Картофелина, розовый мятый шарик, подкатилась к моим ногам, потерлась о туфли – левую, правую, снова левую, – и совсем было решилась успокоиться, как автобус попал в новую выбоину. Толчок, и она заскакала, прячась, под сидение.
А я уже начал к ней привыкать. Думал, подружимся.
Из-за выгороженной кабинки водителя тянуло дымком. Нашим, отечественным. Моршанская фабрика табачных изделий. Сердцевинная Русь, посконь да лыко.
Я глянул в окно. Залапанное до верха коричневой дорожной грязью, оно все-таки позволяло убедиться – Русь, точно. Лужи, распластанные вдоль обочины, не отражали ни неба, ни кустов, ни обочины. Или автобус, округа и небо слились в одно серое ничто, и тогда – отражаемся. Значит, не призраки, существуем. Бываем. И едем в райцентр Каменку. Для меня это промежуточный путь, мне дальше, в деревню Жаркую Огаревского сельсовета.
Мотор ныл, канюча передышку, ныл жалостно, непрестанно. С плаката-календаря загадочно улыбался молодой шимпанзе. Старый восточный календарь, без выходных и праздничных дней.
Красные числа исчезли, выгорели – восьмое марта, первое мая и прочая, и прочая, и прочая. Давненько отшумел год обезьяны, выгорели не только красные числа, но автобус того не знает, потому и катит.
Городок объявился внезапно. Граната водокачки, двухэтажные дома, белого кирпича, а больше – панельные, скромные витрины магазинчиков, пять разноплеменных, кто во что горазд, киосков.
Автобус успокоился у стеклянного аквариума. Автостанция.
Других транспортных средств не видать. В разъезде, в разъезде, не приведи случай, генерала нанесет – нет ничего, придется просить обождать-с.
Я последним покинул салон. Навстречу мне ломились желающие ехать в обратную сторону, но водитель заорал, что поедет-де лишь через час, а пока пошли бы вы.
Лыко и посконь.
Спросив дорогу, я побрел по асфальтовой ленте. Грязь, жидкая, разведенная, была и на ней, а сойди в сторону? Я пожалел, что не носят больше калош. Немодно. А сапоги? Нет их у меня. Как и многого другого. Почти ничего нет. Чемодан вот разве, четырнадцать килограммов брутто, дорогой кожаный кошелек с дешевыми деньгами и за подкладкой – десять ликов Франклина, остаток последнего приза.
Дорожка проходила сквозь скверик; облетевшие деревья верно и стойко несли караул у памятника. Часовые, о которых забыли. На выходе из скверика скамейка. Большая, да еще на постаменте. На краю скамьи просто, задушевно расположился вождь. Успел соскочить с пьедестала, добежать и сесть. По количеству вождей на гектар мы по-прежнему впереди планеты всей.
Искушение оказалось непомерным, и я сел рядышком. Зря. Скамейка оказалась жесткой, колкой, шипастой. А ему-то сидеть и сидеть. За что?
Так, сочувствуя и негодуя, я дошел до скопления бараков центральной районной больницы.
Административный корпус был не краше и не гаже других.
Секретарша пила непременный чай, и я прошел прямо к главврачу. Кабинет копия всех кабинетов: со стыдливым прямоугольником не выцветших обоев над столом, синими корешками в шкафу и тремя телефонами. Один, положим, внутренний, другой – городской, но третий? Не "кремлевка" же! Загадка третьего телефона.
– Конечно, Сонечка, конечно… – главврач мельком глянул на меня и стал слушать Сонечку. Ширококостный, мордастенький.
Их что, по экстерьеру подбирают, руководителей? Экие дуболепные.
Наконец, он наговорился. Я представился.
– Ага… Ну, да… Собственно, вы будете работать при совхозе, вот… Он оплачивает вашу зарплату и все такое.. Но по медицинской части вы в нашем подчинении. В недельный срок представьте план оздоровительных мероприятий… – голос даже не тепел. Вокзальный кофе, право. Основательно подзапустил дела ваш предшественник, чем меньше работы, тем хуже документация… Держите связь с Пискаревой Клавдией Ивановной, она начмед, жаль, нет ее, сына в Туле женит, да…На стацлечения направляйте только по согласованию....– мыслями он был с неведомой Сонечкой, рука бессознательно гладила телефон, показная деловитость не скрывала безразличия ко мне и даже к плану оздоровительных мероприятий.
Посчитав, что ввел меня в курс всех полагающихся дел, он громко позвал:
– Семеновна.
Безответно.
– Минуточку, – главврач вышел из кабинета. Я по очереди поднял телефонные трубки. Гудела одна, приласканная.
Вернулся главврач с тощей папочкой, тесемки завязаны рыхлым бантиком.
– Здесь приказы и материалы по району за последние три года, – и вручил мне, словно ключ от города. Приказы вручил. Папочку оставил себе.
Десять минут спустя я обедал на больничной кухне, а двадцать – спешил к почте, торопясь застать почтальона, что направлялся в деревню Жаркую. Я не больничный, а совхозный, и отвезти меня больница не может: во-первых, все машины в разъезде, во-вторых, ремонтируются, а в-третьих, бензина нет, кончился.
Почта расположилась за автостанцией, где продолжали толкаться у закрытого автобуса отъезжающие. Неказистое строение с крохотными зарешеченными окнами – почта, телеграф, телефон и банк, все под одной крышей, распылять силы революционерам не придется.
Я обчистил подошвы о скребок. С сомнительным результатом. Зайти не успел со двора выкатился мотоцикл. Не сам выкатился. Тяжелый "Урал" с коляской казался детским велосипедиком под почтальоншей, женщиной в стеганке и ватных штанах.
Не заглушая мотора, она окликнула:
– О тебе, что ли, из больницы просили?
– Так точно.
– Тогда шибче двигайся, без того запозднились.
Я покружил вокруг мотоцикла.
– В люльку залазь, чего уж. Мешок сдвинь и залазь. Во, а чемодан позади пристрой. Шлем на голову-то надень и застегни. Фартуком прикройся…
Я прикрылся – и фартуком, и забралом шлема. Младенец на прогулке.
Мотоцикл цыкал по дороге, давно износившей асфальт, на расстоянии руки от меня мелькала дорожная гиль – кочки, скучная октябрьская травка, коровьи лепешки, щебенка, а всего больше грязи. Я глядел с высоты куриного полета, мотоцикл все цыкал и цыкал, уцыкивая долины ровныя, но ежеминутно я убеждался, что земля-таки круглая, ох, круглая, не спасало сиденьице с колкой пружиной внутри.
Тряско мы пересекли мост; и он, и речка видели лучшие времена, сейчас же мост был помехой большей, чем речушка с милым названием "Воробышек". Название и соблазнило, когда я гадал – ехать в Жаркое или не ехать. А представил речку, воспетую самим Сабанеевым – "…нигде не лавливал я таких окуней, как на Воробышке: кристальность ее вод сообщает рыбе вкус настолько тонкий, что ни волжские, ни окские окуни не идут ни в какое сравнение…" и решился. А сейчас понял – много воды утекло со времен Сабанеева, мало осталось.
Миновав околицу, крытый колодец, дома, редко блестящие цинком, все больше потемневший шифер.
– Приехали! – мотоцикл, лихо обдав забор, развернулся у конторы. Ни надписи особой, архитектурных изысков тоже нет, но сразу чувствуется – казенная изба.
Почтальонша поднялась к двери, забарабанила.
– Вылазь, что расселся, – это мне, – не то засосет. Лужа, что трясина. Шучу. Мешок захвати.
Мешок оказался невесомым. Облезшая надпись "Союзпечать".
Давно нет Союза, зато печатей в достатке. Даже у меня есть, старая, но вполне годная. "Врач Денисов Петр Иванович". Могу пришлепнуть любую бумагу – рецепт, справку о нетрудоспособности, рождении, смерти, нужное подчеркнуть. Свобода печати на практике.
Тоже шучу.
– Как же в распутицу сюда добираетесь? – завел я беседу.
– А никак. Станет путь – опять ездить начну. И то, зачем попусту резину трепать, – она махнула мешком, – две газеты, да письмишко когда.
– Раньше больше было?
– Раньше? Да, "Правду", "Коммунар", что по разнарядке велели. Убрали разнарядку – как ослепли.
По одному, по двое к мотоциклу подтягивались праздношатающиеся. Сельская молодежь младшего возраста. Пихаясь и хихикая, они держались настороженно, недоверчивые мышата у нового капканчика, пока один из них не решился, подскочил к мотоциклу и нажал кнопку на руле. Частый стрекот сигнала был ему наградой.
– Кыш, кыш, голожопые, – замахала руками почтальонша, и мышата поспешно разбежались.
– Глаз да глаз, не то свинтят пропеллер.
– Какой пропеллер?
– Шучу, – она начала пинать дверь.
Просто вокруг смеха.
– Я, конечно, подлец, но зачем же двери ломать? – весело спросил подошедший, большим ключом отмыкая дверь. – Проходите.
– Делов мне дожидаться, – почтальонша вытрясла из мешка скудную корреспонденцию. – Расписывайтесь, да я поеду.
Подлец расписался в замусоленном блокнотике, подсунутом почтальоншей.
– И у меня для вас кое-что есть, – из ящика канцелярского стола он вытащил бандерольку и пару писем. – Будьте любезны.
Почтальонша чиркнула в ответ в большой амбарной книге, показалось – крест поставила.
– Обменялись, значит, верительными грамотами, – подлец, наконец, откинул капюшон брезентового дождевика. На вид относительно молодой, относительно интеллигентный, относительно русский (пятая графа э! Кабы не она, был бы я здесь, как же. Сидел бы под абрикосом во дворе дома двадцать восемь улицы Фрунзе стольного града Кишинева и гонял бы в шахматишки с Кушниренко на первенство двора. Мы думали, что мы ее – раз! пережиток эдакий, а она нас всех ням! пятая графа!).
Мне потемками возвращаться радости нет, – на почтальоншу пали сумерки, долгие, осенние, глаза тлели вполнакала.
–Побежала я, – а шла, будто по вару.
– Давайте знакомиться, – подлец протянул руку. – Вадим Валентинович Гончаров, в быту просто В.В., ныне почтмейстер, сельский учитель, а также председатель местного отделения союза переселенцев, сиречь беженцев.
– Денисов Петр Иванович. За доктора.
– В смысле – лекаря?
– Уж не наук.
– Вам повезло. Значит, нашего полку прибыло, хвала социальной защите.
– Какой?
– Социальной.Ею и кормимся. Бюджетных денег подкинули по этой статье. Помощь переселенцам.
– И много таких переселенцев?
– С вами опять стало двое, – он глянул озабоченно в окошко.
– Солнце скоро сядет, а вы не устроены. Торопиться нужно.
– Я не спешу. Куда?
– Электричества-то нет. Три процента, – и, не дожидаясь вопроса, разъяснил: – три процента деревень не было электрифицированы при советской власти. Не успела. Теперь жди-дожидайся. У вас какой размер ноги?
– Сорок второй.
– Очень удачно, – он раскрыл стенной шкаф, наклонился.
От союза переселенцев новоприбывшему товарищу.
Сапоги, черные, высокие, пахнули свежей резиной.
– Местные Золушки носят и одобряют. Переобувайтесь, и я провожу вас.
Я послушно переобулся, заправил брюки в голенища.
Я в сапогах! Шляпу и шпагу, живо!
С чемоданом в одной руке, с туфлями в другой я шел за проводником по пустой деревенской улице. Звук мотоцикла не стихал, словно почтальонша колесила вокруг по пахоте.
– Наши истоки, – развлекал меня учитель. – Покой, знаете ли. Благорастворение воздухов. Колокольный звон из Емного слушаем, а это семнадцать верст по прямой.
Избы лепились одна к другой, узкие проходы меж ними вели на огороды, сейчас пустые, лишь засохшие подсолнухи пытались подманить воробьев полуобсыпанными головками, крохотными, в ладонь.
Я смело хлюпал вослед В.В., минуя очередной дом, деревня казалась нескончаемой. Унылый лабиринт нищеты и убогости.
– Угля на зиму хватит, вам повезло. Здесь мы берем керосин, – он показал на врытую по горло в землю цистерну. – Поначалу, конечно, скучно, никто никого вечерами в телевизоре не чавкает, но зато лучше чувствуешь настоящее. Вот мы и пришли, – он распахнул низкую калитку, косо висевшую на гнилом столбе.
– Сие владение ваше. Нравится?
Я не решался ступить во двор.
– Привыкните, Петр Иванович, – легонько потянул меня за рукав учитель. Привыкните.
* * *
Этого я и боялся – привыкнуть. Принять, как обязательное, непременное, то, что есть – мешанину лиц, городов, газет. Неуправляемость жизни, хаос. Я и бежал – сюда, в глушь.
Возможно, не лучший выбор. Можно было побарахтаться на миру – звали в Гастингс, Ван-Зее, Тилбург, турниров много, хватило бы на пару лет. Как-никак, чемпион мира по версии федерации прогрессивных шахмат. Полно, наигрался, с ярмарки не идти надо – лететь, иначе понесут. Ногами вперед. Шопен, глазет и с кистями. Безвременно, безвременно.
А здесь – простор. Истоки, как говорит учитель. Где и силы вернуть, где и сгинуть, как не на родимой сторонке. Она, родимая, велика, плюс-минус тысяча верст для брата-славянина ништо.
Жилье мое – низенький маленький домик, пропахший эфиром, карболкой и куриным дерьмом, домик со скрипучей дверью серого некрашенного дерева и щелястыми полами, по которым ночами взапуски гоняли мыши, с рукомойником в комнате и сортиром на задах, с окошками в школьный альбомчик, деленными рамой на четвертушки, приучавшими к потемкам и смирению. Да и лампа, подвешенная на крюк к потолку, светила неярко, полуприкрученный фитиль скупо тратил ценный покупной керосин, растягивая время от заправки до заправки.
Первые дни город не отпускал меня, я суетился много и, большей частью, зря – побелил потолки, отмыл, отскоблил полы, поправил крохотную баньку, вычистил погреб, надеясь ссыпать мешок-другой картошки, а, главное, сработался с плитой.
Плита была – перестроенная, правый бок ее, крепкий, капитальный, местами хранил на себе изразцы, простенькие, товарищества Беренгеймъ из далекого Харькова. Все же остальное, подстроенное к этому боку, давно обогнало его в дряхлении, потихоньку крошилось, отпадала глиняная обмазка, обнажая дрянной кирпич, и даже чугунная дверца болталась на одной петле, другая треснула и раскололась. С трудом несла плита в себе котел отопления, духовку и четыре жерла, прикрытые чугунными кольцами.
Брякали они – до души пробирало, взбулгачивало заиленные воспоминания, которым бы лучше и совсем окаменеть, сцементироваться. Тогда на меня падала хандра. Я ложился на скрипучую кровать, железную, с шишечками, и смотрел в потолок. Порой солнце заглядывало в окошко, отражалось в позабытом на подоконнике щербатом зеркале, и тогда зайчик составлял мне компанию. Зеркало постепенно пылилось, и зайчик серел: отсутствие электричества отучило меня от каждодневного бритья, и зачем? земской доктор просто обязан иметь бороду. Зайчик прятался на потолке, выдавая себя медленно осыпавшейся побелкой, хлопья которой кружили редкими рождественскими снежинками.
А до рождества – далеконько.
Избыть тоску помогала лопата. Метр за метром я вскапывал землю вокруг медицинского пункта, вытирая третьегодные засохшие цветы, чувствуя себя покорителем целины. В уголке рисково посадил чеснок, все-таки срок прошел. Ужо весной по-настоящему обустрою садик, полью потом и слезами, расцветет тысяча цветов и вырастет большая-пребольшая репка.
Дурашливость моя была дешевой, второсортной, как и жизнь, да с нас и этого довольно.
С меня и зайчика.
* * *
Кипяток, злой, крутой, терзал заварку в третий раз.
Опивки. Писи сиротки Марыси. Ему крепче и нельзя, какой стакан за день, шестой? седьмой? Да и годы не те чифирем баловаться. Годы и сердце. Сейчас об этом думалось даже со злорадством. На-кось, выкуси – мобилизовать. Хотя Гитлер не слаще хрена, тоже сволочь, – перед сторожем лежала вчерашняя газета, невольно направляя мысли.
Война, дождались, накаркали.
Все песни о ней, все разговоры. А и ему поговорить не с кем. Оно неплохо, болтун ошибается единожды.
Нервно, дергано задребезжал звонок. Нанесла нелегкая.Война ведь. Воскресенье, в конце концов. Инспекция пожарная?
Он поспешил ко входу.
– Ворота отворяй, – скомандовал кто-то, просовывая в окошечко удостоверение.
– Слушаюсь, – сторож не посмел коснуться документа, досадуя на дрожь рук, отпер замок, бегом распахнул ворота.
Во двор музея вкатил "воронок", из нутра его вышли трое. Двое – в форме, а между ними… сторож заморгал, не зная, как отзываться, увидя старого директора, директора, под которым работал с тех пор, как устроился в музей, с двадцать пятого, значит, и по тридцать седьмой. Вернулся директор, или как?
Признать? Не заметить?
– Не узнаешь, Семеныч? – директор робко улыбнулся, и робость эта подсказала ответ.
Сторож неопределенно хмыкнул.
– Прикрой ворота, – скомандовал, выходя из кабины "воронка", бритый наголо крепыш в штатском. Старший, догадался сторож.
– Семеныч, в порядке музей? – спросил бывший директор.
Сторож посмотрел на бритого, тот едва заметно кивнул.
– Вроде без происшествий.
– И кладовая… шестая кладовая… в порядке?
– Что ей сделается.
– Тогда веди.
Сторож опять посмотрел на крепыша, спрашивая.
Они шли по полутемным коридорам, спускаясь в цокольный этаж, а оттуда, отомкнув кованную дверь, совсем уже в подземелье, глубоко, тридцать две ступени. Воздух не затхлый, сухой, умели раньше строить, место выбирали.