bannerbannerbanner
Сын Пролётной Утки

Валерий Поволяев
Сын Пролётной Утки

Полная версия

Дядя, взяв в руки винтовку, пошел следом за матерью – чуть в стороне и поотстав на несколько метров, опустив голову и шагая так же, как и мать, меленько, скорбно, не по-мужски, и оттого, что Копыто Оленя подделывался под шаг матери, Топорику сделалось еще страшнее, он втиснул голову в плечи, потом всем телом влез в колени, обхватил лодыжки пальцами, притянул их к себе, разом превращаясь в пеликэна – скорченного чукотского божка, приносящего счастье охотникам и китобоям, внутри у него родилось рыдание, но Летящий Боевой Топорик нашел в себе силы задавить его, лишь прошептал едва приметно, сам того не слыша, вкладывая в этот шепот всю нежность, что у него была:

– Ма-ма! – Ткнулся лбом в колени, попытался сжаться еще, но было уже некуда, посидел несколько минут неподвижно, потом чуть приподнял голову и открыл глаза.

Дядя с матерью отошли уже метров на двести; мать отрывалась от дяди, шла все проворнее и легче, словно бы хотела убежать, – видать, боль отпускала ее, дядин же шаг, напротив, слабел на глазах, тяжелел, становился грузным, словно бы Копыто Оленя оседал на ходу, он отставал от матери.

Словно бы что-то почувствовав, мать оглянулась, подняла призывно руку, и Топорик понял, что мать ищет его, взнялся над самим собой, словно подброшенный ружейной пружиной, но мать не смогла разглядеть его, на лице ее засветились зубы, она окинула взглядом родное стойбище и отвернулась.

В ту же минуту дядя, словно бы что-то преодолев в себе, пошел быстрее, легче – усталость, навалившаяся на него, отступила, на ходу дядя вскинул винтовку и не целясь выстрелил по матери. Шаг его не сбился ни на сантиметр.

Звук выстрела не сразу донесся до людей – всем показалось, что вначале громыхнуло эхо, а уж потом докатился сам выстрел.

Мать еще несколько секунд двигалась по инерции, хотя всем телом своим уже заваливалась назад, с головы ее соскочила шапочка, распласталась ярким цветком во мху, потом с шеи сорвалась нитка с яркими бусами, беззвучно рассыпалась, затем упало еще что-то и уж следом на землю повалилась сама.

Внутри у Летящего Боевого Топорика снова родился крик, он закусил его губами – не верил в то, что видел, хотел было подняться, понестись в тундру, к матери, к которой, опустив ствол винтовки, подходил Копыто Оленя, но ноги не подчинились ему, обмякли, сделались бумажными, чужими. Топорик всхлипнул и ткнулся головой в собственные колени.

Он очнулся от того, что над ним нависла страшная старуха-колдунья и, покачиваясь пьяно, ковыряла пальцем во рту. От нее несло спиртом.

– У Пролетной Утки не было ни одного шанса на жизнь, – глухо икнув, сказала старуха, – она не могла жить. Понятно?

Летящий Боевой Топорик не выдержал, заскулил, затрясся всем телом, не веря в то, что видел, тундра, покрытая слезами, сделалась радужной, очень яркой. Старуха, вновь икнув, достала откуда-то из рукава конфету.

– На! – сказала она, пожевала страшными беззубым ртом. – Побалуйся и не горюй. Сегодня очень хороший день. Солнце, тепло, комаров почти нет, – засмеялась хрипло, качнулась и, помахивая в воздухе руками, будто сова, пошла к бочонку со спиртом.

День тот Иннокентий навсегда зарисовал в памяти, как и год тот – 1967-й, поскольку год был праздничным, – отмечали пятидесятилетие советской власти и в стойбище побывали дорогие гости из района, привезли подарки – рулон цветного ситца, приемник «Спидола», три ящика водки и ящик рассыпчатой, тающей во рту фруктовой помадки.

Через несколько месяцев после праздника племя покинуло насиженное место, переселилось поближе к океану, где и воздух был посырее, побогаче кислородом, и мох побогаче, у Летящего Боевого Топорика появилась новая мать – широкобедрая, медленная в движениях, как моржиха, женщина по кличке Пасть Кита – тундровым корякам, к которым относилось племя Иннокентия, надо было родниться с береговыми, иначе могла произойти стычка, и род решил, что Быстрая Рыба должен взять в жены береговую жительницу. Быстрая Рыба – он же Семен Петров – перечить не посмел.

Пришлось приспосабливаться к иной жизни, ведь у береговых коряков, у чукчей, алеутов и эвенов, живущих подле воды, другие нравы, другие обычаи. И то, что считается у тундрового человека нормой, может оскорбить берегового обитателя. Ну, например, тундровые коряки, когда едят рыбу, то кости, хвосты и головы швыряют в костер – огонь все покроет, но зато никогда не швыряют в пламя оленьи кости – это большой грех, за который от верхних людей немедленно последует наказание.

А у береговых жителей – наоборот: береговой человек никогда не швырнет в огонь рыбью кость, посчитает это плохой приметой, зато запросто швыряет кости оленьи, недогрызенные собаками.

Выветрилась, стерлась из памяти мать, хотя тот страшный день – редкостно безмятежный, ясный, отпечатался в мозгу так, как иная мелодия отпечатывается на пластинке, а вот мать со временем сделалась в воспоминаниях вроде бы посторонней, чужой, обескровленной этим странным свойством памяти, – ни своей крови в ней не было, ни крови сына, все заслонила жизнь, последующие годы, события, охота, жена, которую Иннокентий не любил – они были разными: он тундровым, она береговой, а слияние с береговыми, надо заметить, происходило все больше, – заслонил ребенок, в котором он уже узнавал себя, разные Спендиаровы, считавшие себя знатоками севера и здешнего люда – тьфу! – дни его потихоньку скатывались в старость, к последней черте, которая была совсем не за горами, если учитывать, что средний возраст в их племени невесть какой великий – тридцать семь годов, и он иногда по ночам сквозь сон ощущал колючий вязкий холод – это на Иннокентия дышала вечная мерзлота. Из мерзлоты он вышел, в мерзлоту и уйдет. А душа переселится на облака.

Но забывать мать, пока он жив, не годится, это такой же грех, как брошенная в огонь оленья кость. Он качнулся, заваливаясь всем телом вперед, всхлипнул, будто тот маленький, оставшийся в прошлом Топорик, вспомнил, что тогда он все-таки не плакал, сдержался, лишь скулил, и, ощущая неясную тревогу, тяжесть, натекшую в его душу, ткнулся головой в песок, услышал задавленный собственный плач и не стал больше давить его, дал волю.

Когда выплакался, оторвался от песка, потянулся вперед, рассчитывая увидеть мать, но матери уже не было – следа не осталось ни в воздухе, ни на ягеле, ни на языках речного песка, заползающих в мох, и тишь стояла такая, что в нее запросто могла провалиться душа. Иннокентий закусил губы, сдерживаясь, но тоска, подступившая к нему, уже отозвалась болью в груди. Такой болью, что хоть криком кричи.

Кем же он таким стал, что забыл свое прошлое, мать, род, что же такое с ним сделалось? И имеет ли он право на будущее, раз позабыл о прошлом? Хотел Иннокентий получить ответ, но ответа ему не было.

Вопросы почемучки

Антошка рос очень любознательным мальчишкой. Несмотря на то что в школу он еще не ходил и пойдет не раньше чем через год, он уже и азбуку знал, и считать умел, и простейшее умножение изучил, и, водя пальцем по страницам красочной книжки, свободно одолевал разные мудреные тексты типа «Мы с папой идем в магазин».

Гордеев не выдержал, вздохнул, услышал, как внутри по-над сердцем у него что-то жалобно заскрипело, к горлу подкатило что-то теплое и ему сделалось трудно дышать. Одновременно сделалось обидно – ну разве он урод какой-нибудь, или руки у него кривые, растут не из того места, либо голова дадена лишь для того, чтобы чесать макушку, либо «ею есть», как выразился один великий спортсмен? Почему он живет хуже всех? Это гнетущее чувство, замешанное на обеспокоенности и обиде, стало возникать в нем все чаще и чаще.

Иван Гордеев понимал, что дело не в нем, виноват в собственных бедах, в нищенстве не он, – так, увы, сложились обстоятельства – у них весь город нищий.

Живут люди кто чем: одни собирают в лесу грибы, потом сушат их, маринуют, солят, забивают банками подвалы, используя всякое свободное место, от мышиных ходов до отдушин, другие усердно корпят на своих огородишках, добывая в поте лица плоды земные – от разваристой сиреневой картошки до ирги – сахарной ягоды и крохотных, пупырчатых огурцов, таких сладких, что с ними чай можно пить, как с конфетами, – пикулей, третьи прочесывают вдоль и поперек мелкую местную речку с гордым названием Партизанка, ее чистые и очень холодные, даже в летнюю пору пахнущие льдом притоки Постышевку, Тигровую, Мельники, четвертые, закинув за плечи старое ружье, помнящее «штурмовые ночи Спасска, Волочаевские дни», трясут тайгу – гоняют лесных котов, косуль, кабанов, щелкают белок – пытаются заработать этим, но таких людей меньше всего…

В городе их, в Сучане, живет не менее сорока тысяч человек, – Гордеев по старинке называл Партизанск Сучано, как в прежние времена, – и всех их тайга не прокормит – ни грибная тайга, ни кедровая, ни та, что по праздникам дармовым мясцом угощает… Так что же делать тем, кто не нашел для себя кормежку и готов теперь зубы свои за ненадобностью положить на полку? Да и невозможно ныне прокормить семью, одним, скажем, огородом или грибами… Чушь все это. Выдумка различных полупьяных агитаторов, размахивающих с трибуны полосатыми флагами.

Гордеев шел по лесной тропке, держа за руку сына, и машинально отвечал на его бесконечные «почему?».

– Папа, почему солнышко светит?

– Почему поют птицы?

– Почему уголь черный?

– Почему у слона хобот длиннее хвоста?

– Почему у всех мамы есть, а у меня нет?

Эти его многочисленные «почему?» рождались мгновенно, словно бы сами по себе возникали из воздуха, материзовывались у Почемучки на языке и вновь оказывались в воздухе. Антошка Гордеев был неутомим. Отец отвечал на вопросы как умел – старался делать это в том же ключе, что и сын – на серьезный вопрос отвечал серьезно, на шутливый шутливо, на веселый весело, на печальный… На печальные вопросы Гордеев старался не отвечать. И оба они вели в этой бесконечной череде вопросов и ответов свою игру, отец и сын. В конце концов Почемучка вздыхал и говорил:

 

– Папа, а ты хитрый?

– Ага, как коза, которая у соседки на грядках съела всю морковку.

– А коза разве хитрая?

– Очень, раз догадалась выдернуть морковку из земли.

– А ботву куда она дела?

– Заела ею саму морковку.

– А как она пристрявшие комки земли отделила от морковки? – На этот раз Почемучка все свои вопросы начинал с протяжно-певучего «А-а», будто солист из пионерского хора.

– Очень просто. Морковкой хлопнула о морковку и сбила всю землю, крошки.

– А-а… Но для этого нужны руки.

– Не обязательно. Копыта тоже подходят.

– He понял… Как это?

– Ты обратил внимание, что у козы на передних копытах есть раздвоины?

– Обратил.

– Коза садится на скамеечку, как человек, расщелиной одного копыта прихватывает одну морковку, расщелиной второго вторую и шлепает морковками друг о дружку. Три шлепка – и на плодах ни одного комка земли.

Почемучка недоверчиво глянул на отца снизу вверх, глаза у него были синие, как два лесных озерца, в которых плавает чистое небо, брови золотились в лучах света, к правой щеке пристрял комар – худосочный какой-то, голодный, – учуял людей и прилетел пообедать. Гордеев аккуратным щелчком сбил его со щеки сына.

– Это немецкий «мессершмитт», – сообщил сын.

Через двадцать минут они нашли гриб, за которым охотятся все жители Приморья – для любого грибника он является желанной добычей: крупный, не менее килограмма весом, обтянутый тонкой замшевой шкуркой, нежной как шелк – так называемый бархатный гриб. Бархатный гриб – разновидность белого, а точнее – притершийся к дальневосточным условиям самый настоящий белый гриб.

Почемучка вздернул над собой обе руки, восторженно взвизгнул и по косогору, ловко обогнув высокий муравейник, сложенный из хвои, понесся к грибу. Тут Гордеев совсем некстати вспомнил, что кто-то из его коллег, когда он еще работал в шахте, которая ныне завалена, разрушена и вряд ли из нее в ближайшие пятьдесят лет можно будет достать хотя бы килограмм утла, предупреждал его, что бархатный гриб приносит несчастье тому, кто отыскал это диво среди других грибов, хотел было крикнуть Почемучке, остановить его, но Антошка уже добежал до гриба и опустился перед ним на колен.

– Краси-ивый какой, – произнес он восхищенно.

– И очень вкусный, – добавил отец.

– И хрустный. – Почемучка вспомнил рекламную фразу, услышанную по телевизору.

– Хрустный, – согласился с ним отец, увидел небольшую серую птаху, невесомо покачивавшуюся на тонком ломком прутике, почувствовал, как ему что-то кольнуло в сердце – очень уж птаха была похожа на соловья, Гордеев потянулся к серой интересной пичуге, та фыркнула крыльями и была такова, а Гордеев немного расстроился – не удалось разглядеть птичку, повторил слово, произнесенное сыном и увязшее у него в мозгу: – Хрустный.

Следующим попался на глаза гриб-скрипун, Почемучка также стремительно, будто кузнечик, в прыжке кинулся к нему, сорвал. Скрипун – гриб особый, когда его хозяйки замачивают, он скрипит, будто старый дед, шевелится в воде, вздыхает, сопит… Очень общительный, говорливый гриб, на западе, в «Расее», такие грибы не растут. Было также много грибов-белянок, нарядных, аппетитных, очень чистых, словно бы специально вымытых. Таких грибов в «Расее» тоже нет. А вот аккуратных, веселых рыжих лисичек – полным полно, они там такие же, как и тут, на краю краев земли, также бегают по полянам, рябят в глазах, привносят в настроение человека что-то радостное и светлое, заставляют грустную публику улыбнуться. Гордеев не сдержался, улыбнулся, ощутил, как губы ему стянуло сухой липкой сеточкой – обветрили губы, к вечеру начнут облезать…

Невдалеке он заметил замысловатое морское растение, вытряхнувшее из земли свою утробу, похожее на коралл – это тоже был гриб, очень недурной по вкусу, редкостный, рядом с первым кораллом проклюнулся второй, невдалеке белел еще один…

Это были «оленьи рожки» – грибы, которые, кроме, как здесь, нигде, пожалуй, больше и не водятся; во всяком случае, Гордеев о них не слышал. Тяжесть, сидевшая у него в душе, потихоньку рассосалась.

Хоть и считался Гордеев человеком невезучим, а не везло ему больше, чем положено, чем было вообще определено судьбой. Собственно, не везло, как мы уже знаем, не только ему, но и всему городу.

Весь их Сучан не имел работы – весь! Какие-то люди в Москве с криками «ура» решили судьбу далекого городка, от которого до Тихого океана ничего не стоит доплюнуть: шварк – и плевок уже качается в синих плотных волнах, привлекает к себе внимание осьминогов. Из Москвы, из Владивостока приехали в Сучан бравые мордастые ребята, собрали народ на митинг. Народ на митинг не пошел – надоело уже митинговать, проку от этих митингов не больше, чем от бурчания в желудке – только бурчит желудок, но не варит, на одних лекарствах можно разориться. В результате знаменитые сучанские шахты были закрыты и разрушены. Основательно разрушены, со знанием дела, умело – восстановлению, в отличие от других шахт, в том же Артеме например, – они не подлежат. А уголек здесь добывали знатный, запасов его – лет на пятьсот, не меньше.

Тем временем Почемучка взялся за свое:

– Пана, почему одни грибы имеют белый цвет, другие – желтый, третьи вообще коричневые, четвертые – черные как уголь, а?

– Почему ежики колючие?

– Почему у нас нет денег?

– Почему комар жужжит, а бабочка нет?

От вопросов Почемучки Гордееву даже жарко сделалось: тот умел кого угодно загнать в «Пятый угол».

– Почему мужчины ухаживают за женщинами?

– Почему кошки любят мясо, а ласточки кузнечиков?

Наконец Гордееву удалось остановить поток бесконечных «почему?».

– Почему ты считаешь, что ласточки едят кузнечиков? – спросил он. – По-моему, они питаются мухами, едят их на лету, на скорости.

Лицо Почемучки сделалось задумчивым, он с видом крупного воинского начальника поковырял пальцем в носу.

– Нельзя этого делать, – сказал ему отец, – резьбу сорвешь.

Почемучка приподнял одну крохотную белесую бровь и произнес неожиданно печально, тихо, со взрослыми интонациями в голосе:

– Папа, ты знаешь, я тебя очень люблю.

Гордеев ощутил, как у него тревожно сжалось сердце, внутри словно бы что-то сдвинулось, ему сделалось ознобно, боязно за сына, пространство перед ним пошло розовыми пятнами, и он прижал к себе Почемучку.

– Знаю, – сказал он.

Ему бы жилось много хуже, во сто крат хуже, если бы у него не было Почемучки – жизнь тогда имела бы совсем другие тона, более темные, хотя цвет темных пятен был бы иным, скорее всего – красным, кровянистым.

Почемучка затих у него под мышкой на несколько мгновений, мотом дернулся, запричитал обрадованно:

– Вон еще «оленьи рожки»!

– Где?

– Да вон! Целая поляна!

Грибы были какие-то колдовские, они словно бы вытаяли из ничего, еще несколько минут назад крохотная зеленая полянка была пуста, Гордеев несколько раз бросал на нее ищущий взгляд, и если бы там было за что зацепиться глазу, Гордеев обязательно зацепился бы, но поляна была пуста, – сейчас же на ней возникло целое полотно – переплелась, образовав единый сложный рисунок, целая семья грибов. Над рисунком вились, нервно подпрыгивая, а затем резко опускаясь вниз, колючие местные комары, мелкие, противные, способные довести до обморока кого угодно, даже бегемота. Почемучка кинулся к грибам, подставил под них полиэтиленовый пакет. Будет сегодня у них вечером очень вкусное жарево.

Гордеев вновь почувствовал, как у него тоскливо сжалось сердце. Не отпускало странное гнетущее ощущение, способное опустошить человека вконец – такое ощущение остается обычно после неравной драки, в которой побеждает обидчик… Гордеев втянул в себя сквозь зубы воздух. Почемучка с радостными вскриками продолжал рвать «оленьи рожки».

Красива земля здешняя, красивы сучанские сопки, как красивы и речушки, в которых плавает красная рыба, и задымленное дневным жаром небо, и огромные яркие бабочки, вьющиеся над лесными саранками, – все это будет сниться, если Гордеев уедет куда-нибудь отсюда, и богатства под этим зеленым покровом прячутся немеряные – черное золото, как в «Расее» привыкли называть уголь. Самых разных марок – антрацит и «ПА» – полуантрацит, «Ж» и «СС» – жирный металлургический и слабоспекающийся, энергетические угли – самые разные, словом.

Теперь уже не добыть ничего – от шахт, которыми когда-то гордились люди, остался только один пшик, далекое воспоминание – ныне закрыты все шахты – и «Тигровая», и Центральная, и «Северная» и «Авангард», не говоря уже об обычных участках. Там где раньше добывали уголь, ныне пахнет кладбищем, мертвечина так и лезет изо всех углов… А шахты тут глубокие – по шестьсот, семьсот метров. Если их оставить без присмотра хотя бы на полгода – шахты погибнут. В общем, считай, что они погибли – без присмотра они стоят уже несколько лет. Весь город ныне в простое, весь Сучан без денег – а это более пятидесяти тысяч человек. Пятьдесят тысяч ртов.

Одно предприятие ныне только и работает в Сучане – швейная фабрика. И то потому, что фабрику купили ушлые леди из Южной Кореи, приволокли сюда по морю кое-какую технику, наладили производство футболок и рубах, гонят свою продукцию прямиком в Штаты, здесь же, в Приморье, ни одной рубахи не оставляют – все туда, дяде Сэму, его знакомым и родственникам. Гордеев против этого, конечно, не возражает, но все-таки ему было немного обидно. И смутная обида эта с месяцами накапливалась, грозя превратиться в ком, который в конце концов может закупорить глотку и удушить.

Работают на этом предприятии, с названием, напоминающим, кстати, скрип жучка-древоточца, «Коррос», одни бабы, получают по четыре с половиной тысячи «деревянных», света белого совершенно не видят… А что такое четыре с половиной тысячи рэ в условиях Сучана? Дырка от бублика, тьфу от пустой пластиковой бутылки, пшик – зимой, например, только за одну квартиру, за тепло и воду надо выложить те же четыре с половиной тысячи… А на что жить? И вообще, где их взять, деньги эти?

Многие заложили свои квартиры – надо было выдюжить хотя бы первую, самую трудную пору, а там, решили, видно будет, как жить дальше. Гордеев тоже заложил свою квартиру.

Иного пути у него не было, только этот – никаких других вариантов.

Когда бабы, работающие на «Корросе», собрались на свою маевку и потребовали увеличения зарплаты, – они отлично понимали, что труд их стоит больше, чем они получают, – к крикуньям вышел управляющий – низенький квадратный кореец в крохотных золотых очках, с носиком-пуговкой, популярным в русских селениях, и гаркнул что было силы:

– Тях-ха!

За время пребывания в России этот способный человек изучил не только наш язык, но и обычаи, знал, чем можно испугать русскую бабу – не ружьем, не ножом, а только криком… Бабы разом притихли, уставились выжидающе на управляющего, хотя были готовы проглотить его… А что – вполне мясистый господин, вполне можно отправить его в желудок… В сыром виде. Как устрицу. Хренком только надо сдобрить.

– Чего вы хотите? – спросил управляющий у женщин, как будто не знал, чего они хотят.

– Повышения зарплаты, – громко ответили ему женщины, – и нормальных условий на производстве. Не то даже отойти в туалет нельзя, так и сидим с переполненными мочевыми пузырями.

Грубо это было, конечно, но трудящиеся женщины понимали, что по-иному к этому страшному коротышке обращаться нельзя.

Управляющий, зная здешних женщин, знал и другое – любая его правота, даже самая неправая, самая лживая, безобразная, оскорбительная, за которую под глаз подвешивают фонарь, возьмет верх над правотой этих зарвавшихся баб. Их правота – тьфу! Он сделал пренебрежительный жест.

– Я бы на вашем месте даже дышать перестал, не то чтобы обращаться с какими-то глупыми просьбами. – Густой плевок шлепнулся под ноги работницам. – Не нравится вам фабрика в городе Партизанске – я переведу ее на Филиппины. Там живут люди более сговорчивые и никаких дурацких требований насчет туалетов выставлять не будут.

Так сучанские женщины и остались ни с чем, продолжить «дипломатические» переговори они не рискнули.

Вечером, когда Гордеев жарил дневной улов – набрался увесистый пакет «оленьих рожков», Почемучка прыгал рядом и задавал очередные «почему?», на которые отец отвечал обстоятельно, как и положено отцу, иначе сын будет недоволен, а этого Гордееву очень не хотелось бы, – раздался звонок в дверь.

– Кто это мог быть? – недоуменно спросил отец у Почемучки.

Тот по-взрослому приподнял одно плечо:

– Не знаю.

У Гордеева нехорошо закололо сердце, он сделал пламя на газовой горелке поменьше, обратив синеватый плотный бутон в прозрачную плоскую розочку, поддел пальцем Почемучке под нос – следи, мол, чтобы добыча не подгорела, и пошел к двери. Открыл.

 

На лестничной площадке стояли трое. Одного из этой тройки Гордеев знал – это был человек грузинской внешности со скошенным набок крупным носом – в молодости он явно занимался боксом, там ему нос и свернули, грузин глянул на Гордеева в упор, в темных глазах его заполыхали злые огоньки, и грузин, нервно дернув ртом, опустил голову, двух других, круглоголовых, с гладко выбритыми «а-ля бильярдный шар» черепами, Гордеев видел впервые.

По-хозяйски отодвинув Гордеева в сторону, грузин прошел в квартиру.

Бритоголовые проследовали за ним. На Гордеева они даже не взглянули, он для них словно бы вообще не существовал. Гордеев ощутил в горле твердый комок, внезапно возникший, словно бы в глотку ему попал камень, застрял – ни туда ни сюда. Гордеев попробовал его проглотить, но это не получилось…

– Вы кто? – услышал он голос Почемучки, дернулся, устремляясь на кухню. – Почему вы здесь? Что вы тут делаете?

Внутри у Гордеева сжалось сердце – как бы эти люди не обидели Почемучку?

Фамилия грузина была Порхадзе, она всплыла в мозгу словно бы сама по себе, из ничего, только что не было ее и вдруг вывернулась из глуби, словно гнилая рыба, которую даже вороны не рискуют есть. Порхадзе заглянул в одну комнату, потом в другую, колупнул ногтем обои – будто бы орел острым когтем поддел, под обоями что-то звонко зашуршало, посыпалось вниз золотым песком.

Порхадзе послушал этот сухой неприятный шорох, дернул одной половиной лица, нос у него еще больше съехал набок, – и некоторое время стоял молча, глядя куда-то в угол. Гордеев тем временем справился с камнем, закупорившим ему горло, поинтересовался скрипуче, незнакомым, севшим голосом:

– Вам, собственно, чего?

Нелепо и довольно робко прозвучал этот вопрос, он словно бы оборванный кусок дыма повис в воздухе. Гордеев в очередной раз отметил недовольно, что в нем произошли некие необратимые изменения, и всему виной его нынешнее положение безработного человека.

Когда у него была работа, была зарплата, в доме все было в порядке, жена хлопотала на кухне, он был одним, не стало всего этого – он сделался другим. Незнакомым, испуганным, нервным, словно бы внутри у него что-то вымыло, он измельчился. Осознание этого было противно.

– Вам, собственно… чего? – повторил он свой вопрос, отметил, что голос у него противно дрогнул.

Грузин ничего не ответил, громко засопел, прикусил крупными верхними зубами нижнюю губу, отчего вид его сделался щучьим, недовольным, заглянул в крохотный темный чуланчик, где Гордеев хранил тряпки, щетку на длинной палке для протирки пола, шумно потянул носом. Рот у грузина брезгливо дернулся.

Закончив осмотр квартиры, Порхадзе переключил свой организм на другой ритм, перестал быть по-кошачьи суетливым, обрел осанку, земную тяжесть, выпрямился. Лицо его потемнело, словно бы он получил команду из космоса навести на нашей планете порядок.

– Значит, так, – произнес он хмуро, веско, будто большой начальник, приехавший к папуасам разбираться, кто у кого украл стеклянные бусы, по его виду можно было легко понять, что правых в таких разборках не бывает – бывают только виноватые. – Кредит доверия кончился, – в голосе Порхадзе послышались дребезжащие железные нотки. – Если завтра к двенадцати ноль-ноль не вернете деньги, которые наша фирма выдала вам под залог, обеспечивая ваше, пардон, существование в городе Партизанске, – гость не сдержался, усмехнулся, потом, поймав себя на мысли, что усмехаться в таких случаях неприлично, в России это непринято, прикусил зубами нижнюю губу, вид у него разом сделался постным, будто ему запретили есть вкусные пирожки с налимьей печенью, – то вам придется эту квартиру покинуть.

– А вещи? – дрогнувшим голосом спросил Гордеев, – он почувствовал, как в горле у него образовался твердый теплый комок, – более дурацкого, более неподходящего вопроса он не мог задать.

– Вещи – с собой, – жестко, безапелляционно ответил грузин, – нам ваши вещи не нужны.

Воздух перед Гордеевым покраснел, сделался густым, студенистым, словно застывшая сукровица, он помотал протестующе головой, услышал голос Порхадзе, донесшийся до него издалека, но что тот сказал, Гордеев не разобрал, голос грузина раздавило пространство, разделявшее этого человека, одетого в плотный, не по погоде, шерстяной костюм, обутого в лаковые модерновые туфли-скороходы, украшенные длинными, задирающимися кверху носами, и Гордеева… Гордеев прислонился к стене, глотнул немного воздуха и закрыл глаза.

Когда открыл, то перед ним стоял грузин и кривил плоские темные губы.

– Вам все понятно?

Гордеев вновь глотнул воздуха, пробивая камень, застрявший в горле, прошептал стиснуто, будто на шею ему была накинута удавка:

– Вы не имеете права.

Порхадзе посильнее прихватил зубами нижнюю губу и обрел прежний щучий вид:

– Еще как имею. Вы прочитайте договор, там все написано… Вы читали договор?

– Да.

– Обратили внимание, что возврат ассигнованных сумм должен быть произведен в течение двадцати четырех часов после того, как деньги будут затребованы?

– Не обратил.

– А напрасно… Надо было бы обратить. Пункт этот в договоре есть. Так что… – Порхадзе кольнул его взглядом, будто гвоздем ширнул, привычно прикусил нижнюю губу. – Все понятно?

– Понятно, понятно, – Гордеев сделал несколько суетливых бесполезных движений, – я сейчас, я сейчас… – Он сунулся в стол, выдвинул один ящик, потом второй, грузин понял, чего ж ищет Гордеев, остановил его движением руки:

– Можешь не ковыряться в пыли, которой набит твой стол, я юрист и текст договора знаю наизусть. Могу на память процитировать все пункты, – в голосе Порхадзе прозвучали нотки и издевательские, и насмешливые, и еще какие-то – словом, там было все: все, кроме сочувствия и желания помочь попавшему в беду человеку.

Гордеев, и без того измятый, униженный, почувствовал себя еще хуже, сморщился мучительно, словно пытался преодолеть боль, сидящую у него внутри, с треском загнал в стол ящик и опустил голову.

Кавказец остановился перед одним из охранников – бритоголовым мюридом, во рту у которого дымилась сигарета, косо прилипшая к нижней губе, нервным движением отклеил сигарету от губы мюрида и швырнул на пол. Растер окурок своим роскошным ботинком.

– Не кури, – произнес он угрожающе, – иначе тебе фирма такой счет выставит, что ты уже не сигареты будешь курить, а крученую бумагу. Либо нюхательный табак, понял? Нюхательный табак дешевле курительного, понял?

– А я чё? Я ничё! – пробовал оправдаться бык-мюрид, таращась на раздавленный окурок.

– Фирма будет делать здесь евроремонт, – сказал Порхадзе, – а евроремонт, как известно, табачного запаха не терпит.

– А я чё, – тупо гнул мюрид, – я об этом не слышал, – покосился на своего товарища-охранника. Тот тоже тупо таращился на окурок.

Через полминуты хлопнула входная дверь, незваные гости покинули дом Гордеева.

Очнулся Гордеев от того, что рядом с ним, тихо скуля и покачиваясь на потерявших твердость, усталых ногах, стоял Почемучка, в руках своих держал его руку и прижимал ее к щеке. Щека у Почемучки была теплая, тугая, и… в общем, непонятно, какая она была, это была родная плоть, такая родная, что у отца даже перехватило, перекрутило дыхание. Почемучка плакал и выдавливал из себя едва слышно, почти беззвучно:

– Па-па! Па-па!

Гордеев повернул голову в одну сторону, потом в другую.

– А где эти… – Он поморщился, помял пальцами виски.

Почемучка всхлипнул, всхлип этот заставил отца поморщиться вновь, сын с шумом втянул в себя воздух и спросил опасливым шепотом:

– Папа, а кто это был?

– Плохие люди, – с тихим стоном отозвался на вопрос сына Гордеев.

– Кто они, пап?

– Таким людям лучше не попадаться, – словно бы не слыша Почемучку, проговорил Гордеев, – съедят без соли, убьют без дроби, запьют еду кровью другого человека.

Почемучка застыл, соображая, как же это будет выглядеть, Гордеев прижал к себе его голову, ощутил, как на него накатило что-то тяжелое, горькое, одновременно стыдное, способное опрокинуть его в слезы, в рев, он запришептывал, забормотал что-то невнятно, потом на несколько мгновений затих, прикидывая, где же должна находиться злополучная бумага, в которую он так ни разу не удосужился заглянуть за все время – надеялся, что там все должно быть в порядке… Ан нет, ошибался он… Твердый комок, ставший уже привычным, образовался в глотке вновь, шевельнулся, будто живой, пробуя просунуться еще дальше, перекрыть человеку дыхание. Гордеев не выдержал, громко забухал кашлем.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru