрогнул болезненно от мысли, что немцы накрыли разведку и теперь расправляются с ней, но тут же облегченно вздохнул – пулеметчик пустил очередь в сторону русского берега для острастки, не более того.
Войсковой старшина приподнялся над кустом, прислушался к звукам с противоположного берега. Было тихо.
После Академии Дутов вновь оказался в Киеве, в саперном батальоне, но пробыл там недолго – опять потянуло в дорогу, и он отправился в командировку в родной город Оренбург, в казачье войско, к которому был приписан…
Вскоре его зачислили в Оренбургское юнкерское казачье училище на должность преподавателя. На погонах у него теперь поблескивали четыре вожделенных офицерских звездочки – несмотря ни на что, он стал штабс-капитаном.
Отец, постаревший, но сохранивший резкость движений, пахнувший хорошим табаком и настойкой – мать готовила чудесные настойки, баловала отца, – обнял сына, хлопнул его кулаком по спине. Потом откинулся назад, жадно вгляделся в Сашино лицо. Что именно произнес отец – не понять, что-то попало в глотку отставному генералу, глаза сделались влажными. Он откашлялся, мотнул головой и наконец произнес хрипло, – А все-таки ты дурак, Сашка!
Почему сын у него дурак, отставной генерал уточнять не стал, младший Дутов сделал вид, что не услышал резкого слова, и обнял Илью Петровича:
– Ты всё такой же ругатель, отец!
– Чего ему сделается, – поддакнула мать, в радостном волнении топтавшаяся рядом. – Выпить только ныне может больше, чем раньше. А так всё тот же.
– Цыц! – прикрикнул на жену муж, и тем перебранка в прихожей закончилась.
Командировка затянулась, Дутов продлил ее и вскоре вообще подал рапорт о переводе в Оренбургское казачье войско, по месту родовой приписки, а также о возвращении ему звания, которое носят казаки. Вскоре он был переименован в подъесаулы.
Прошло еще немного времени, и Дутов, уже будучи преподавателем юнкерского училища, получил звание есаула. Исполнял он также обязанности помощника инспектора классов, затем был инспектором – в общем, все время находился на виду и чувствовал себя в родном училище, как дома, гораздо лучше, чем в чопорной Академии.
Помимо собственно инспекторской работы он нес много нагрузок, что называется, общественных, побочных. Это занятия в исторической студии, исследования прошлого казачьих войск. Дутову пришлось организовать для земляков несколько спектаклей; кроме того, устройство вечеров, концертов – самыми веселыми, бесшабашными, запоминающимися стали Рождественские. Довелось ему некоторое время быть и ктитором – старостой училищной церкви, даже петь в хоре, поддерживая группу басов.
Дутов лечился от поражения, нанесенного ему в заносчивом Санкт-Петербурге, и не мог вылечиться. Временами на него наползала меланхолия, взгляд делался туманным, движения – медленными, вялыми. Рассказать кому-либо из близких о том, как глубоко сидит в нем обида, что пережил он в Академии, не хватало мужества: что-то внутри мешало.
Работа Дутова в училище была достойно отмечена. В декабре 1910 года он узнал, что награжден орденом Святой Анны третьей степени. Через два года, также зимой, – декабрь оказался для Дутова счастливым месяцем, – есаул Дутов был произведен в войсковые старшины. Звание это считалось среди казаков очень высоким.
Пир он тогда закатил на весь мир – по-оренбургски. С ухой из стерляди, пельменями из трех видов мяса, кавказским шашлыком. Не обошлось без катания на санках со снежных горок. В Оренбурге тогда останавливался торговец рождественскими петардами, приехавший из Китая, – маленький, кривоногий, горластый, узкоглазый, – он отобрал четыре десятка петард для фейерверка и доставил Дутову прямо на дом. Темное небо над Оренбургом украсилось сиреневым, зеленым и красным салютом.
Принеся домой новые погоны с двумя просветами и тремя звездами, Дутов, щурясь победно, спросил у отца:
– Ты во сколько лет стал войсковым старшиной?
– В сорок семь, – ответил тот спокойным, ровным, хотя и недовольным тоном.
– А я в тридцать три, – торжествующе рассмеялся сын.
Глаза у отца сделались темными – признак гнева, – потом начали медленно светлеть, на щеках появилась легкая, как у юноши пунцовость. Он так ничего и не сказал сыну, лишь молча протянул руку, прося показать погоны. Тот вложил их ему в ладонь. Погоны были парадные, с жесткой прокладкой, каптенармус для удобства перетянул их узкой муаровой лентой.