Они молча собрались и, полностью готовые к походу, двинулись верхом ко двору жреца, где над толпой возвышались три высоких истукана – Перуна, Велеса и Макоши. Толпа раздалась, давая дорогу, и они въехали на заветную поляну. У алтаря уже пылал большой костёр, как того требовал обряд жертвоприношения Перуну, двое мальчишек – как видно, помощники жреца – спешно начищали обитую медными пластинами бороду Перуна, чтоб та сверкала на солнце. Оба пленника сидели неподалёку прямо на земле: ноги не держали их. Теперь их стерегли три деревенских дюжих молодца, и по их лицам было ясно, что хоть быть подручными у жреца им не впервой, людей сторожить им доводилось нечасто. Они радостно улыбались и коротко переговаривались между собой. Немой пленник ещё плакал, одноглазый же сидел, лязгая зубами от ужаса и уставившись единственным глазом на полыхавший огонь. Жрец подал знак, и охранники, подбадривая друг друга негромкими возгласами, стащили с пленных одежду, оставив только порты.
Княжич с Добрыней спешились и сели на два табурета, нарочно приготовленных для них. Добрыня подозвал старосту и, пытаясь неумело скрыть досаду, негромко спросил:
– А что, часто случается вам приносить людские жертвы?
Староста с готовностью ответил:
– Нет, не часто. Иной раз в два лета и одного не наберётся…
– Все жертвы были пленены? – не отставал Добрыня: он делал это для того, чтобы слышал племянник, сидевший недвижно и хмуро.
– Нет. Один раз чужак прибился да хотел коня увести. Поймали, – старосту распирало от гордости, и он громким шёпотом говорил в подставленное ухо Добрыни: – Другой раз варяги по зиме подвернулись. Голодные, холодные. Хотели нас нахрапом взять, да не вышло… У нас селяне крепкие, не только вилы держать умеют…
Он замолчал, и Добрыня его уже не расспрашивал: ему, даром что славянину, на душе было гадко да тошно. Видал он прежде людские жертвы, но было это давно, и ему казалось, что всё это кануло навсегда. Ошибся… Он рассеянно оглядывал толпу. Селяне негромко и радостно галдели, словно на игрищах в честь Купало или накануне Масленицы. Даже бабы и те глядели на ожидавших смерти пленных спокойно: кто-то брезгливо, кто-то зло. Правда, были и те, кто смотрел жалостливо да с испугом, готовясь рукавом подхватить ожидаемые слёзы. Но их было немного. Добрыня тяжко вздохнул и покосился на пленных. Теперь они стояли, удерживаемые своими стражами, и были жалки донельзя.
– Пора! – послышался торжественный голос жреца. Он уже сменил одеяние на яркий балахон красного цвета. На груди у него болтались бусы из множества рысьих челюстей, голову венчал высокий убор, искусно сплетенный из тонких прутьев и оканчивающийся символичным изображением солнца. В руках жреца был посох, увенчанный знаком Грома, которым он указал на одноглазого. Двое соглядатаев подхватили его под руки и поволокли к широкому алтарю, обильно и напоказ залитому заскорузлой кровью прежних жертв. Одноглазый не имел сил даже сопротивляться и был уже, судя по всему, не в себе. Его единственный глаз, похоже, ничего не замечал, оставаясь выпученным, как у рыбы, вытащенной на берег. Немой, оставленный на потом и до сего времени уже переставший плакать, теперь завыл и принялся раскачиваться из стороны в сторону. Одноглазого доволокли до алтаря и за руки за ноги растянули на его кровавом навершии. Толпа загудела сильнее, но жрец поднял руку вверх, призывая к тишине, и, когда она наступила, произнёс, запрокинув лицо к небу:
– О Владыка неба и земли, повелитель карающей молнии и буйного ветра, славный отец наш! Прими скромный дар и ниспошли нам свою милость и защиту!
К жрецу подбежали двое мальчишек: одному он передал посох, от второго принял длинный ритуальный нож с двуручной рукоятью, покрытой резьбой. Толпа взревела, и жрец шагнул к распростёртому на алтаре одноглазому. Тот лежал смирно, будто в обмороке. Селяне буйно выражали восторг и нетерпение. Добрыня поморщился, а княжич сидел одеревенев и невидяще глядел сквозь всё то, что творилось у подножья равнодушных кумиров. Жрец уже вознёс кинжал над животом одноглазого, держа его обеими руками, как вдруг гомон толпы начал стихать, и в её образовавшейся бреши послышался бешеный топот конских копыт. Люди начали оборачиваться, и уже было видно, как по улице вьётся пыльный хвост, сопровождая всадника. Толпа расступилась, и на заповедную поляну влетел Святогор в развевающейся дорожной епанче. Спрыгнув с коня, он тотчас оказался между жрецом и распростёртой на алтаре жертвой. Его лицо было спокойно и величаво, в глазах же метались молнии, только что поминаемые жрецом. Жрец поспешно отступил, опуская нож и только и смог спросить:
– Как смеешь?.. Что тебе нужно?
Святогор ожёг его взглядом и громко сказал, поворачиваясь к люду:
– Селяне! Боги отказываются принимать вашу жертву.
Жрец недоумённо обернулся на поднявшихся со своих мест княжича и Добрыню. Лицо княжича было растерянным, Добрыня же будто дотерпел до чего-то, давно им ожидаемого. Однако жрец решил внимать молодому князю и потому свой вспыхнувший гнев взамен недоумения уже направил на явившегося всадника. Чутьё жреца безошибочно сказало ему, что самозванец чем-то неугоден княжичу. Он, как мог, придал своему круглому лицу суровую печать и тонко взвизгнул:
– Кто ты таков и что за речи смеешь говорить?!
– Мое имя Святогор, – сказал седовласый воин и своим голосом уже бросал вызов петушиному клику жреца, ибо его глас звучал сильно и спокойно. – Я много раз слышал и видел, как богов попирали во славу людей. Но покуда я хожу по этой земле, людей во имя божеств попирать не станут.
– Как ты смеешь?! – зашипел жрец, взмахивая ножом, на что Святогор ответил немыслимым: он неуловимым движением ловко отобрал оружие у жреца и, размахнувшись, метнул в сторону. Толпа ахнула – ритуальный нож, дрожа, торчал из дверной ручки дома жреца.
– Люди! – повернулся к толпе Святогор. – Пленные не будут умерщвлены во славу Перуна. Ему неугодна эта жертва, и я в том порука!
Последние слова он произнёс, в упор глядя на растерявшихся молодцов, всё ещё удерживающих одноглазого на алтаре. Святогор молча на них смотрел, и они, не дождавшись слов жреца, дрогнули и выпустили пленного. Тот, не имея никаких сил, просто сполз, подобно ветоши вниз, к основанию алтаря и замер там, не разумея, что происходит вокруг, и лишь судорожно хватая сухим ртом воздух.
– Неслыханно! – разрезал воцарившуюся тишину острый голос жреца. – Ты не смеешь говорить от имени Перуна! Ты даже не жрец!
Святогор смерил его презрительным взглядом и ответил с усмешкой:
– Ты прав, пожиратель даров! Я не жрец. Однако я избран богами, дабы нести их волю обезумевшим от жестокосердия людям.
– Ты… святотатствуешь!! – задыхаясь от ярости, снова по-петушиному крикнул жрец. И тут подал голос княжич. Он смотрел на Святогора с неприязнью, и в голосе его лязгала молодая сталь:
– Не велик ли для тебя этот воз, Святогор? Не много ли хочешь увезти?
– Был бы велик, не впрягался бы, – ответил Святогор.
– Ты обязан доказать свои слова или заплатишь кровью! – княжичу уже было наплевать на жизни двоих пленных: в нём кипела попранная воля. Ему брался перечить какой-то бродяга!
Толпа всколыхнулась, повторяя слова княжича:
– Доказать!.. Заплатит!.. Обязан!..
– Что ж, докажу, – пожал плечами Святогор. Он повернулся к толпе, сбросил епанчу, оставил на земле перевязь с мечом, туда же сложил пояс с ножом, стащил рубаху. Оставшись обнажённым до пояса, он выпростал откуда-то тесьму, перехватил ею свои седеющие волосы и снова заговорил:
– Доказательством своих слов я ставлю жизнь. Всякий из вас, – он повёл рукой полукругом, – будь то землепашец, кузнец или воин, может выйти против меня. А чтобы у вас не осталось сомнений в моей правоте, я буду безоружен. Противник же волен оставаться при любом оружии.
Удивлённый гул пронёсся по толпе – такого не ожидал никто.
– Ну, кто первый? – вопросил Святогор, оглядывая толпу.
На него смотрели многие десятки глаз: насмешливых, гневных, удивлённых, растерянных; в этих лесах имя Святогора ничего не говорило людям. И когда уже богатырь готов был изречь нечто обидное для того, чтобы подстегнуть нерешительных, вперёд вышли двое из тех молодцов, что лишь недавно крепко держали на алтаре жертву. Толпа довольно загудела, и тогда рядом с ними стал и третий. Святогор усмехнулся, разглядывая их:
– Что ж, вы жертву упустили, вам её и назад возвращать.
И он вышел на середину поляны. Молодцы потянулись за ним.
– Кто начнет? – спросил Святогор. – А то давайте гуртом – я в обиде не стану.
Однако на него пошёл один из троих, и люд вокруг поляны загомонил, подбадривая своего поединщика:
– Всыпь ему, Дубыня!
– Верно, наваляй наглецу! Ужо́ ему!..
Дубыня скинул рубаху и подходил к Святогору размеренно и осторожно, как привык это делать на молодецких потехах, коли противник был ему неведом. Святогор же стоял так, будто ждал комара, хотя Дубыня был изрядно шире его в плечах, уступая лишь в росте. Он подобрался ближе и пихнул для начала Святогора в плечо, сразу отступив назад. Святогор обидно улыбнулся:
– Думаешь, сам упаду? Чего ты меня щиплешь, как бабу?
Дубыня в ответ засопел да и ухватил Святогора за шею. Вернее, хотел было ухватить, да только неясно как очутился на земле, растерянно хлопая глазами. Всем показалось, что он просто споткнулся, и люди зашумели – кто засмеялся, кто досадливо плюнул:
– Экий ты поединщик! Ходить, что ли, разучился?
Дубыня споро поднялся на ноги и уже в открытую кинулся на Святогора. А тот лишь отступил на шаг да повернулся чудно́ вокруг себя, будто плясун, чтобы Дубыня вновь остался лежать на траве. Народ разочарованно выдохнул, а Дубыня вскочил и, разъярившись донельзя, снова ринулся в бой. На этот раз Святогор принялся играть с ним, как сытый кот с мышью, крутясь вокруг него и ловко уворачиваясь от мелькающих кулаков. Люди оглушительно кричали абы что. Двое других парней стояли, нетерпеливо приплясывая на месте, и Святогор, в очередной раз увернувшись от Дубыни, задорно крикнул им:
– Ну, что же вы? Помогайте товарищу!
Те, как псы на хозяйский посвист, тотчас сорвались с места и с двух сторон кинулись на Святогора. Послышались две звонкие оплеухи, и оба молодца уже сидели на траве, свирепо таращась вокруг и потирая ушибленные места: один шею, другой щеку. Потом вскочили, кинулись снова, и Святогор играл уже со всеми троими дальше, как с котятами.
– Олухи! – орали в толпе, кто-то дико хохотал из-за спин; жрец хмуро смотрел на этот ярмарочный пляс, и по его круглому лицу из-под затейливого убора струился пот. Тогда пёстрый ор покрыл голос княжича:
– Довольно потехи!
Гул поутих, но три молодца – распалённые, красные, что твоя клюква – продолжали кружить вокруг Святогора, то и дело валясь с ног, и княжич крикнул своим воинам:
– А ну, ребята, возьмите смутьяна под стражу!
От стоявших поодаль воинов отделились двое и двинулись к Святогору, оттесняя обмишурившихся молодцов. Те подчинились, обиженно ругаясь в редкие бороды, а Святогор подмигнул воинам:
– Теперь, стало быть, ваша очередь? Ну-ка!
– Не дури, Святогор! – сказал один из них, потянув меч из ножен. – Послушай княжича.
Наставив остриё меча в грудь Святогору, воин пошёл на него. Все видели, что было дальше, но никто так и не понял, как это стало возможно. Толпа охнула: на траве лежал меч, а рядом – его хозяин. Тогда второй воин тоже обнажил свой меч, и сейчас уже кое-кто углядел, как Святогор поднырнул под занесённую руку. Меч крутанулся в воздухе, будто сам собой, и на траве уже сидел ошарашенный воин. Святогор с усмешкой подержал его меч да и воткнул в землю.
– Что смотрите?! – закричал Святославич остальным воинам, и его голос дрожал от гнева. – Уймите наглеца!
Все, кто был из воинов, пошли полукругом на Святогора, послышался лязг мечей, покидающих ножны. Святогор обвёл внимательным глазом решительные лица новых противников и первым кинулся к ближайшему.
Люди вокруг поляны словно и не дышали, глядя во все глаза на чудеса, что выделывал Святогор. Ни один из воинов Святославича не смог даже оцарапать своего единственного противника. За то время, что все восемнадцать мечей были изъяты из дланей и легли веером на траве, хорошая хозяйка сумела бы запалить не больше одной лучины. Рядом со своим оружием, целые и невредимые, лежали все воины, бывшие в походе со Святославичем.
– Лежите, коли упали! – велел им железным голосом Святогор, и ни один из них не посмел ослушаться. Княжич посмотрел на своего дядьку – Добрыня лишь пожал плечами, как бы говоря: «Я тебя предупреждал». Не найдя поддержки и тут, Святославич рванулся к чьему-то коню, схватил лук, выхватил из притороченного к седлу тула стрелу и положил на тетиву. Не говоря ни слова, он прицелился в грудь стоявшему от него не дальше двадцати шагов Святогору и пустил стрелу.
Никто из воинов вместе с Добрыней никогда не видели ничего подобного и могли бы поручиться, что сие невозможно. Селяне же и помыслить не могли, как это трудно, если вообще под силу человеку, но только пущенная княжичем стрела, коротко свистнув в воздухе, оказалась зажатой в руке Святогора. Он показал её всем, хотя не было вокруг поляны никого, кто бы этого не заметил, и, переломив пополам, сказал:
– Не бахвальства ради говорю, но для того, чтоб поберегли вы свою силу до иной поры: довольно сего баловства! Никому из вас, – Святогор обвёл зажатой в кулаке сломанной стрелой толпу, – не взять меня ни голыми руками, ни мечом. Доказал ли я свои слова, селяне?
Мёртвая тишина была ему ответом, и тогда Святогор продолжал, обернувшись к княжичу, всё ещё державшему в руках лук:
– Я не хотел надругаться над твоей властью, Владимир, ибо распоряжаюсь только собственной жизнью. Но покуда я жив, не станешь предавать богам в жертву людские души ни ты, ни иже с тобой! – глаза Святогора больше не были насмешливыми, но горели ясным холодным огнём. – Возьми сих разбойников с собой в Новгород и продай там хоть на эллинские галеры, хоть на варяжские ладьи, хоть отпусти на все четыре стороны – мне до того дела нет! Но не предавай их бессмысленной смерти – об этом лишь прошу, князь! Дай мне в том своё слово, и больше я не стану поперек твоего пути.
Над толпой повисла небывалая на таком сборище тишина, нарушаемая лишь потрескиванием позабытого костра, уныло догоравшего у алтаря. Княжич обвёл взглядом замершую толпу, воинов, сидевших на траве у ног Святогора, мокрого жреца и остановился на Добрыне. Дядька еле уловимо кивнул племяннику, подсказывая верное решение. Святославич повернулся к Святогору. За его спиной у алтаря были видны два разбойника, в заклад которых он ставил свою жизнь. В душе княжича, где ещё недавно бушевал огонь гнева, было пусто, но и спокойно. Он уронил лук под ноги. Все смотрели на него. Его лицо было бледным, но никак не растерянным теперь. Он уже принял решение и даже не заботился о том, что это решение будто бы было ему навязано. Он сердцем почуял правду, творившуюся сейчас на этой заповедной поляне у капища, и знал, что впредь не сможет уже отправить людей в жертву богам. И тогда он сказал негромко, но твёрдо, и все, до самого глухого старика в толпе, поняли его слова:
– Даю слово.
Святогор поклонился княжичу, облачился в платье, оставленное на траве, подхватил оружие и, сев на коня, всё это время терпеливо стоявшего неподалёку, тронулся прочь с заповедной поляны. Задержавшись у пленных, сидевших на земле и понемногу приходивших в себя, он сказал на незнакомом языке несколько слов, обращаясь к одноглазому. Тот посмотрел на своего спасителя тупо, как оглушённый. Святогор повторил, и разбойник устало кивнул: с ним говорили на родном языке, и тяжёлый, как видно, смысл, добрался до его разумения. Святогор ударил пятками коня и вскачь поехал по пустой деревенской улице. Одноглазый вместе с селянами провожал его широко распахнутым оком, покуда он не скрылся вдали.
Добрыня подошёл к разбойникам и спросил одноглазого по-варяжски, пытаясь узнать, что сказал ему Святогор. Тот ответил, стыдясь заглянуть в глаза Добрыне. Тот кивнул и повернулся к воинам, угрюмо приводившим себя в должный вид:
– Снарядите этих для похода, – он небрежно кивнул в сторону пленных, – и тотчас выезжаем.
Княжич подошёл к жрецу, уныло стоявшему в стороне. Тот думал о чём-то своём и выглядел как побитая собака. Владимир сказал:
– Ты сам видел силу слов этого человека, жрец. Стало быть, жертвами для богов ты изберёшь животных. И не говори, что человек, назвавшийся Святогором, нарушил обещание.
Жрец поднял глаза, и княжич увидел в них злобу и поруганную честь. Он стащил с себя высокий убор, хотел было бросить оземь, но передумал и только сказал сквозь зубы:
– Никогда ещё славянских богов не унижали так, как ныне. И месть их будет страшна. Ты ещё сам будешь молить их о пощаде!
– А ну, думай, что глаголешь! – устало, но грозно ответствовал Святославич. – Человек, назвавшийся Святогором, доказал правоту своих слов – или скажешь, что слова его были пустые?
Спорить со жрецом дальше Владимиру не хотелось. Всё это казалось ему сейчас глупым да никчёмным. Не сказав больше красному от гнева и стыда жрецу ни слова, он вернулся к дядьке. Тот смотрел на него испытующе.
– Зря не гляди. Дырку прожжёшь… – буркнул ему Святославич. Добрыня промолчал.
Когда уже княжич с Добрыней во главе отряда собирались трогаться в путь, увозя с собой на одной лошади двоих разбойников, к стремени Святославича подошёл староста. Княжич вопросительно на него посмотрел. Староста поклонился и спросил:
– Не уразумел ли ты слова, что сказал Святогор разбойнику?
Добрыня усмехнулся и ответил:
– Он сказал: «В другой раз не заставляй ни богов, ни людей быть свидетелями твоей глупости. Не умеешь воровать – не берись».
А когда отряд ехал лесной дорогой, Святославич негромко сказал Добрыне – так, чтобы слышал только он:
– Святогор твой… Тяжёлый человек для этой земли. С трудом она его носит…
– Ой ли? – отозвался Добрыня. – До сих пор носила. Долго он бродит по землям – нашим ли, чужим.
Княжич вздохнул и молвил:
– В одном он прав, дядька… Людских жертвоприношений больше не будет. Тут я вместе со Святогором…
Добрыня промолчал, но про себя горячо согласился с племянником. Довольно было крови на славянской земле меж людьми, чтобы ещё лить её ради богов.
Если противник загнал тебя в угол, самое время взять его за горло, ибо теперь ты имеешь преимущество. Кому нечего терять – легче сражаться. Что можно отнять у того, у кого ничего нет? Только жизнь. Но это и есть самая настоящая ставка. И тогда один в поле становиться грозным воином.
(Из наставлений Вежды)
Становище жило ставшей за три месяца уже привычной жизнью: те, кто не был на передовой, в осаде, отдыхали в шатрах. Уже настала осень, и было не так жарко, а ночами и вовсе бодрил ветерок с понта, что эллины звали Эвксинским[11]. Теперь уже в нём редко кто купался, но вовсе не из-за прохлады, а потому, что солёную воду для мытья мало кто жаловал, кроме разве варягов, привычных к тому. Добрыня сделал крюк, как раз заглянув к ним – наёмникам из числа норманнов. Его узнавали, кланялись, кричали приветственные слова. Он отвечал, спрашивал узнанных о всяких досужих делах, смеялся вместе с ними над разными пустяками и шёл дальше. Норманны держались, как и следовало ожидать, хорошо: в нужной строгости и с обычной весёлостью людей, привычных к ратным делам.
Добрыня прошёл через лагерь переяславцев, строго высказав дозорному часовому за то, что не спросил его, кто таков.
– А мне дела нет до того, что ты меня узнал! – наказывал он молодому воину. – Ты всегда должен преграду тут учинять, кто бы ни шёл. А вдруг лазутчики из города или вовсе – степняки поганые?
И снова шёл дальше.
Славяне из ополчения – кто из черниговских да рязанских, кто ещё откуда – держались худо: устали от безделья, распоясались, требовали вина сверх отпущенной меры. Добрыня нашёл сотника, велел завтра же выдвигаться к стенам, сменять полк вятичей.
У шатра князя его негромко окликнул часовой. Добрыня сказался, довольный, что тут всё обстоит как нужно, и вошёл.
На лавке у стола сидел, навалившись на столешницу, князь Владимир. Обернувшись к Добрыне, он сказал:
– Сдвинь со мной чарку, дядька, – и потянулся к кувшину. Добрыня сел за стол.
– Негоже князю часто губы обмакивать, – сказал он, вглядываясь в лицо воспитанника. Князь тяжело вздохнул, плеснув в чару для Добрыни, и глухо ответил:
– Тяжко бремя моё, Добрыня. Никто мне не может дать доброго совета – даже ты. Только зелено вино и утешает меня. Пей, – и он придвинул чару к Добрыне. Тот принял чару, выпил, брякнул на стол и сказал:
– Вместо вина лучше бы пошёл жён повалял – пользы больше было бы. А то они тоже извелись – без внимания да ласки.
Князь налил себе вина, тотчас отпил и ответил с неохотой:
– Не до баб мне нынче, дядька. Да мне, как христианину, не полагается много жён иметь. А у меня даже в военном походе их две.
Он невесело ухмыльнулся и опустошил кубок. Добрыня посмотрел на него и решился:
– Князь, люди расхолаживаются. И война будто, да больше безделье. Без толку осада сия.
– Опять ты, дядька!.. – скрипнул зубами князь. – Знаю всё, знаю! Есть в крепости и чем животы набить, и колодцы тайные есть. Не один месяц просидят взаперти. Да только мне нужно взять сей город, дядька! До зарезу нужно!
Владимир потянулся к кувшину, но Добрыня удержал его руку:
– Полно, князь. Не слушай зелено вино. Послушай лучше меня, своего дядьку.
Князь тяжело посмотрел на Добрыню, но кувшин оставил. Добрыня продолжал:
– Уйдём, князь! Ещё два месяца, и нас хоть хазары догрызут – почти каждую ночь на дальних дозорах озоруют. Вчера двоих наших зарезали. Да и из Царьграда могут подмогу своим прислать.
Князь молча слушал.
– Дался тебе этот Корсунь! Василий[12] и так, поди, портки сушит – поучили и будет. Давай вертаться!
Князь грохнул по столу кулаком в перстнях:
– Ни с чем в Киев идти?! Нельзя мне! Слышишь, дядька?! Нельзя!
Добрыня тяжело вздохнул – князь был прав: слишком далеко он теперь зашёл. Владимир прихватил его за кольчатый рукав брони и притянул к себе:
– Иначе не удержать мне Киева, дядька! Что мне здешние хазары, погань эта?! Меня норманны завалят, аки раненого медведя! Даром что их люди со мною здесь…
– Дружина не даст, люди киевские встанут! – попытался убедить и себя Добрыня, но Владимир отшатнулся:
– Пустое, дядька… Мало кто из дружины за меня станет. Разве сыновья ещё. Да надолго ли? Эвон как мы, Святославичи, после смерти батюшки перегрызлись. А что я сейчас в своём Киеве? Чуть кто придёт с дубиною от Варяжского моря – беде быть. Казна пуста, как брюхо у мышá по весне. У меня одна надежда сейчас: рука эллинская, византийская.
– Так что же ты эту руку-то кусаешь? Сам же сук под собой рубишь, Володимер!
– Не шуми, дядька! Дай срок! Должен я силу свою явить, а нет – так меня и ветер повалит. Византия мною хочет крутить, как им вздумается, а норманнские конунги, что под моими сыновьями воеводят, только и ждут, когда я покачнусь, чтоб навалиться да сломать. И сейчас отступить? Из эллинских лап да в этакие объятия?! Нетути! Слабо́ им будет меня заграбастать! Не дамся! – князь сгрёб со стола кубок и швырнул в угол, под образа. – Не вашим и не нашим не будет. По-своему сделаю. И дружина за меня станет…
Он вылез из-за стола, схватил Добрыню за руки, вынуждая подняться и его, и с жаром сказал:
– Только и ты от меня, кормилец, не отступайся! Слышишь? Ты за меня стой, так и я тебя не забуду!
Добрыня улыбнулся в бороду:
– Ну, Володимер… Когда же это я от тебя отступался-то? Не думай обо мне худого. Зря, что ли, в Новгороде вместе сиживали?
Князь обнял Добрыню, оглушительно и горячо зашептал:
– Спаси бог, Добрыня! Мне по-иному никак нельзя. Кто я для них? – он кивнул куда-то головой, поминая братьев. – Сын ключницы! Нет, нельзя мне слабину показывать. И не подбить им будет подо мной стол киевский! Как сел, так и править стану. И киевлян окрещу! Не будут они одним богам с норманнами кланяться. Вместе со мной Спасителя славить станут! Что ныне норманны супротив Византии? Мох супротив топора! – князь снова вскочил, бросился к образам, тускло освещённым лампадкой, упал на колени: – Господи Иисусе Христе, сыне божий! Не дай в обиду, оборони от ворогов! Храмов тебе поставлю, всюду славить стану – только смилуйся, яви подмогу свою!
Добрыня поднялся со скамьи и вышел из шатра, стараясь не шуметь.
А князь Владимир продолжал молиться, разгорячённый вином и разговором с дядькой, и уже мешал имя Спасителя с извечными богами славян и варягов, и не видел этого смешения, а и заметил бы, так не придал бы значения: так нужно ему было сейчас достучаться хотя бы до кого-нибудь из них. Так он хотел быть услышанным, что сама эта крамольная мысль о смешении языческих богов и Единого Творца была для него сейчас не страшней крапивного зуда. Так он и бил поклоны перед образом Спаса Нерукотворного и странным образом этот всепонимающий лик равно подходил всем известным ему богам – от сурового Радегаста, до весёлого Купалы, и от прекрасной Сьвы, до пресвятой Богородицы. И не гасла маленькая лампадка от такого богохульства, потому как, видно, и не было этого самого богохульства вовсе.
Среди сыновей Святослава он не был младшим, но самым презираемым – был. Потому что матушка его, Малушь, не то что женой – даже наложницей батюшке Святославу не приходилась, а была всего лишь рабыней – ключницей бабки Ольги. Нелегко приходилось молодому княжичу: не желали с ним считаться братья, дразнили и вечно норовили обидеть. Только бабка Ольга и привечала его, и всё твердила:
– Не слушай их, язычников! Вера у них на еловом мху заварена, липовой смолой склеена – неверная она! Вся правда в Боге Едином, праведном, и в сыне его Христе.
Владимир рос, слушал бабку, огрызался на братьев и разумел, что надеяться, кроме себя, ему не на кого, даже на отца Святослава Игоревича – надёжу и опору Киева, который на пару с конунгом Свенельдом сотрясал северные пределы Византии и вызвал ещё не испуг, но интерес у надменных эллинов.
Стоять за себя приходилось Владимиру одному, своей головой (а в детстве случалось и кулаками). И когда никто из братьев в далёкий да зябкий Новгород сесть не захотел, вызвался он. Святослав думал недолго и отпустил сына в свободолюбивый Новгород, доверив догляд за ним двоюродному брату Добрыне. Добрыня-то и стал ему самым верным помощником.
Когда батюшка Святослав возвращался после славного похода на Византию, то некстати застрял у непровских порогов и был убит печенегами, а его череп послужил чашей их поганому князю Куре. В Киеве укрепился братец Ярополк, словно только того и ждал. Вернувшийся из того похода живым сподвижник Святослава конунг Свенельд стал воеводой киевским. Когда Ярополк сцепился с братом Олегом, княжившем в Овруче, Владимир, опасаясь за свою жизнь, оставил Новгород и укрылся у норманнов. С помощью щедрых посулов и уговоров собрав из них грозную дружину, Владимир вернулся домой, свалив сперва Свенельда, севшего править вместо убитого Олега, а потом и Ярополка. Пытаясь откупиться от наёмного воинства, вознёсшего его на стол киевский, Владимир почти разорил казну и разослал норманнских князей воеводами во все города, где сидели его сыновья. Это было опасно, ведь именно норманнский воевода Свенельд науськивал покойного брата Ярополка против Олега: об этом хорошо помнил Владимир и знал, что рано или поздно ему придётся туго. Попытавшись укрепить тылы среди варяжских соседей, Владимир решил породниться со знатным конунгом Рогволдом, женившись на его дочери, но получил звонкую оплеуху: девка припомнила его матушку-ключницу, сказав, что не желает выходить за сына рабыни.
Владимир умел держать крутые удары; время шло, он креп среди дружины и люда киевского и как-то решил креститься, помня слова бабки Ольги, что и сделал, будучи в Корсуни с посольством. Желая ещё более укрепиться, заручившись поддержкой Византийской империи, Владимир затеял сватовство к сестре Царьградского императора Василия. Однако Василий с посольством намекнул, что хоть Владимир и христианин, но живёт всё ещё не по принятой вере, то бишь многоженцем, а у православного христианина может быть только одна жена, и посему сестру Анну он за него дать не может. Ко всем головоломкам прибавилась Владимиру ещё одна: давая развод прежним своим пяти жёнам (и многочисленным наложницам), он этим будто бы признавал всех своих сыновей – его надёжу и опору – незаконными и лишёнными права престолонаследия. Это было на руку Василию, мечтавшему не только бросить зёрна христианства на золотые славянские земли, но и наложить на них свою длань. Владимир же поступить так с сыновьями не хотел, да и не мог: это значило для него скорую погибель. Нависло время тишины, которая вот-вот сулила нарушиться громовыми раскатами – хоть со стороны норманнских наёмников, стоявших воеводами у его сыновей и желающих бо́льшего, хоть со стороны дружины и люда киевского, где оскудевшая казна грозила бедами не меньшими.
И вот тогда князь киевский Владимир, оставив стольный свой град на младшего сына, решил сам нанести первый удар, взяв штурмом крымский град Корсунь, а взяв, начать новые переговоры с Византией, хорошо помня, что ещё его предок Олег грозил как-то империи, погромыхивая в кулаке ключами от Царьграда.
Когда князь очнулся, то понял, что лежит на постели. «Мухло позаботился», – догадался князь. В шатре пахло каким-то варевом, у очага слышалась возня. Князь открыл глаза, оторвался от изголовья, почувствовал дурноту и снова припал к подушке.
Над очагом суетился Мухло, рядом сидел в походном кресле самого князя ещё молодой муж со спокойным и невозмутимым лицом, одетый в простую монашескую чёрную хламиду и клобук того же цвета. То был Зосима, и он негромко направлял раба:
– Выше держи. Так.
– Всё равно убегает, – подал голос Мухло.
– Тогда снимай. Лей сюда.
Борясь с головокружением и дурнотой, князь сел в постели. Во рту было сухо, погано – будто он жевал мышиное дерьмо – и нестерпимо хотелось пить. Но перед этим следовало опорожниться.
– Мухло, подай поганый горшок, – сказал он хриплым голосом. Зосима отобрал у Мухла плошку, в которой тот помешивал ложкой, и раб метнулся в сторону, порылся где-то снизу и поднёс господину требуемое. Пока князь журчал, Зосима по обыкновению невозмутимо и негромко сказал:
– Не следует так много пить вина, князь. Это тебе вредит.
– Не больше, чем остальным, Зосима. Как ты здесь очутился? – спросил князь, ожидая, пока Мухло, понёсший горшок прочь, не вернётся, чтобы помочь одеться.