Газеты читать чего-то расхотелось – опять о недостатках и призывы к активности, а как ее проявишь, например, на своем месте, если все в руках Афанасия Борисовича, а над тобой Котофеич сидит, давя на голову железобетонной, непробиваемой задницей? Они тебе за любую активность живо козью морду устроят, а послушный коллектив заклеймит позором отступника, попытавшегося говорить о том, что оклады в науке должны быть выше, чем в учебных заведениях, поскольку ученый по своей сути полифонист в исследуемых проблемах и должен обладать широтой знаний, а преподаватель имеет кусочек курса по предмету и читает его из года в год по шпаргалке. Да еще попробуй устройся на кафедру, где блатной на блатном и блатным погоняет. Впрочем, в любом НИИ не лучше – сплошные «жоры», «лоры» и «доры», что остряки расшифровывают как «жены ответственных работников», «любовницы ответственных работников» и «дети ответственных работников», а случайно уцелевшие научные кадры тянут за всех…
Провалявшись полчасика, он встал, сварил суп из пакетика и опять завалился на диван, не зная, чем заняться в ожидании врача. Благо тот не заставил себя ждать.
Участковым врачом была неразговорчивая, замотанная заботами пожилая женщина. Измерив температуру и быстренько перекрестив Аркадия стетоскопом, она выписала больничный на три дня, поставив сакраментальный диагноз ОРЗ.
Закрыв за ней дверь, Лыков пришел на кухню, налил тарелку супа, съел и вернулся на любимый диван.
Протянув руку за очередной сигаретой, он обнаружил, что пачка пуста. Вот незадача!
Вспомнив, что в кейсе была еще одна пачка, он нехотя поднялся и открыл его. Действительно, в уголке, рядом с полученной от главного шефа тетрадью, лежала пачка «Явы». Прихватив и тетрадь, Лыков опять принял привычную позу на диване и, с удовольствием закурив, начал перелистывать странички, исписанные мелким каллиграфическим почерком. Вскоре он увлекся и начал читать уже не отрываясь.
Неизвестный автор предлагал конкретную математическую модель, причем не просто модель, а реальную, применимую в повседневности информационную модель ситуационного текущего планирования и управления научными исследованиями. Но особая ценность заключалась совсем в другом – для практического использования предложений автора совсем не нужно было до тонкостей разбираться в сложных математических моделях и вопросах специального программирования. Вся система ориентировалась на обыкновенных администраторов от науки и строилась на принципах диалогового режима – то есть администратор вводит в машину данные о своем объекте управления и формулирует задачу. Если каких-то данных не хватает, то ЭВМ сама сообщает ему об этом и требует конкретной информации. К тому же вопросы, задаваемые машине, можно формулировать на нормальном, а не машинном языке.
Лыков примял в пепельнице сигарету и зло захлопнул тетрадь, не дочитав ее до конца, – какого черта это не пришло ему самому в голову? Это же так просто, как все гениальное! Или надо действительно обладать хотя бы долей гениальности, чтобы додуматься до такого раньше других, да еще не побояться прислать тетрадку академику?
Вот так всегда – ты мучаешься, думаешь, ломаешь башку, как быть, а некий счастливчик походя решает оказавшуюся неразрешимой для тебя задачу и готовится снять сливки. Он первый, а ты глотаешь горькую пыль, плетясь у него в хвосте и не имея надежды догнать и перегнать лидера. Черт знает что! И ведь здесь основа вожделенной диссертации!
Может, бросить все к чертям, уволиться из института, податься в слесари или токари? Вон, везде таблички на досках объявлений: требуется, требуется, требуется! Вспомнился замполит в армии, проводивший нудные занятия. Один из солдат, желая разыграть его, спросил, отчего несчастные безработные на Западе не поедут к нам, на наши стройки и предприятия? Ведь у нас профсоюз силен и блага социализма.
Капитан вытер платком побагровевшие залысины и сипло ответил:
– Денег у них нет на дорогу! – чем вызвал дружный хохот.
М-да, но это так, воспоминания и размышления, а делать-то чего, болеть? Сидеть дома и ждать у моря погоды? Но вдруг это – самое верное решение? Ничего не предпринимать, ни о чем не задумываться, а покориться судьбе? Не может же она бесконечно быть жестокой по отношению к Аркадию, когда-то должна и смилостивиться, повернуться лицом, дать надежду на успех?
Бросив тетрадь на стол, Лыков закинул руки за голову и прикрыл глаза: он не будет суетиться, подождет. Чего? Там видно будет чего, все равно завтра на работу не идти…
Первое, что бросилось Аркадию в глаза, когда он переступил порог вестибюля родного института, – обтянутая красным материалом тумбочка с цветами, среди которых почти потерялся большой портрет главного шефа в траурной рамке. Вокруг тумбочки суетились деловитые женщины из профсоюзного комитета, в отдалении стояли Афанасий Борисович и секретарь парткома, беседуя вполголоса и сохраняя на лицах приличествующее выражение скорби. Приносили новые букеты, кто-то бегал с банками в туалет за водой, а Лыков застыл на месте, не в силах оторвать взгляд от портрета. Казалось, академик вопросительно смотрит прямо на него, чуть прищурив усталые глаза, словно прячет в них ироническую усмешку. На портрете Иван Сергеевич казался много моложе, – наверное, взяли фото десятилетней давности из личного дела в отделе кадров и увеличили.
Опомнившись, Аркадий прошмыгнул мимо начальства и, не дожидаясь лифта, взбежал по лестнице на свой этаж.
В кабинете все оставалось на своих местах и все шло по обычному утреннему распорядку – Сагальский с кислой миной неторопливо раскладывал перед собой бумаги, готовясь к новому рабочему дню, а поверх них положил свежую газету; Кучумов опускал в стакан кипятильник, тщательно скрываемый от бдительного пожарного, и разворачивал бутерброды, опять не успев позавтракать дома; Ленька Суздальцев опаздывал, а Никифоров курил.
– Читал? – вместо приветствия, обратился он к Лыкову. – В газете пишут, что у наших артистов после гастролей за рубежом выдирают по девяносто процентов из гонораров. Жалуются, бедняги. Меня вон вообще за границу никто не посылает, а я и десяти процентам был бы до смерти рад. Это же валюта!
– Ты петь не умеешь, – откусывая от бутерброда, хмыкнул Кучумов, – плясать тоже, а на твое пузо глянуть, так ни одна «Березка» в ансамбль не возьмет. Кстати, Аркадий, ты чем болел?
– ОРЗ, – буркнул Лыков.
– Надеюсь, ты уже не бациллоноситель? – помешивая ложечкой в стакане, продолжал допытываться Кучумов. – Пойми правильно, у меня дома дети.
– Я понимаю, – заверил Аркадий и подсел к Сагальскому. – Скажи, Сева, когда главный шеф это… Ну, помер?
– Говорят, вчера, – не отрываясь от газеты, промычал Сева. – А что?
– Так, – пожал плечами Лыков.
– Все определено, старичок! – заржал Никифоров. – Король умер, да здравствует король!
– Да, – сметая со стола крошки, согласился Кучумов. – Теперь нашему Афанасию открывается прямая дорога в академики. Через годок выберут, и он успокоится. Достигнет, так сказать.
Аркадий вернулся за свой стол и закурил. Что теперь делать? Что сказал о нем главный шеф после визита и, самое основное, кому сказал? Афанасию Борисовичу или Коныреву – Котофеичу? Нет, Конырев для него мелкая сошка, если покойный шеф с кем и общался, то наверняка со своим замом. А тетрадь? Может, пойти к Котофеичу или прямо к Афанасию и отдать ее?
– Больших перемещений не предвидится, – развалившись на стуле, авторитетно вещал Никифоров, поглаживая живот, туго обтянутый клетчатой рубашкой. Его привычка носить к клетчатым рубашкам типа ковбойки пестрые галстуки очень раздражала Аркадия. – Все решено заранее, поскольку главный шеф слишком долго болел.
– Не скажи, – отозвался Кучумов, прятавший в сейф кипятильник, – на «палубе» кое-кто кое-кому за кресло пасть порвет.
«Палубой» в обиходе именовали второй этаж, где размещались кабинеты руководства, и привычно говорили – пойду на «палубу» или вызвали на «палубу».
– Порвут, как пить дать порвут, – ехидно захихикал Сагальский, закрывшись газетой.
Аркадий молчал, не ввязываясь в обычный треп. Появившаяся мысль не давала покоя – вдруг Иван Сергеевич никому не говорил о том, что дал тетрадочку малоприметному мэнээсу? Когда бы он успел сказать, да и зачем? Что у него, других дел не было? Но вдруг шеф захотел побыстрее решить вопрос о приглашении на работу в институт автора записок в тетрадочке, и тогда…
А что тогда? Тогда через некоторое время у Аркадия обязательно спросят, где тетрадь, которую ему дал покойный академик? Но могут и не спросить, вот в чем дело! Отдать всегда успеешь, а если обстоятельства сложатся благоприятно, надо брать тему и застолбить ее на ученом совете – пусть потом самородок из провинции кусает локотки, поскольку вторую такую же тему кандидатской диссертации никто не утвердит. А материальчик самому использовать на все сто, заручившись поддержкой могучего научного руководителя, способного, как танк, проложить тебе дорогу своим именем. А готовую работу ты на стол ему положишь, – недолго надрать цитат из разных авторов и привести текст в нужное, наукообразное состояние.
Моральный вопрос? Ерунда! Все сдувают друг у друга, как двоечники-второгодники. Поэтому решено: ждем и надеемся, надеемся и ждем…
Долгими ночами, лежа без сна на жесткой койке, Виталий Николаевич Манаков размышлял, день за днем вспоминая всю свою, пока еще не очень длинную, жизнь, словно просеивая ее через частое сито сомнений. А когда под утро он забывался наконец в тяжелом сне, смежив усталые веки, то виделось одно и то же, когда-то виденное в детстве и накрепко врезавшееся в память, а теперь, так некстати, возвращавшееся к нему.
Выходили на зелененький, залитый веселым солнечным светом лужок два кряжистых мужика в неподпоясанных рубахах и плохоньких брючонках, заправленных в стоптанные кирзачи. Один из мужичков – патлатый, под хмельком – нес топор и таз со сколотой по краям эмалью, а другой – удивительно похожий на первого – тянул за собой на веревке упиравшегося копытами в землю молодого бычка: крепконогого, лобастого, с упрямыми рожками. Привязывали мужички бычка к деревцу, неспешно курили едучую «Приму», лениво перебрасываясь словами, потом затаптывали окурки, и начиналось страшное, жуткое. Хмельной мужик с утробным хеканьем ударял обухом топора в лоб бычка, дико хрустела кость под тяжелым железом, вздрагивали напряженные уши животного, и бычок как подкошенный падал на колени, а из ноздрей у него струей неслась темная кровь, пятная изумрудную, щедро залитую солнцем траву…
Манаков вскрикивал во сне и просыпался, чувствуя, что лицо его мокро от слез, – ведь и его так же судьба, как этого бычка, прямо обухом в лоб, без всякой жалости и сострадания. Да и стоит ли ждать милосердия от слепой судьбы и жестоких людей?
Погорел Виталий нелепо. Все шло хорошо, сестра удачно вышла замуж за делового и обеспеченного человека – машина, дача, отличная квартира, деньги есть и сам не старик: занимал достаточно высокий пост, пользовался уважением окружающих и имел блестящие перспективы. А при родственничке и Виталику стало жить легче – помог, устроил, пригрел. Это только потом Манаков понял, что муж сестры Миша Котенев живет по своим законам, где лежачего, может, и не добивают, но переступают через него и идут дальше не оборачиваясь, не обращая внимания на призывы о помощи. Но тогда Виталик начал потихоньку помогать родственнику в делах, купил машину, обставил квартирку, завел видео с набором увлекательных западных фильмов, набил бар импортными бутылками и упаковался в фирму. Вот тут и появился на горизонте некий Анатолий Терентьевич Зозуля.
С мужем сестры Зозуля знаком не был. Обходительный, вальяжный, пожилой, он умел расположить человека к себе, не скупился на угощения, охотно поддерживал компанию, если предлагали пригласить «вешалок» – то бишь манекенщиц из Дома моделей, – чтобы веселее скоротать вечерок. Как Котенев узнал о приятельских отношениях Зозули и Виталия, просто уму непостижимо, тем более что Зозуля бывал в Москве наездами, поскольку постоянно обретался на Украине, но Михаил узнал. Однажды вечером, после ужина, дождавшись, пока жена выйдет из комнаты, он как бы между прочим бросил Виталию:
– Чтобы Зозули с тобой рядом больше не было.
– А собственно… – вскинулся было Манаков, но зять оборвал его:
– Повторять не буду. Потом пеняй на себя. Понял?
Виталий только досадливо дернул плечом и ушел. Поехал к себе – хватит с него Мишкиного деспотизма: карьера, положение, нужные люди, загранкомандировки. Так вся жизнь пройдет, оглянуться не успеешь, а второй никто еще не купил. Что Мишке Зозуля поперек горла встал? Анатолий Терентьевич мужик что надо, не жмот – за услуги всегда отстегивает радужную бумажку аккредитива на предъявителя, хитро сообщая, что не любит таскать с собой пачки наличности.
В один дождливый вечерок, когда Виталик подвозил Зозулю на своей машине в аэропорт, тот, пользуясь тем, что они наедине, попросил об услуге – нужно достать валюту, оплата щедрая, но нужно быстро и много. Сможет ли Виталик помочь?
Наблюдая, как щетки сгоняют со стекла мутные капли дождя, и следя за дорогой, Манаков молчал, тянул с ответом, раздумывая. Нет, о предупреждении зятя он тогда не вспоминал – просто считал: сколько можно отгрызть у Зозули, если хорошо повертеться и выполнить просьбу? Мошна у Терентьевича тугая, стоит ее помассировать, чтобы выдоить побольше – не обеднеет. Наконец, поняв, что дальнейшее молчание будет истолковано как отрицательный ответ, Виталий пообещал сделать все возможное.
Зозуля повеселел. В знак признательности стиснув Манакову колено, поставил условие – купюры должны быть самыми крупными. Виталик согласился и обещал позвонить, как только подготовится к новой встрече, но предупредил, что нужную Анатолию Терентьевичу сумму в короткий срок не собрать. Тогда Зозуля выдвинул новое условие – Манаков собирает не менее трети суммы и только потом звонит, а еще лучше, если наберет хотя бы половину. На том и порешили.
Последующие дни Виталик носился по городу как угорелый – его подстегивала жажда скорее встретиться с Зозулей и получить свои проценты. Вскоре он позвонил из междугородного автомата Анатолию Терентьевичу.
На встречу в аэропорту Манаков приехал заранее, положив в карман спичечный коробок с плотно втиснутыми в него крупными купюрами валюты. Побродив по залу и не заметив ничего подозрительного, он устроился неподалеку от буфета.
Зозуля появился в толпе пассажиров – как всегда элегантный, в светлом костюме, с незажженной сигаретой во рту. Манаков знал, что в кармане у Терентьевича лежит билет на первый обратный рейс и, как только они обменяются спичечными коробками, в одном из которых валюта, а в другом аккредитивы, Зозуля вновь зарегистрируется и улетит.
Обмен прошел гладко. Анатолий Терентьевич попросил прикурить и получил спичечный коробок с валютой, опустив его в карман своего светлого пиджака. Виталик иронически намекнул на школьную привычку заигрывать спички, и ему вернули коробок, но уже другой, с аккредитивами. Извинившись, Зозуля обворожительно улыбнулся и медленно удалился не оглядываясь.
Довольный, Манаков украдкой заглянул в коробок. Все без обмана, лежат радужные бумажки. С трудом сдерживая желание погладить карман, Виталик поспешил на выход. Сейчас он сядет в автомобиль, отъедет подальше, а потом переложит аккредитивы в бумажник и обменяет их на наличные в первой попавшейся сберкассе. Конечно, не все сразу – совсем ни к чему привлекать к себе внимание.
Однако получилось не так, как он рассчитывал. Его остановили прилично одетые молодые люди, предъявили красные книжечки и предложили следовать за ними. От испуга и неожиданности Виталик потерял голову – оттолкнув неизвестных, он бросился бежать, лавируя между бестолково сновавшими по залу ожидания пассажирами с портфелями, чемоданами и сетками. Коробок жег карман, и надо было его выбросить, но не позволила жадность. Когда он решился наконец бросить проклятую коробочку, его уже поймали на лестнице, заломили руки за спину и под любопытными взглядами зевак, охочих до всякого случайного и бесплатного зрелища, потащили в комнату милиции. Лица окружающих сразу же слились в одно светлое пятно, в голове гудело, ноги сделались ватными, и казалось, что, отпусти милиционеры его руки, он осядет на пол, как тряпичная кукла.
Увидев в комнате милиции смиренно сидящего перед барьерчиком дежурного Зозулю, разом потерявшего всю франтоватость и вальяжность, Виталик почувствовал, что ему делается дурно…
Следственный изолятор подавил Манакова сразу и бесповоротно – запах дезинфекции, супчик из килек, грязно-зеленый цвет стен и длинные ряды дверей битком набитых камер. Шаркая по полу туфлями без шнурков, Виталик под конвоем контролера подошел к дверям камеры, щелкнул замок, и его подтолкнули внутрь, навстречу уставившимся глазам – любопытным, равнодушно-потухшим, жадно-насмешливым.
Лиц сокамерников он не видел – они показались ему просто размытыми пятнами, как там, при задержании в аэропорту, или это на глаза навернулись слезы от горькой жалости к себе, от невозможности изменить судьбу, столь жестокую и немилосердную? Сзади хлопнула дверь и лязгнул замок.
Безвольно опустив руки вдоль тела, Манаков потерянно стоял у двери, рядом с парашей, не зная, что делать дальше. Может, поздороваться, поприветствовать насильно собранных здесь людей, волею провидения и закона оказавшихся с ним под одной крышей на неизвестное число дней и ночей?
– Здравствуйте.
Его слова повисли в воздухе. Никто не ответил, только продолжали разглядывать, как диковинное животное в зоологическом саду. Наконец кто-то хихикнул:
– Привет! – И компания весело заржала.
К Виталию подошел коренастый малый в застиранной темной рубахе и критически оглядел новичка.
– Статья? – засунув руки в карманы брюк, буркнул он.
– Валюта, – горько вздохнул Манаков.
– Восемьдесят восьмая, – брезгливо поправил парень. – Правила знаешь?
Виталик отрицательно помотал головой – какие правила? Он никогда не сидел в тюрьмах, не привлекался к суду, не имел приводов в милицию и всегда старался обходить ее стороной.
– Слушай и запоминай, – покачиваясь на носках, менторским тоном начал парень. – Перед контролерами не шестери, уважай старшего по камере, утром в туалет по очереди, а твоя очередь будет последняя. Получишь передачку, поделись с товарищами и не жмотничай. Иначе опустим. Осознал? Спать будешь у параши.
Манаков непроизвольно кивал – слова парня доходили до него как через вату, забившую уши плотными комками.
Какое значение имеет, где здесь спать, есть, когда ходить в туалет, если он в тюрьме и выйдет отсюда не скоро?
– Рубашечка у тебя вроде моего размера? Махнемся? – И, не дожидаясь ответа, парень начал расстегивать свою застиранную сорочку. – Ну, ты чего? – нехорошо усмехнулся он, глядя на неподвижного Виталика. – Снимай, меняться будем.
– Но я не хочу меняться, – удивился Манаков. – Зачем?
– Ты чего? – в свою очередь удивился парень и протянул растопыренную пятерню, намереваясь мазнуть ею по лицу Виталика.
Тот уклонился, резко отбив руку парня в сторону:
– Не лезь!
Первый удар парня Манаков парировал, закрывшись локтем, и по привычке ударил в ответ – когда-то, еще в школе, он ходил в секцию бокса, а потом не избежал модного увлечения карате. Не ожидавший отпора парень осел на пол, прижав руки к животу.
– Ну, погоди, сука, – просипел он, пытаясь подняться.
– Брось, Моня, – лениво остановил его кто-то, лежавший на нарах. – Вернется Юрист, разберемся. А ты, новенький, иди на место.
Виталик послушно уселся на краешек нар, раздумывая над тем, как мерзко начинается новая полоса в его жизни. Не успев перешагнуть порог тесной, переполненной людьми камеры, где ему предстоит ждать суда, он уже вступил в конфликт с ее обитателями. И кто этот Юрист, что за человек, откуда он должен вернуться и когда?
Парень, предложивший обменяться рубашками, поднялся с пола и забрался на нары, стараясь не глядеть в сторону Манакова. Придя в себя после неожиданной стычки, Виталий принялся разглядывать сокамерников. В камере на четверых сидело семеро. Двое пожилых людей, тощий и толстый в очках, похожий на шеф-повара. Тощий – с редкими волосами, в мятом синем костюме и полосатой рубахе с расстегнутым воротом, открывавшим морщинистую, как у черепахи, шею. Галстуки, шнурки, ремни и подтяжки отбирали, как и часы, зажигалки, документы, деньги, перочинные ножи и многое другое, о чем вольный человек даже не задумывается, таская подобную мелочь в карманах. Даже ботинки на каблуках, из которых можно извлечь супинаторы, отбирают и дают старые резиновые сапоги с обрезанными голенищами.
Молодых в камере трое, не считая самого Манакова. Один – тот самый парень, с которым он успел подраться, второй – патлатый мужик в линялой футболке и рваных джинсах, дрыхнувший на нарах, третий – с татуировками на мускулистых руках и начинавшими отрастать щегольскими усиками на сухом загорелом лице, – усевшись за столом, читал газету.
Снова лязгнул замок, и в камеру вошел средних лет человек в вельветовом костюме. Растирая запястья от намявших их браслетов наручников, он сел напротив татуированного и кивком подозвал к себе Виталия. Тот подошел, поняв, что вернулся Юрист.
– Новенький? Статья?
– Восемьдесят восьмая, – запомнив первый урок, ответил Манаков.
– Куришь?
Виталик достал пачку «Мальборо» и протянул ее человеку в вельветовом костюме.
– О! – Взяв пачку, тот провел ею около своего носа, жадно втягивая широкими ноздрями аромат хорошего табака. – Богатые! Еще пришлют?
– Не знаю, если разрешат, – пожал плечами Манаков.
– С Моней подрался, – складывая газету, буднично сообщил татуированный. – Отказался от менки. Определили место у параши.
Юрист окинул Манакова изучающим взглядом, отметив тщательно скрываемую растерянность, напряженное ожидание и в то же время жажду общения, поддержки. В глазах новенького затаился страх, мелкий, подленький, – страх одиночки перед уже успевшей сложиться в камере общностью людей, совершенно ему незнакомых и черт знает на что способных.
– Зря, – доставая из пачки сигарету, усмехнулся Юрист. – Парень, по всему видно, свой. Как тебя зовут? Виталий? Можно без отчества, здесь не дипломатический раут, к моему глубокому сожалению. Но раз уж судьбина забросила нас сюда, приходится мириться. Моне дашь из передачки что-нибудь получше и курева, а то у него здесь ни одного кореша нет, да и родни не осталось, некому прислать. На этом будем считать инцидент исчерпанным, а у параши ляжет наш старикан. Ему все равно завтра-послезавтра на судилище, потом в собачник и по этапу. Все!
Обитатели камеры молча выслушали своего старшего и освободили Манакову место в середине нар. Тощий пожилой человек с морщинистой шеей безропотно переместился к параше…
Потянулись долгие тюремные дни, полные вынужденного безделья и мучительной неизвестности, прерываемой вызовами на допросы к следователю. Там Манаков узнал, что Зозуля давно был на примете у милиционеров и его все равно бы арестовали, но тут в поле зрения органов, на свое несчастье, попал и Виталик. Ну как не вспомнить предостережение зятя – Мишки Котенева – и не выругать себя последними словами за то, что вовремя не прислушался? Хотя чего уж теперь? Благо сестра не забывает, и регулярно от нее поступают передачи – сало, чеснок, лук, фирменные сигареты. Все это делил Юрист в вельветовом костюме.
Постепенно Виталий привык к камерному бытию, если, конечно, к этому когда-нибудь можно привыкнуть. Но жутко давило замкнутое пространство и невозможность хоть на минуту вырваться из него, особенно когда так хочется на волю, на свежий воздух, чтобы подставить пылающий от темных дум лоб порывам ветра.
Подъем, уборка камеры, очередь к параше и умывальнику, завтрак, игра в шахматы и шашки, надоевшая болтовня с соседями по камере, каждый из которых ежедневно подолгу убеждал себя и других, что он только лишь несчастная жертва обстоятельств и нисколько не виновен в том, что ему пытаются пришить бездушные следователи, изобретающие все новые и новые каверзы, на которые нельзя ответить, поскольку сидишь здесь, а они творят на воле все, что им заблагорассудится.
Потом обед, тянущееся, как патока, время до ужина, прием пищи – если ею можно назвать то, что шлепали из черпака в миску, – а там и отбой. Хорошо еще, научился забываться в призрачной, нарушаемой стонами и храпом тюремной темноте, а то в первые ночи никак не закрывались глаза и все ждал мести Мони – бродяги и хулигана, неизвестно зачем прикатившего в Москву из столицы всех бродяг города Ташкента, чтобы устроить здесь пьяный дебош.
Многому научился Манаков и многое узнал. Научился есть то, от чего бы раньше брезгливо отвернулся, зажимая пальцами нос; научился жить и заниматься своими делами, когда кто-то восседает на унитазе, на глазах всей камеры;
научился отбрасывать стеснение и принимать вещи такими, каковы они есть; научился молчать на допросах или изворотливо лгать следователю. И все время мучила, не давала покоя одна и та же мысль: а что же драгоценный зять, почему он не хочет ничем помочь? Ведь стоит только Виталику открыть рот, и следователь будет готов, наверняка будет готов простить ему многое за рассказы хотя бы о малой доле того, о чем даже не догадывается жена Котенева, в девичестве Манакова. Но Виталий молчал и ждал – не может же Мишка напрочь забыть о родственнике?
Узнал Манаков тоже весьма многое – как опускают в камере, ставя человека на самую низкую ступеньку в негласной внутренней тюремной иерархии, и заставляют его делать противное природе полов и обычно вызывающее у нормальных людей чувство брезгливого недоумения. Узнал, как переводят опущенного в разряд «обиженных» и, надолго приклеивая ему этот страшный ярлык, отправляют с ним в зону. А тюремный телеграф работал без перебоев, и все знали всё и обо всех – ничего не утаить, ничего не скрыть. Узнал, как надо говорить с адвокатами и чего опасаться на допросах, как скрывать недозволенные предметы при внезапных обысках в камерах…
Менялись обитатели нар, но Юрист оставался – дело его оказалось длинным и запутанным, многоэпизодным, – с «картинками», как говорил он сам. Время от времени на него находила блажь поразглагольствовать на правовые темы, и тогда вся камера с интересом прислушивалась к суждениям старшего.
– Законодатель мудр, как любят говорить наши правоведы, – покуривая «Мальборо» Манакова, авторитетно вещал Юрист. – Это и ежику понятно: чем ближе к заду, тем ноги толще. Не скажу, что наши законники голова, но в некоторых местах они к ней приближаются. Знаете ли вы, что в проклятой царской империи суды присяжных выносили до сорока процентов оправдательных приговоров? Нет? А наши сколько? Ноль целых ноль десятых. Журналисты пишут в газетках об особых тройках времен культа. Но разве сейчас в суде не та же самая тройка? Состоящая из зависимого от властей судьи и неграмотных в правовом отношении заседателей, делающих то, что им скажут? Вот так. Адвокаты? А я отвечу – блеф! Видимость, дым, пустота. Внесут в последний день следствия свое хилое ходатайство, которое через полчаса отклонят. Они не имеют права самостоятельно собирать доказательства, истребовать документы, допрашивать свидетелей защиты и процессуально оформлять их показания, не могут обжаловать действия следователя, отклонившего ходатайства защиты или обвиняемого. А почему? Потому, что у нас процессуальные формы лишают возможности защищать интересы всех, кто участвует в процессе. В том числе и нас с вами. Вон, Манакову нашли модного адвоката, а тот только и может, что бумажки строчить да жалобно вздыхать в ответ на просьбы подзащитного. Как пить дать, впаяют Виталику срок и на суде огласят резолютивную часть определения, а само определение напишут потом. И жаловаться на то, что в законе одно, а на деле совсем другое, будет некому. Можешь, конечно, дописаться со своими жалобами аж до Верховного суда. Ну и что? Там раз в три месяца собираются солидные дяди для рассмотрения протестов на судебные решения по делам. Но рассматривают до сорока дел сразу! Вылезет какой-нибудь заслуженный правовед на трибуну и, за пару минут, начнет бодро излагать другим, сладко дремлющим в креслах, суть дела, а те, открытым голосованием, решат – удовлетворять протест или нет. А никто из них самого дела в глаза не видел и никогда не увидит. О какой презумпции невиновности, позвольте вас спросить, имеет место речь здесь, в камере следственного изолятора? Вернее говорить о презумпции виновности каждого, попавшего сюда.
Манаков слушал и сокрушенно кивал – все так, кругом прав Юрист, адвокат действительно только тяжко вздыхает и репетирует речь, а судебное разбирательство неумолимо приближается. Слава богу, что теперь в зоне не добавляют срок, как в прежние, страшные времена. И на том спасибо…
Суд в памяти Виталия почти не отложился – только запомнилось заплаканное лицо сестры, сидевшей в первом ряду, почти рядом со скамьей подсудимых.
«Господи, стыд-то какой, словно ты голый на миру, – отстраненно подумал Манаков, поднимаясь со скамьи подсудимых при будничном сообщении секретаря суда: „Встать, суд идет“. – Хорошо, что здесь никто не знает нас, в зале больше просто любопытных».
Судьей была полная пожилая женщина с пучком на затылке, сжавшая в нитку удивительно тонкие губы, так не подходившие к ее круглому лицу, слегка тронутому оспой. Прежде чем сесть в судейское кресло с высокой спинкой, она тщательно расправила складки платья – строгого, темного, туго обтягивающего ее располневшую фигуру, а потом положила руки на том дела. Тускло блеснуло широкое обручальное кольцо на пухлом пальце.
Заседатели ему тоже не понравились. Слева от судьи сидел худощавый мужчина, похожий на отставного военного с рядами разноцветных орденских планок на штатском сером пиджаке. Он близоруко щурился и постоянно выставлял вперед правое ухо – видимо, то, которым лучше слышал.
Справа ерзала в кресле молоденькая девчонка с неестественно ярким румянцем на щеках – от волнения раскраснелась или судебные заседания для нее еще в новинку и она неумеренно нарумянилась?
– Слушается дело… – глуховатым голосом начала судья, и Манаков опустил голову, уставив глаза в плохо промытый пол.
Где взять силы, чтобы выдержать и вытерпеть все? А впереди еще столько, что просто страшно подумать. Всеведущий Юрист авторитетно предрек ему не меньше пяти лет на общем режиме, ну, в крайнем случае, при счастливом стечении обстоятельств и милосердии судей – три года. Великовата сумма валюты, которую Виталик добыл и передал Зозуле. Великовата, чтобы рассчитывать на короткий срок.