bannerbannerbanner
Разбитое зеркало (сборник)

Валерий Поволяев
Разбитое зеркало (сборник)

Полная версия

Остатки личного состава полка двинулись за немцами следом, – надо было выходить к своим, но через сутки в ночной стычке группа была рассеяна и те бойцы, которые вместе с Тихоновым приняли последний бой у этого оврага, – это уже новый состав группы, собранный по пути.

Люди, ранее не знакомые друг с другом, придавленные осознанием того, что отступают, незнанием обстановки, неизвестностью, усталостью, голодом, они выполняли приказы Тихонова так же беспрекословно, как если бы находились в своей родной части, понимали, что поодиночке они пропадут, вместе же – выйдут к своим.

Не все, конечно, выйдут, но кому-то повезет, обязательно останется жив и увидит своих.

Обо всем Тихонов, конечно, писать не собирался, – незачем пугать родных, но кое о чем рассказать надо.

Тишина затягивалась. Неужели фрицы забыли о своих карателях, неудачно вознамерившихся наказать окруженцев? Забыть не должны. А с другой стороны, чем дольше их нет, тем лучше – группа уйдет подальше, и это главное. О себе Тихонов не тревожился – судьбу свою он определил… Определил сам.

Из оврага подуло сырым холодом, Тихонов дохнул его и почувствовал, что в груди что-то застряло, закашлялся, – движение воздуха начиналось где-то под землей, в пластах, где скапливалась, прежде чем прорваться наверх, ключевая вода.

В таком овраге долго не просидишь – нужна шинель.

«Предстоящий бой будет трудным, может быть, даже самым трудным в моей жизни, – написал он, – и здесь ничего не поделаешь: всякая победа стоит дорого…» Несколько минут он сидел неподвижно, молчал, вслушивался в пространство и в самого себя, потом снова взялся за карандаш – понял, что надо спешить, тишина скоро кончится.

«Прощайте, дорогие мои, вы всегда окружали меня теплом и любовью, спасибо вам. Люблю вас, поэтому знайте, что в последние минуты своей жизни я думал о вас и о своей родине». Немного поразмышляв, он сделал поправку, слово «Родина» написал с большой буквы.

Лейтенант свернул бумагу треугольником – получилось воинское послание, так на фронте солдаты сворачивали свои письма и отправляли домой, треугольнички эти были очень популярны и в тылу, и на передовой, их ждали везде.

На треугольнике Тихонов написал адрес: «Сталинградская область, хутор Большой Фоминский» – и фамилию матери, положил письмо в полевую сумку-планшетку, а чтобы планшетка не потерялась, наплечный ремешок ее прихватил кожаным поясом.

Где-то вдалеке, непонятно только, где именно – то ли в воздухе, то ли на земле, то ли под землей, – неясно где, в общем, послышался тяжелый размывающийся по пространству гул. Что это? Снова идут немецкие танки? Или происходит что-то еще?

Тихонов приподнялся над влажной земляной закраиной, вгляделся в поле, украшенное немецкими трупами, – поле было неподвижно, никого на нем, кроме тел, не было, только кузнечики выводили свои незамысловатые мелодии да писклявый ветер добавлял свой несильный голос в общий хор.

Через мгновение гул накрыл этот хор, Тихонов даже подумал, что к оврагу все-таки направляются немецкие танки, но это было не так. Да и какой смысл танкам штурмовать овраг – и накладно, и опасно, без происшествий может не обойтись, – завалится танк в земляную пройму, оттуда его уже не вытянешь ни тягачом, ни трактором, ни двумя другими танками, машина вляпается во влажную плоть, как в трясину.

Прошло еще немного времени, и он понял, что гул исходит сверху, откуда-то из облаков. Поскольку на аэродроме он кое-чему научился (по части воздуха), в том числе и различать голоса моторов, то понял – идут два самолета. Скорее всего, оба – «лаптежники». Идут на низкой высоте.

Через полминуты над оврагом пронеслись два «юнкерса» и тут же начали набирать высоту. Тихонов удивленно приподнялся, посмотрел им вслед. То, что они задрали носы, чтобы разорвать наползающие облака, – примета плохая. Это означает, что они сделают разворот и вернутся. Скорее всего, будут бомбить.

Два «юнкерса» могут превратить овраг во что угодно – в мусорную яму, в некую мешанину, где ничего целого не останется – ни деревьев, ни ручья, ни кустов, ни лебеды с крапивой – только разворошенная, перевернутая вверх дном земля да вонючая пороховая окалина, больше ничего.

Сражаться с самолетами, если под руками нет зенитной установки, бесполезно… Пожалуй, такое случилось у Тихонова на фронте впервые – он почувствовал себя беспомощным. Стиснул зубы, помотал протестующее головой: чего-чего, а жизнь свою надо продать подороже… Неужели он не сумеет поставить самолетам какую-нибудь преграду?

А какую преграду он может поставить, что сумеет организовать? Соорудить завал из бревен? Накидать до облаков кучу соломы? Подкинуть вверх фуражку и сбить ею «лаптежник»?

Самолетный гул пропал, но тишина длилась недолго – в облаках снова послышался тяжелый надрывный звон – «юнкерсы» возвращались.

Тихонов ощутил, как в глотке у него возникло что-то острекающее, жесткое, машинально потянулся к снайперской винтовке.

Месяца три назад ему встретился один счастливчик-сержант, шофер бензозаправщика, который сбил «лаптежника» из скорострельной винтовки; ему повезло, он выстрелил в фонарь, в расплывающееся в глубине пятно, – это было лицо пилота, – и попал. Пилот проглотил пулю и вместе с самолетом пошел к земле.

Правда, второй немец сжег заправщик сержанта до остова – ничего не осталось. Сам сержант, слава богу, уцелел.

Но счет таким историям очень невелик, они случаются редко. Так редко, что фронтовики в них почти не верят.

«Лаптежники» пикировали на овраг с визгом, будто съезжали с ледяной горы, человека с винтовкой пилоты не видели, он прикрыт зеленым лещинником, сидел под разлапистыми кустами, как туземец в засаде, и ждал.

«Юнкерсы» сбросили по бомбе, обе скатились в овраг и громыхнули внизу, в стороне от лейтенанта, подняв столб рыжей грязи – такой густой, что сделалось темно, взрывы будто навозом залепили небо.

Опрокинувшись на спину, Тихонов успел снизу всадить две пули из снайперской винтовки в «лаптежник», пронесшийся над ним, но тот ничего не почувствовал. Пилот потянул штурвал на себя, и самолет, задрав нос, снова устремился в небо, в серую мгу облачного пространства.

Жаль, что мимо. Тихонов даже сморщился от боли, хотел выстрелить через плечо вдогонку, в хвост «юнкерса», но сдержал себя – выстрел был бы пустым, только патрон сжег бы и все, – застонав, Тихонов перевернулся набок и оперся локтем о покатую земляную полку.

Раз самолеты ушли за облака, значит, будут снова бросать бомбы.

– Сволочи! – просипел Тихонов, поморщился: бинт, перетягивавший раненую ногу, украсился ярким красным пятном.

Выдернул из магазина обойму, добавил в нее два патрона, с силой сдвинув сидящие там заряды большим пальцем правой руки, затем загнал обойму обратно, в ствол также сунул патрон, прижал его бойковой частью затвора. Просипел довольно:

– Теперь – полный порядок, – сипенье его перешло в хрип, – можете налетать!

«Лаптежники» перестроились, взяли немного правее, – а если смотреть с земли, то левее, – шли они низко, были уверены, что нет такой силы, которая могла бы остановить их, – держались, как победители…

Хотя и был лещинник густ – ничего не увидеть, и поросль деревьев, тянувшихся со дна оврага, была плотна, впору разреживать топором и пилой, а свободные прогалы все-таки были.

Неожиданно в таком прогале на фоне недоброго пасмурного неба лейтенант увидел темный бок немецкого самолета, украшенный свежим крестом, прямо над крестом светлел колпак пилота; за стеклом колпака была видна голова в кожаном шлеме.

Тихонов ткнул в сторону этой головы стволом винтовки и в то же мгновение выстрелил, стремительно, как на охоте, перезарядил, – на это он потратил всего несколько мигов, – выстрелил вторично.

«Лаптежник» исчез – промелькнул, как страшная тень, будто и не было его вообще, моторы заревели заполошно, с перегревом, затем раздался громкий треск, к треску прибавился вой, и земля под лейтенантом неожиданно всколыхнулась с такой силой, что он чуть не скатился на дно оврага. Закричал, попытался сдавить крик зубами либо загнать его внутрь, в себя, но это Тихонову не удалось.

Ему показалось, что бомба взорвалась под ним, но в следующую секунду понял: это не бомба, не она взорвалась, а немецкий «лаптежник» всадился в поле, расположенное по ту сторону оврага.

– Хэ-э-э! – восхищенно закричал Тихонов, крик его был похож на клич древних степняков, оборонявших когда-то эти земли, позже земли эти охраняли казаки и клич перекочевал к ним, – лейтенант, кажется, даже забыл о раненой ноге, о доле, которую сам себе определил… – Хэ-э-э!

Насчет доли. В последний раз он обращается в мыслях к этому – больше не будет. Да и возможностей у него для этого не будет. Поступить по-иному он не мог. Если бы он пошел с группой, то мертво сковал бы ее – с раненым группа потеряла бы всякую маневренность и немцы, уже зацепившие надоевших окруженцев, вряд ли бы упустили шанс убрать их всех вообще.

А до Волги так мало осталось идти – всего ничего, максимум – две ночи. Дай бог, чтобы ребята дошли.

– Хэ-э-э! – вновь радостно, горласто закричал Тихонов.

Овраг быстро затянуло дымом. Дым был жирный, пахнул горелым маслом, чем-то еще, химическим, неприятными ватными лохмотьями цеплялся за ветки орешника, прилипал, зеленые листья беспощадно окрашивал в черный асфальтовый цвет, неприятной пленкой обтягивал крутые земляные склоны.

Тихонов стиснул зубы до скрипа, сжал правую руку в кулак, ударил им по воздуху, будто забил гвоздь. На хуторе их, Большом Фоминском, всегда рождались и всегда жили солдаты. Что дед, что отец, что те предки, которые обитали на той земле еще до деда и хорошо знали цену ратному казачьему труду.

Некоторое время он сидел неподвижно, думал, что, может быть, в письмо добавить строки о сбитом «лаптежнике» – пусть порадуются родные, но потом подумал, что не стоит этого делать, может, это вовсе и не он завалил разбойника, может, стрелял кто-то еще, да потом кто знает – вдруг пилот закашлялся или у него заболел живот, либо произошло что-то еще, и тогда получится, что Тихонов припишет себе чужую победу.

 

Немцы словно бы решили снова наступить на знакомые грабли – неосмотрительно появились на противоположном конце поля, помедлили немного и дружно попадали на землю, прикрылись разными былками и кустиками – решили оглядеться лежа… Тактику свою они не изменили. Было немцев много – не менее взвода.

Серая непроницаемая простынь неба обрела какой-то неряшливый комкастый вид и неожиданно быстро расползлась, кое-где проглянула чистая голубизна. Голубизна не оказалась пустой – на землю пролился теплый солнечный свет, родивший внутри у лейтенанта победное, торжествующее чувство.

Немецкий взвод в полосу света попал целиком – все до единого стали видны, как на ладони. Кое-кто из фрицев даже заерзал неловко, попробовал отползти в тень, но ползти было некуда, тень находилась далеко; лейтенант аккуратно просунул между ветками лещины ствол винтовки, приник к прицелу…

Стрелять, конечно, было не с руки, не очень удобно, но бить по самолету было, например, еще неудобнее, поэтому стрелять нужно было. Главное – выбрать момент. Еще по военному училищу, по киевским полигонам Тихонов помнил, насколько бывает сложна стрельба из снайперской винтовки: если на пути пули, вымахнувшей из ствола, окажется какой-нибудь жалкий листок или тощая травинка, то свинцовая плошка, закованная в латунную оболочку, обязательно изменит свое направление и пройдет мимо цели.

Ругают обычно, конечно, винтовку, а не пулю, и не стрелка, хотя винтовка часто бывает совсем ни при чем.

В прицел Тихонов увидел солдата в каске, украшенной двумя «молниями», что свидетельствовало о принадлежности пришедшей команды к СС, в следующий миг немец, словно бы почувствовав, что его разглядывают в окуляр, поспешно сунул голову в траву.

Трава хоть и росла непокорным ежиком, не гнулась, и роста была невеликого, а голова эсэсовца скрылась в ней целиком. Вместе с каской.

Присмотревшись к этому месту потщательнее, Тихонов стал ждать. Ждал, впрочем, недолго, характер у фрица оказался нетерпеливый, через полминуты он снова вздернул голову над травой, глянул в одну сторону, в другую, ничего интересного не увидел… Лейтенант нажал на спусковой крючок винтовки.

Попал немцу точно в висок, удар пули был сильный, эсэсовцу чуть не оторвало голову, тело приподнялось над землей, из рук, разом ставших бескостными, лишившихся мышц, вылетел автомат, шлепнулся рядом с телом, фриц дернул один раз правой ногой, потом второй раз, тело его пробила мелкая дрожь, и он затих.

Ударило сразу несколько автоматов, застрекотавших, словно швейные машинки, голоса «шмайсеров» слились в один, общий, какой-то клочковатый, рябой, с металлическим отзвоном.

Били немцы вслепую, – почти вслепую, – поскольку винтовка лейтенанта в стрельбе себя никак не обозначила, не было ни одной вспышки, поэтому автоматная пальба никакого вреда Тихонову не принесла.

Перебираясь с одного места на другое, лейтенант задел раненую ногу, боль проколола его насквозь, Тихонов попробовал зажать стон зубами, но не одолел ни стона, ни боли… Эх, были бы какие-нибудь таблетки, которые гасят боль либо вообще снимают ее, – увы, таких таблеток не было. Их вообще не было в Красной Армии, а жаль.

Впрочем, лейтенант верил, что наступит пора, когда они появятся, обязательно появятся, поскольку воюющему человеку без них не обойтись.

Он снова притиснулся к винтовке, глянул в окуляр прицела. Через несколько секунд поймал фуражку. Фуражки во время боевых действий позволялось носить только офицерам. Козырек у эсесовского командира был нахлобучен на самый нос, к козырьку был плотно притиснут корпус бинокля, словно бы офицер этот, как некое внеземное чудовище, вместе с биноклем и родился.

Немец внимательно разглядывал закраину оврага, пытаясь определить, сколько же русских здесь засело.

Зажав зубами дыхание, чтобы цель не выпала из прицела, Тихонов сделал поправку и неспешно, сдерживая себя, нажал пальцем на спусковой крючок.

Звук выстрела был слабым, он из оврага, похоже, и не выплеснулся, а вот отдача приклада была такая, что боль проколола не только плечо, но и раненую ногу.

Фуражка на офицерской голове приподнялась, словно бы у фрица дыбом встали волосы, бинокль выпал из рук, на мгновение Тихонов увидел глаза немца – темные, с белесым налетом, оставленным пространством, с неким беспомощным изумлением, возникшим в зрачках: эсэсовец не верил, что его убили.

В следующий миг глаза исчезли – немец ткнулся физиономией в землю. Совсем рядом, в нескольких сантиметрах от головы, в сухую жесткую траву шлепнулся его бинокль, перевернулся и уперся сильными яркими линзами в небо. Тихонов осторожно, чтобы ни одна былка не отозвалась на движение дрожью, вытащил из широких листьев лещины ствол винтовки, вернулся на старое место, где лежал трофейный автомат, – ему показалось, что точка, с которой он снял офицера, была засечена.

Чутье не обмануло Тихонова, стрельба, которую открыли с той стороны поля, была прицельной, автоматные очереди посшибали с лещины все, что на ней было, вплоть до гнилых рогулин, сделали ветки голыми.

Похоже, день нынешний был урожайным для Тихонова. При всем том лейтенант понимал, что это – последний день его жизни, никаких надежд на будущее нет и никакие иные сюжеты на эту тему уже не родятся. Последний бой есть последний бой.

Главное, чтобы окруженцы ушли как можно дальше, оторвались от эсесовского, – и не только эсесовского, – преследования, уцелели… О себе Тихонов по-прежнему не думал. А чего, собственно, думать-то, – тем более сейчас? Этим он занимался в прошлом, в школьные и курсантские годы – уделял немного свободного времени своей фамилии и собственной персоне.

Раза три, – или даже четыре в его короткой жизни, – кадровики озадачивали странным вопросом: «Родители назвали вас Николаем, случайно, не в честь знаменитого поэта Николая Тихонова?»

Вопрос этот не только вызывал некую озадаченность, но и раздражение, Тихонов старался сдерживать себя и отвечал коротко и жестко, будто отрубал кусок проволоки:

– Нет, не в честь.

Впрочем, однажды он не сдержался, не стал сдерживать себя, отпустил тормоза и сказал интеллигентной старушке, выписывавшей ему абонемент в кинолекторий:

– А вы пойдите от обратного и проанализируйте: может, поэт Тихонов взял это имя в мою честь? Такое может быть?

Старушка согласилась с ним и произнесла очень добродушно:

– А почему бы и нет?

– Вот именно, – не поддержал ее добродушного тона Тихонов, – но на всякий случай мне остается только одно: научиться писать стихи.

Колючесть его старушку не обидела, она вновь добродушно улыбнулась.

– Это тоже может пригодиться в жизни, молодой человек, – проговорила она ровным благожелательным тоном и подчеркнула, словно бы намекая, что Тихонов еще недостаточно пожил на свете, чтобы иметь право на колючие суждения и менторский тон, – м-да, молодой человек! Пожалуйте в мир кино, – она протянула Тихонову узкий бумажный прямоугольник, состоявший из десятка отрывающихся листков, – заветный абонемент.

…Что только не приходит в голову в такие минуты, как эти? Однажды Колька Тихонов поехал с отцом в Сталинград на рынок продавать разделанного поросенка – это первым номером, а вторым – купить себе кое-что по хозяйству, и услышал от одного парня, чей рот был богато украшен золотыми фиксами, странно прозвучавшую, но очень интересную фразу: «Мерси вас!»

Парень вел себя нагло, посверкивал фиксами, разбойно щурил глаза и, не торгуясь, заплатил за мясо меньше, чем было положено; отец, обычно считающий, что все в жизни должно совершаться по справедливости, честно, почему-то не стал возражать. Взамен получил странное:

– Мерси вас!

Когда парень отошел от телеги, держа в руке кусок свежей поросятины, завернутый в газету, Колька Тихонов проводил его внимательным взглядом и спросил у отца:

– Кто это?

– Местный уркаган.

– Кто-кто?

– Ну, гоп-стопник. Или можно сказать так – блатной. Понял?

Колька все понял: блатной – это человек с ножом; отец потому отпустил гоп-стопника, что боялся нарваться на финку, причем не за себя дрогнул, а за Кольку, за него дрожал и боялся, – присутствие сына при этой сцене было бы совсем нежелательно. Колька и это понял, спросил только:

– Откуда он знает французский язык?

– Он его совсем не знает. А «мерси вас!» – это обычная присказка блатных.

Отец был опытным человеком, знал все или почти все и умел доходчиво объяснять разные сложные штуки.

Когда Тихонов получил киношный абонемент из рук старушки, то ему захотелось сказать «по-французски»: «Мерси вас!» – но он лишь благодарно приожил руку к груди, тем и ограничился. Мог бы, конечно, и козырнуть лихо, припечатать ладонь к козырьку фуражки, но он сделал то, что сделал…

Немцы прекратили стрельбу и залегли, что называется, основательно. После гибели двух человек они замерли, даже шевелиться перестали в траве. Тихонов поскреб пальцами подбородок, жестяно заскрипевший под его рукой. Он давно не брился. Но бриться уже было поздно, да и бритье уже ничего не даст…

В ту поездку в Сталинград на базар Колька Тихонов услышал и другие словечки, ранее не слышанные и показавшиеся ему интересными. Например, «чехты», «ляпаш», «таджмахала», «карак», «гадильник», «яб»…

Сдвинув кепку на нос, Колька заинтересованно ждал, когда отец рассчитается с последними покупателями. Когда он наконец освободился, младший Тихонов почесал ногтями затылок, как расческой, и спросил:

– Батя, скажи, что такое чехты?

– На блатном жаргоне это – конец.

– А гадильник?

– По-моему, милиция – отдел, отделение, околоток, не знаю, как это у них называется, – не знаю… В общем, милиция.

– А яб? – Колька чуть не споткнулся: слишком уж слово походило на матерное, но все же благополучно перевалил через него.

– Ябами зовут барахольщиков, скупающих краденые вещи.

Отец знал все, не было вопроса, на который он не мог бы ответить, и Колька Тихонов был горд им: редко кто из его ровесников имел такого грамотного отца, а точнее, никто не имел – Колькин отец был лучшим.

Старший Тихонов также ушел на фронт, только где он сейчас находился, в каких частях и где конкретно воевал, Тихонов-младший не знал. Дай бог, чтобы отец остался жив, такие люди, как он, не должны погибать…

С немецкой стороны послышалась трель свистка – лейтенант впервые слышал, чтобы фрицы так заливисто свистели, музыканты просто, – то ли сейчас они пойдут в атаку, то ли подождут немного…

Что означали эти трели, догадаться было трудно, надо знать язык свистков: либо минутную готовность к отступлению, либо сигнал к предстоящей атаке, либо еще что-то – например, команду: перед атакой заправиться макаронами с мясом и запить желудевым кофе с молоком.

Под звуки фельдфебельского свистка немцы стихли вновь и дело на этом закончилось. Никогда Тихонов не сталкивался с таким поведением фрицев. А может, это и не немцы были вовсе, а какие-нибудь усташи или албанские погонщики ослов… Хотя усташей вряд ли бы взяли в эсесовскую часть и тем более не взяли бы неграмотных пастухов, пасущих в горах скот…

Масляный, с черными хлопьями дым, длинным шлейфом тянувшийся от подбитого самолета, вскоре отощал, обратился в редкий, хотя и жирный хвост, а потом и совсем иссяк. «Лаптежник» сгорел на удивление быстро.

Тихонов подумал, что немцы чего-то или кого-то ждут – то ли технику какую, способную бороться с засевшими в овраге окруженцами, то ли авиацию, которая уже пыталась им подсобить, но ничего не сумела сделать – вон, один из летунов уже жарится на пламени собственных костей, то ли подмогу основательную из полусотни опытных карателей – фрицы ведь не знали, сколько человек сидит в овраге и держит их на мушке… Если бы знали, вели бы себя не так.

Лейтенант тоже ждал.

Одна из самых мучительных и сложных вещей для человека – это ожидание. Ожидание изматывает так, как не может измотать ничто другое. Хотя кто-то из умных иностранцев сказал очень точно: «Способный терпеть может добиться всего, чего он хочет».

Он был прав, этот старый мудрый философ, терпением при таком раскладе можно добиться больше, чем силой. Главное, чтобы в запасе было хотя бы немного времени.

На немецкой стороне вновь раздался резкий тройной свисток – точнее, три коротких свистка, всколыхнувших теплый воздух и слившихся в один, в то же мгновение часто и дружно ударили автоматы.

Тихонов поспешно нырнул за плотную, словно бы специально утрамбованную закраину, – прикрытие было надежным, – через минуту выглянул… Немцы, не прекращая огня, прижимая автоматы к животам, поднимались из травы.

Было их много, пожалуй, на два десятка больше, чем было раньше.

 

Лейтенант сбросил предохранитель на затворе винтовки и на ходу поймав мушкой одного из атакующих, тут же выстрелил, выбил дымящуюся гильзу и снова загнал в ствол патрон. Того, как свалился и задергался в траве подстреленный гитлеровец, он не видел, прежняя цель уже находилась вне поля его зрения и уж тем более – вне поля его действий.

Через мгновение он выстрелил опять и подшиб еще одного гитлеровца.

Но и эта потеря не остановила шеренгу немцев, шагавших на лейтенанта. Такое впечатление было, что пока они лежали в траве, пока слушали свистковую музыку, приняли по сто пятьдесят «наркомовских» граммов, не иначе. Или какие граммы выдают в вермахте вместо «наркомовских»? Фюрерские, геббельсовские, гитлеровские?

Выстрелить в третий раз Тихонову не удалось – в плечо ему, отщепив кусок приклада, всадилась автоматная пуля, он замычал глухо, покрутил головой, шалея от боли, в следующий миг справился с собой, передвинул приклад на грудь, прижал покрепче, но тут ему в грудь вонзилась пуля. Пространство перед Тихоновым окрасилось в мутный красный цвет.

Но что было плохо особенно – в этой мути исчезли фигуры надвигающихся на овраг немцев. Лейтенант застонал, уронил голову на закраину. Попробовал пальцами протереть глаза – ничего не получилось, лишь муть сделалась еще гуще, еще неприятнее. Неожиданно перед ним возникло лицо – очень знакомое, бородатое, старое, с насмешливыми и добрыми глазами… Родное лицо. Это был очень близкий ему человек.

Лейтенант узнавал и одновременно не узнавал его. И только, когда старик улыбнулся ему, понял: это же дед Павел, глава их казачьего рода. В жизни Тихонов никогда не видел его, не удалось, дед погиб раньше, чем родился Колька, а вот фотоснимки дедовы на хуторе есть, целых четыре, висят в избе на стенке – на видном месте, в лаковых киотках.

Были еще снимки, которые не вывешивали в киотках, прятали – причем старались засунуть куда-нибудь подальше, не дай бог, увидит партийный или комсомольский секретарь – беды тогда не оберешься. На одном из них дед Павел был сфотографирован в парадном казачьем мундире, при шашке, с двумя серебряными Георгиями и двумя медалями на груди, награды очень украшали облик старшего урядника Павла Тихонова…

На фото, выставленных в киотках, дед Павел также был изображен в военной форме – Красной Армии, и тоже при орденах. Один из них – хорошо известный, Красного Знамени, второй, судя по всему, узбекский, «местечковый» – бухарский революционный, в Гражданскую войну такие ордена были в широком ходу.

Дед Павел разделил все тяготы и беды начала двадцатого века, войн и стычек той поры, вплоть до самой страшной войны, которая только может быть на свете – Гражданской.

Как-то хутор их, – а по казачьему разделению Большой Фоминский был приписан к станице Крыницкой, – вошел отряд белых во главе с дородным седоусым есаулом, у которого пузо было таким же объемным, как и живот у его лошади.

Есаул, поигрывая нагайкой, у которой рукоятка была похожа на дорогое произведение искусства – украшена тонким латунным рисунком, сказал деду Павлу:

– Цепляй, казак, на рубаху погоны вахмистра и с нынешнего дня приступай к службе в моем отряде. Толковых командиров у меня не хватает.

Дед Павел отрицательно покачал головой:

– Не могу! – Он снова энергично покачал головой. – Извиняйте, что не могу!

Есаул свел брови в одну линию:

– Это почему же ты не можешь, а? Из казачьих войск уволился, что ли?

– Никак нет, ваше высокоблагородие, не уволился. Земля на хуторе в мое отсутствие очень уж худородной стала, совсем отощала… Надо бы землю малость подправить, подкормить, а потом и повоевать можно.

– Значит, не пойдешь ко мне вахмистром?

– Не пойду, ваше высокоблагородие.

Есаул хлопнул рисунчатой рукоятью нагайки по ладони, лицо его нехорошо одрябло и сделалось злым. Предупредил георгиевского кавалера:

– Смотри, не пожалей об отказе, – и поскольку дед Павел не пожалел и это было естественно, он вообще никак не отреагировал на угрозу, есаул повысил голос, который у него сделался визгливым, почти бабьим, и приказал: – Всыпать двадцать плетей этому хрену на деревянной палочке!

К деду, тяжело дыша чесноком, съеденным на соседнем хуторе, немедленно подскочили трое подручных есаула во главе с хорунжим, – по-нынешнему лейтенантом, – думали, дед будет сопротивляться, но он сопротивляться не стал, понимал, что дурак-есаул вообще может отдать приказ расстрелять и казака-фронтовика расстреляют, не раздумывая ни минуты…

Вот такие времена наступали в те годы в России.

Деду Павлу заголили спину и всыпали двадцать плетей. С оттяжкой, оставляя на коже бугристые багровые следы с проступающей на них кровью.

Получил дед отведенные ему животастым есаулом плети сполна, но в подчинение к дураку не пошел. И землей своей заниматься не стал, решив, что есть дела поважнее, – записался в Красную Армию. Добровольно. Есаула за его неумную политику надо было наказывать, а сделать это он мог, только находясь в красногвардейских частях.

Воевал дед Павел отменно, – старый пластун из разведкоманды, он знал, как держать оружие в руках. И все-таки судьба фронтовая сложилась у деда неудачно: в одном из боев изворотливый беляк – такой же ловкий казак, как и Тихонов, – сумел дотянуться до него острием сабли. Попал точно в сердце – отважный дед Павел не выжил.

Потом земляки из кавалерийской бригады, в составе которой дед воевал, – трое виновато понурившихся бойцов в гимнастерках, украшенных красными бантами, привезли на хутор дедовы шашку и папаху.

– Умирая, Павел Петрович Тихонов просил передать это внуку, – сказали они, передавая дорогие дедовы вещи в дом, – велел исполнить его волю. Наказал также никогда не вынимать впустую из ножен шашку… Велел всегда помнить, что это – великий грех.

Наказы деда Павла лейтенант усвоил хорошо, постарался впечатать их в память как можно прочнее, науки дедовы тоже усвоил…Дед был очень толковым пластуном, знал много боевых приемов и успел передать их своему сыну, а тот по цепочке – уже Николаю. Назывались дедовы науки в старину знатно – «казачий спас». Казачий спас учил людей картошку печь без огня, лечиться без лекарств, чинить обувь без шила и дратвы, из любой, самой дремучей чащи, где невозможно сориентироваться, выходить точно в нужное место, переплывать под водой большие реки, невидимо для врага, прятаться так надежно, что ни чужие, ни свои не могли найти, без веревок забираться на крыши высоких зданий и макушки дымовых труб, превращая эти точки в наблюдательные пункты, и так далее… Науки деда Павла здорово помогли лейтенанту Тихонову.

Да и умение метко стрелять – это, наверное, тоже от деда Павла, его наследство… В крови передалось, из крови в кровь.

По глазам деда Павла, по беспокойному выражению, возникшему в них, лейтенант понял, что дед тоже видит его, знает, кто находится перед ним, готов помочь, но помочь ему не дано…

Оба они пребывали сейчас словно бы в полосе тумана или дыма, в разных измерениях, спустя мгновение между ними пронеслась некая потусторонняя сила, постаралась смешать все предметы и вообще как при взрыве разбросать все, что находилось рядом… Тихонов замотал головой протестующе, прокричал что-то, но крика своего не услышал, слова его, наполовину немые, были неразборчивы – смятые, сбитые в сырой неряшливый комок слова…

Он протянул к деду здоровую руку, вторую протянуть не смог – рука сильно отяжелела, да и к прежней боли прибавилась боль новая, он улыбнулся прощально, дед в ответ озабоченно покачал головой. Уголки рта, спрятанные в бороде, раздвинулись, лицо сделалось шире, борода – окладистее, дед хотел что-то сказать Тихонову, но не смог, растворился в слабо шевелящейся дымке то ли невидимого пространства, то ли небытия.

Лейтенант ощутил, что он лежит на сырой липкой земле, на закраине оврага, щеку ему обжигает что-то очень холодное… Он застонал, в следующий миг попробовал сдавить стон зубами, зажать его, но не тут-то было, боль оказалась сильнее его возможностей.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru