Василий Сергеевич Панфилов
Шествуя по министерству, Сипягин раскланивался с подчинёнными с важной приветливостью, одаривая редких счастливчиков едва заметными улыбками, отчего за его спиной тут же начинались завистливые шепотки, а везунчики начинали купаться в ядовитом внимании коллег. Закрыв за собой массивную дверь кабинета, Дмитрий Сергеевич выдохнул, на секунду привалившись к резному дубу спиной и полуприкрыв глаза.
– Министр Внутренних Дел, – прошептал чиновник одними губами, наполняясь государственным пиететом перед собственной высокой должностью. Больше года проработав управляющим министерства, а до того – пять лет товарищем министра Внутренних Дел, он всегда чувствовал лёгкую… Нет, не ущербность, но всё же, всё же… иначе ощущается, совсем иначе.
– Выше только Бог и Государь, – сказал он значимо, отшагнув от двери к массивному письменному столу красного дерева, раскинувшемуся на несколько квадратных саженей, и вслушиваясь в слова.
– Нет! – поправил он себя сурово, поджав губы, – Государь и Бог!
Пройдясь по давно знакомому кабинету в новом качестве, Дмитрий Сергеевич встал у окна, и некоторое время глядел бездумно на набережную Фонтанки, видя перед собой – всю Россию! Перед внутренним взором министра разворачивались карты Империи.
Денно и нощно дымят заводские трубы, тянутся по рельсам тяжёлые составы, а в помещичьих экономиях на Юге России уже готовятся к посевной. Мудро устроенное предками Государя сословное общество, в котором каждому отведено от века заповеданное место, и так будет всегда!
– Всегда! – прошептал он горячечно, сжав массивный кулак, и отходя наконец от окна, разукрашенного причудливыми морозными узорами.
Устроившись удобно в кресле, чиновник провёл пальцами по лакированной поверхности стола, и наконец подтянул к себе подготовленные помощником папки с разными пометками. Разобравшись с самыми срочными и важными делами, и отдав несколько распоряжений, Дмитрий Сергеевич решил сделать перерыв, нажав кнопку звонка.
– Чаю, голубчик, – велел он явившемуся на зов плешивому служителю, – да покрепче. Ну да ты и сам знаешь…
Глубокий поклон, и служитель исчез, как и не было. Хмыкнув, чиновник крутанул шеей – каждый раз ведь удивляется! Как джинн из восточной сказки, только что клубов дыма не хватает. И понятно ведь, что у потомственного лакея не может не быть профессиональных секретов, да и натаскивают их с самого раннего возраста, но всё едино – шустёр!
Пару минут спустя на столе министра на изящной подставочке встал серебряный поднос с дымящимся самоварчиком, заварочным чайничком с толстой тряпичной бабой для тепла поверх, да усыпанные маком баранки в вазочке. Взмах рукой… и на подносе появилась сахарница с щипчиками, чашка с блюдцем, да розеточка с вареньем из айвы, о котором обмолвился давеча при случайном разговоре с былым сослуживцем, зашедшим в министерство по делам. Поклон… и лакея как не бывало.
С удовольствием отхлёбывая ароматный китайский чай, Сипягин взял ложечку айвового варенья, и предвкушающее жмурясь, положил в рот. А потом бараночку! Сломав её в кулаке, министр закинул куски разом в рот, вкусно захрустев. И чайком…
Имея привычку к печатному слову, министр поискал глазами газету, но передумал, взяв верхнюю папку из стопки «К ознакомлению». Встречаются порой презанимательные материалы, куда там газетам! Да и подача в таких вот папочках вполне себе поверхностная, рассчитанная именно что на ознакомление. Нужно будет, велит подчинённым провести подробный анализ.
– Так-с… что тут у нас? – шёлковые шнуры, скрепляющие тиснённую кожу, разошлись, и будто огромная тропическая бабочка махнула своими гигантскими крылами, – Буры?
Настроенный вполне благодушно, он начал листать, читая бегло, едва ли не по диагонали, вчитываясь только в особо интересные пассажи, да по давнишней привычке проглядывая сухие цифры в обязательном порядке. Но чем дальше, тем больше испарялось благодушие министра, а на высокий лоб набежали морщинки. Слишком всё…
… неоднозначно.
Подданные Российской Империи воюют в Южной Африке храбро, с выдумкой и огоньком, да и представлены они больше все прочих европейских граждан, едва ли даже и не вместе взятых! Храбро воюют, умело, но…
… не те!
Одних только русских почти четыре тысячи, да поляков, лифляндцев, жидов… и нет почти представителей благородного сословия! Если не считать Русскую Миссию Красного Креста, разумеется.
Казалось бы, имена этих немногих должны звучать особенно громко на фоне серой массы вчерашних крестьян, горняков, мелких торговцев и бог весь знает, какого сброда, но нет!
Мелькнул, да и пропал ротмистр Ганецкий, не успев взойти. Яркий, безусловно талантливый человек, но не сложилось. Бывает.
Максимов талантлив и харизматичен, но полностью почти перекрыт фигурой Вильбуа-Марейля. Начальник штаба Европейского легиона, фигура безусловно значимая, но в основном для специалистов. Широкой публике он интересен мало.
Гурко оскандалился, дав массу поводов для злословия, и притом оправданных. Такая блестящая биография, яркая карьера, и так… глупо!
Багратион-Мухранский в прессу попадал не раз, но поводы сплошь анекдотичны! И не то чтобы они не к чести князя, но и уважения его приключения не вызывают. Если поначалу он вызывал уважение древностью рода, то ныне известен разве только пристрастием к черкеске, охотой на обезьян, да всякого рода казусами и нелепицами.
Прочие же… несколько почти безвестных офицеров, воюющих в Европейском Легионе, да двое воюют в бурских коммандо на правах технических специалистов. К непосредственному командованию их не допускают, что решительно… ну ни в какие ворота!
И…
Министр перелистнул назад, хмуро глядя на колонку имён. Русские… и не слишком русские подданные и бывшие подданные, добившиеся успеха в Южной Африке. Некоторые – громкого, с регулярным упоминанием в европейских газетах, некоторые – значительно более скромного. Но…
… не те, неправильные русские.
Свыше двухсот человек стали офицерами, что для пяти тысяч не так уж и много. Но…
Министр хмурился всё больше, понимая глубину проблемы, разом вставшей перед ним… Нет! Перед всем Государством Российским!
– Никто, – прошелестел он побелевшими губами, вчитываясь в сухие строки, – ни один человек из числа Российских подданных, будь то настоящих или бывших, не пошёл под командование русских офицеров. Ах да, Ганецкий…
– Нет, – решительно выдохнул Сипягин, массируя левое подреберье, где внезапно закололо сердце, – Ганецкий не в счёт! С десяток человек, да и те в самом начале боевых действий!
– А потом… – он с ненавистью уставился на бумаги, – Дзержинские и прочее… быдло! Один-единственный дворянин, и тот – марксист, да ещё и поляк! Уж и не знаю, что хуже.
Положив папку на стол, Дмитрий Сергеевич откинулся назад, прикрыв глаза. Скверно, очень скверно! Четыре… пять тысяч человек в общей сложности, и никто, решительно никто не идёт под командование людей благородных, игнорируя даже профессиональных офицеров.
На войне! Казалось бы, сам Бог… ан нет, не идут. Сами справляются. Это решительно…
– … невозможно! – с отвращением сказал Грингмут, отбросив от себя гранки, упавшие было на дымящуюся пепельницу, – Публика интересуется Южной Африкой, но где? Где, я вас спрашиваю… нормальные имена?
– Какие есть, – суховато ответил репортёр, не принимая манеру начальства и забирая гранки.
– Простите, Всеволод Игнатьевич, – закурив, искренне повинился редактор газеты «Московские ведомости», – не сдержался.
– Понимаю, – чуть поклонился репортёр, смягчая дворянский гонор, – но уж как есть! Упоминать в публикациях Дзержинского вы запретили, хотя как по мне…
– Впрочем, вам видней, – примиряющее улыбнулся репортёр, видя выразительное лицо Владимира Андреевича, – я всё понимаю! Марксист, да ещё и беглый… непростой вопрос. Не тот человек, которого следует поднимать на щит. Ну а прочие? Панкратов не без греха, но ведь каков типаж!?
– Типаж, – вяло отозвался Грингмут, сделав затяжку, – тип он, а не типаж! Я…
Порывшись в столе и переворошив забитые бумагами ящики, он достал несколько листков и передал репортёру:
– Читайте! Уж простите, но только в кабинете – не то чтобы секрет великий, но и не те вещи, о коих можно болтать без разбору.
– Я…
– Вам доверяю, – склонил голову редактор самой «правой» и официозной газеты в Москве, которую злопыхатели называли «охранительской», а за пределами России напечатанное в «Московских ведомостях» считали неофициальной позицией властей, – но всё же некоторую информацию следует выдавать осторожно.
– Это… – вчитавшийся репортёр выпрямился ошеломлённо, глядя на Владимира Андреевича выпученными рыбьими глазами, – правда?!
– В большинстве своём, – кивнул Грингмут, – хотя большая часть данных подкреплена лишь анализом и косвенными данными.
– Уголовники?!
– Теперь вы понимаете? – подался вперёд Грингмут, – Давняя связь с уголовниками, и чуть ли даже не сам Иван!
– А… разоблачить? – неуверенно спросил Всеволод Игнатьевич, поведя полной щекой с пышной бакенбардой.
– Как, голубчик?! Сами по себе карточные игры с иванами ничего не доказывают, зато благотворительность – вот она! Стоит чуть копнуть, и перед нашей нетребовательной публикой предстанет этакий Робин Гуд! И в эту же кучу – песенки, изобретательство… представляете? Снова возопят, что власти травят гения!
– Да уж… – поёжился репортёр, дочитав, – прямо-таки инфернальная картина получается. Марксисты, жиды, иваны… экий клубочек вокруг мальчишки закручен! Да и сам он… нда-с…
– Если бы только в мальчишке было дело, – грустно усмехнулся Грингмут, – если бы… Вот!
На стол легла французская газета, открытая на нужной странице.
– Изволите ли видеть – фехт-генерал Бляйшман!
– Жи-ид?! – рванул ворот репортёр, дикими глазами вглядываясь в бравого фехт-генерала с развевающимися пейсами, позирующего фотографу с видом брутальным и суровым, как и положено боевому офицеру, обеспечившему прорыв в Дурбан. Сперва – безукоризненно налаженной интендантской службой, а затем и личным участием!
– Жид, – кивнул Владимир Андреевич деланно невозмутимо, и только глаз дёрнулся, – и это полбеды. Хуже другое…
– Да што может быть хуже?!
– А то, Всеволод Игнатьевич, что наши мужички в Южной Африке готовы идти за жидом Бляйшманом, за полячишкой Дзержинским, да своими доморощенными… офицерами, – выплюнул он, – но лишь бы не за человеком благородного сословия! Представляете? Напрочь!
– Мы… – Грингмут, задыхаясь от ярости, ослабил ворот на налившейся багровым шее, – умилялись сперва… подъёму патриотизма… духу русскому…
– А потом выяснилось, – уже потухшее сказал он, – что русскими они видят только себя. Не нас с вами! Жида Бляйшмана готовы русским видеть, поляка Дзержинского, цыгана Шижиря, но не нас с вами! И Церковь… в кальвинисты перекрещиваются, к староверам примыкают, лишь бы не с чиновниками в рясах! Такое-то у них мнение о священнослужителях, понимаете?
– Земля и воля как есть, – прошептал репортёр, – без всякой политики, в самом первобытном понимании…
– Пока! Пока без политики! Четыре тысячи русских мужиков и мещан воюет в Африке за землю лично для себя и волю, как они её понимают! Чёрный передел, если хотите, – едко хмыкнул редактор, туша папиросу о гору окурков, возвышающихся в бронзовой пепельнице, – а потом что будет, представляете?
– Ведь получится у них, – продолжил Грингмут, – и не потому, что они действительно… а потому, что Африка! Палку воткнёшь, вырастет, копнёшь – золото. А им, голодным после малоземелья да нечерноземья, кожурка лимонная за лакомство будет!
– И письма… – севшим голосом сказал Всеволод Игнатьевич, глядя на начальника дикими глазами, – они же письма станут писать…
– Да! А мы-то… севшим голосом сказал Грингмут, – радовались. Первый Сарматский, а? А теперь?
Всеволод Игнатьевич никогда не жаловался на фантазию, да и увлечение живописью сказывалось. Привычная картина мира, с робкими работящими крестьянами, готовыми ломать шапку перед барином за-ради великого уважения, рушилась на глазах. Вдребезги разбивались впитанные с молоком матери, вычитанные в книгах иллюзии о солдатушках – бравых ребятушках, готовых по слову отца командира – без раздумий! Вот он, настоящий русский народ!
В воображении репортёра робкий крестьянин, стоящий перед ним с картузом в руке, выпрямил голову, и смиренная улыбка его обернулась волчьим оскалом, а в руке мелькнул тяжёлый клинок.
«– Марга!»
И только зарево пожаров над помещичьими усадьбами, над родовыми дворянскими гнёздами! Где когда-то покупали и продавали людей, обменивали молодых девок на борзых щенков, отдавали парней в солдаты, запарывали насмерть непокорных – огни пожаров.
Топот неподкованных копыт по степи, волчьи ямы в лесах, и люди, готовые умирать за свободу. И убивать – всех, кто выше тележного колеса. Врагов. Их…
– Это, – с ужасом сказал Всеволод Игнатьевич, – надо остановить! Они же… дикари! Не как в сухих строках учебника истории, а… скифы! Настоящие, пропахшие дымом и кровью, ничуть не романтичные!
– Любой ценой, – сказал он уже решительно, без прежней интеллигентской вялости. По-прежнему рыхлый, рано оплывший, но глаза – волчьи. Глаза человека, готового… нет, не умирать. Но убивать.
– Священную дружину[1] упразднили, – выдохнул дымом Грингмут, целясь глазами в подчинённого, – и я считаю – рано!
– Рано, – эхом отозвался Всеволод Игнатьевич, не отрывая глаз.
– Слово Кайзера! – кричали мальчишки-газетчики, шутихами вылетающие из типографий и размахивающие газетами, – Речь Императора в Рейхстаге!
Газеты, ещё тёплые и пахнущие типографской краской, моментально расхватывались прохожими, и медяки летели в подставленные ладони. Часто – отмахиваясь от попыток дать сдачу!
Самые нетерпеливые тут же разворачивали газетные листы, чуть отойдя в сторонку, чтобы не мешать прохожим. Повсюду расцветали диковинные бело-чёрные цветы на толстых стеблях, зашелестели бумажные лепестки, движение на улицах замедлилось, кое-где до полной его остановки.
Солидные господа усаживались в ближайшем гаштете или пивной, заказывали что-нибудь, и время для них замирало. Лишь шевелились изредка усы, да подёргивались щёки, украшенные полученными на студенческих дуэлях шрамами.
Не мигая, до рези в глазах, всматривались юнкера в строки, напечатанные ради пущей торжественности строгим готическим шрифтом. Тик-так… Морщились лбы, и высокоучёные немецкие мозги разбирали статью построчно, выискивая потаённый смысл и додумывая там, где его и не предусматривалось.
А потом… потом загудело. Разом! Берлин, Мюнхен… прокатилась по городам и городкам речь Кайзера. Рубикон пройден!
«К германскому народу!
После двадцати девяти лет мирного времени я призываю всех, считающих себя годными к военной службе, встать в строй! Наши святыни, отечество и родные очаги нуждаются в защите!
Мы должны понять и признать, что у Германской нации есть два союзника – её армия и её флот! Не враждуя ни с кем, мы должны быть готовы к войне с любым противником, опираясь только на собственные силы.
Германский народ доказал всему миру, что умеет воевать и трудиться так, как никто другой! Наши гениальные учёные, наши доблестные военные, наши трудолюбивые крестьяне и квалифицированные рабочие не знают равных в Европе и Мире. Медленно, но верно германский народ поднимается на вершину культурного и технологического Олимпа, и не далёк тот день, когда мы сможем встать на его сияющей вершине, сжимая в руках флаги наших отцов!
По праву победителей, по праву сильных, по праву лучших! Но дадут ли нам мирно дойти до вершины? Нет!
С лицемерными улыбками наши соседи сжимают нас в тисках необъявленной экономической блокады. Мы задыхаемся от недостатка ресурсов и самого жизненного пространства! Это война! Необъявленная война за рынки сбыта, за ресурсы, за будущее наших детей!
Нам предстоит тяжёлая борьба, большие жертвы. Но я верю, что древний воинственный дух германских народов ещё не уснул в нашей крови! Тот могучий дух, который, где только встретит врага, тотчас атакует его – будь то человек или сама Природа!
Я верю в германский народ! В каждом из вас живёт горячая, неукротимая воля к победе. Каждый сможет прожить жизнь так, чтобы принести пользу Отечеству, а если потребуется – умереть, как герой!
Не желая войны, я обращаю ваш взор на наши колонии в Африке. Бог дал в наши руки те благодатные земли, и они пока простаивают впусте, ожидая прихода германских колонистов.
Плодородная земля ждёт тех, кто пойдёт за тяжёлым плугом, взрывая девственную красноватую почву. Тех, кто заложит шахты и рудники, добывая золото и серебро, уголь и металл для нашего Отечества.
Африка ждёт тех, кто помнит о великом славном прошлом, и кто желает сделать великим – настоящее! Помните, что вы немцы!
Независимо от повседневных забот, от текущей политической обстановки в мире, мы должны стать настолько сильны, чтобы обеспечить себя от любых случайностей, уверенно глядя в будущее! Сильны настолько, насколько это вообще возможно, превосходя любое другое государство мира, равное нам по численности населения.
Мы не ищем войны! Вследствие нашего географического положения мы должны прилагать больше усилий ради собственной безопасности. Находясь в центре Европы, мы имеем по меньшей мере три фронта, с которых можем подвергнуться нападению.
Я не сомневаюсь, что если вспыхнет война, наш народ будет сражаться с полной отдачей, и вероятнее всего, мы победим. Но я желаю, чтобы мы стали настолько сильны, чтобы никакой враг просто не осмеливался напасть на нас!
Тевтонская ярость, соединённая с прусской выучкой и дисциплиной, делают нас лучшими солдатами мира, и германский народ весьма уверенно смотрит в будущее! Но я хочу тотального, абсолютного технологического и экономического превосходства Германской нации, и для этого нам нужен всего лишь доступ к ресурсам!
Не пытаясь отнять чужого и не ведя захватнических войн, мы должны действовать самым решительным образом, колонизируя Камерун, Намибию, Тоголенд. Я призываю вас, народ мой!»
Германия загудела задетым ульем, неслыханно всколыхнулся патриотизм. Речь Кайзера ждали, и в общем-то предугадать подобную риторику было несложно…
… но «Паровозик Вилли» от бряцанья оружием в ножнах перешёл к делу.
Не сбавляя накал речей, он решительно и энергически начал разворот государственной машины на скорейшее и самое основательное освоение колоний. Решительно все министерства Рейха озаботились программой освоения Африки со своих, сугубо утилитарных и деловых точек зрения. Что можно сделать прямо сейчас, через год, через три…
Служащие дневали и ночевали на работе, их заскорузлые бюрократические сердца пылали жаром верноподданного энтузиазма! А ещё – жажды жизненного пространства.
Знатоки, будь то настоящие или самозваные, с жаром подсчитывали возможные прибыли – как непосредственным участникам освоения Африки, так и всему немецкому народу. Выходило что-то вовсе уж фантастическое, и скептики осаживали чрезмерный энтузиазм, принимаясь в свою очередь за подсчёты, но…
… даже так, цифры выходили значительные. По всему получалось, что если Рейх возьмётся как следует за колонии, то даже у самого бедного немца бутерброд с маслом разом станет вдвое толще!
Возможные риски учитывались, но отбрасывались, как несущественные. Африканская лихорадка охватила все слои населения.
Фёлькише[2] бурлили, обсуждая, и тут же претворяя в жизнь маленькие и большие планы, ведущие к Цели. Шаг за шагом!
Наполеоновские их идеи оказались заразительны, и неделю спустя в каждом ферейне[3], даже и самом аполитичном, отдав должное положенным по календарю культурным мероприятиям, записанным в уставах, до хрипоты спорили о будущем Германской нации. Немецкая основательность, помноженная на энтузиазм, давала свои плоды.
В каждом городке, насчитывающем хотя бы пару сотен жителей, появлялись «Общества содействия…»
Печатались тематические брошюры и календари, справочники и полноценные энциклопедии. Люди, знакомые не понаслышке с африканскими реалиями, были нарасхват. Немцы, не совсем немцы и совсем даже не они… Героических колонизаторов ждала благодарная публика, внимающая их подчас завиральным речам с нескрываемым восторгом.
Будущие колонисты объединялись в ферейны, изучая географию, флору и фауну… Но прежде всего – оружие. Пылая праведным гневом на чернокожих дикарей, которые не могут оценить по достоинству доставшиеся им блага, немцы учились воевать. Это их жизненное пространство, данное им Богом!
Кто-то видел себя плантатором с сотнями безусловно осчастливленных чернокожих работников, кому-то грезились алмазы, а кому-то приключения. Но все были едины – эта земля должна принадлежать немцам!
Масла в это бушующее пламя подливали многочисленные материалы, с великим единодушием отказывающие туземцам в праве на родину. Со ссылками различной степени достоверности, авторы уверенно доказывали, что почти все туземные племена – пришлые на тех землях! Завоеватели, пришедшие недавно на эти земли, уничтожившие мирных, и несомненно добрых аборигенов, остатки которых нуждались не только в цивилизаторстве, но и в защите!
Своих сторонников находила и идея пангерманизма, объявлявшая те земли исконно германскими. Одни говорили о временах достопамятных, другие упирали на королевство вандалов и аланов[4], ветви которого дотянулись далеко за экватор, и павшего под натиском природных катастроф и эпидемий.
Один из виднейших идеологов пангерманизма и по совместительству крупный писатель в сфере романтического и националистического жанра, Гвидо Лист, разродился несколькими работами, получившими немалую известность. На фоне таких успехов оккультист и эзотерик самовольно добавил к своему имени дворянскую приставку «Фон» и приготовился судиться с магистратом, отстаивая свои права на официальное её использование…
… а магистрат её удовлетворил.
Головокружение от успехов у Гвидо фон Листа оказалось столь велико, что он всерьёз поверил в свою избранность и происхождение от вождей древних племён. Согласно его учению, в древности именно аристократы были жрецами, а себя он видел именно аристократом, пусть и перерождённым…
Поверили и другие. В рейхе, не отрицая пока христианства, зародился культ Вотана. Собственно, зародился он много раньше, но всегда был уделом немногих, ныне же идея пошла в массы[5], и чем она обернётся, не знал никто.
Курильница германской идеологии, на которой наркотически дымились мечты и чаяния германского народа, в сознании людей стала оформляться причудливым треножником: опора на собственные силы, жизненное пространство и оккультизм.
Угрюмо выслушав речь мастера, хмуро объявившего об урезании расценок, рабочие глухо ворчали. Недавно ещё они высказались бы… пусть и не в полный голос…
Но с недавних пор полиция Петербурга как озверела, выискивая крамолу там, где её отродясь не бывало. Защита прав, пусть даже и самая робкая, подавлялась нещадно. Особо доставалось тем, кого власти назначали лидерами протеста, ну и просто заметным, авторитетным в рабочем коллективе личностям.
Прокатившаяся волна арестов и уголовных дел заметно проредила ряды потенциальных справедливцев, но тлеющие под молчанием угли гнева разгорались всё сильней. Разошлись молча, лишь глухо ворча и пряча друг от друга глаза. Лишь сжимались натруженные мосластые кулаки, да крепче зажималась цигарка под пожелтевшими от никотина усами.
– Пашка Сабуров писал, – подняв от ветра ворот старой шинелки, сказал негромко дружку Васька Климов, молодой рабочий, ещё недавно числившийся в учениках.
– И чо? – без особого интереса, даже не поворачиваясь и не сбавляя шага, поинтересовался для порядку Евген Маринин, такой же молодой и ещё совсем недавно – дерзкий на язык и быстрый на кулак жилистый парень.
– Так… он ныне в Африке…
– Иди ты!? – повернулся Евген, и узкое его лицо разом стало хищным и заинтересованным, – Это который Ленке Свиридовой шурину через двоюродного брата свойственник?
– Ага…
– В Африке, значит… и как?
– По всякому, – покосившись на городового и на всякий случай примолкнув, парни добавили шагу, обходя служителя режима стороной.
– Пока добирался, – чуть наклонившись к дружку, на ходу повествовал Васька, прыгая иногда через мартовские лужи, щедро разлившиеся на рабочей окраине по отродясь не мощённым дорогам, – так чуть не помер! Тяжко через море-то, чуть нутро не выблевал.
– Ну эт понятно, – кивнул Евген, глядючи на дружка не мигая, – а потом?
– Потом, – тот выдохнул и поёжился, будто перед прорубью, – знаешь… как пишет, так и передаю, чтоб безо всяких!
– Ага, ага… ну?
– Так… в общем, опомниться до сих пор не может, и кажный день щиплет себя по утру – не сон ли!? Такая-то малина и лафа, што самому и не верится. В паровозное депо устроился, и комнату в бараке – разом!
– Комнату?! – пугая не ко времени вышедшую за водой девицу, вскричал Евген, шарахнувшись в сторону и вступив от неосторожности в собачье говно. Заругавшись, он начал отмывать подошву в ближайшей луже, слушая рассказ.
– Да! А когда о жаловании стал писать, о ценах тамошних, так и вовсе! В пять! – Васька для достоверности выставил перед собой пятерню, плохо видимую в вечерних сумерках, озаряемых лишь звёздами, да нечастыми огоньками в окнах домов, – В пять раз выше! А цены почти на всё – ниже! – Ну то есть фотографический аппарат ежели покупать задумаешь, то оно и дороже, – поправился он, – а еда – дешевле, и сильно.
– Та-ак… – Чуждый долгим размышлениям, Евген остановился и решительно потянул за собой друга, – давай-ка к Ленке…
– Не веришь?! – обиделся было Климов.
– Чего же не верить? – даже не остановился дружок, – Верю… не ты един такое говоришь. Просто одно дело – кто-то там незнаемый, и другое – насквозь знакомый Пашка. Понял?
– А… а! Да, не на пустое место…
– Так вот… Нам, – остановившись, Евген звучно высморкался, – нечего терять… Как там? Ах да… пролетариату нечего терять, кроме своих цепей!
– Про доку́менты узнать, – подхватился Васька, – да как чего… А может, и в самом деле, а?!
– А я о чём?! Чем так жить…
Переглянувшись, они заспешили к Свиридовой, потому как – ну до зудёжки! Никак на завтра не отложить!
– И ты тута? – удивился Васька пожилому Анатоличу, обчищая сапоги на пороге.
– Ну дык… – тот пожевал дряблыми губами и покосился на молча сидящего рядом сына, – я уж и всё, подзажился – за сорок уже, шутка ли!? А вот Акиму да меньшим ещё жить…
– Ты, девка, чти давай, – повернулся старик к хозяйке дома, приходящейся ему троюродной племянницей через покойную супружницу, – што там у Пашки-то? Оченно мне интересно за ту жизнь узнать!