Канада. Монреаль
«Канада ликует! Такого не случалось никогда прежде за всю историю мирового фигурного катания! Восемнадцатилетний канадский фигурист Майкл Чайка потряс судей и зрителей блистательным катанием».
Элайна вздрогнула. Где этот проклятущий пульт дистанционного управления? Вечно Клод его куда-то запихивает. Нашла. Сделала громче. Задохнулась от счастья. Говорили о ее сыне! Говорили невероятное…
«…Он безупречно исполнил такое количество сложнейших четверных прыжков, что по сумме набранных очков с запасом опережает всех возможных конкурентов, вместе взятых! Завтра Майкл Чайка должен представить свою произвольную программу, но выйдет ли он на лед, пока неизвестно. За кулисами ледового дворца как раз во время его выступления от сердечного приступа скоропостижно скончалась мать Майкла Чайки, пятидесятисемилетняя Нина Чайка. Наш корреспондент рассказывает с места событий».
Бодрый мужской голос, энергичный рассказ за кадром. Элайна очень старается разобрать, что же он говорит, но не может понять ни слова. Слова сливаются в звон.
Крупный план. По грязному снегу парковки ступают мужские черные коньки. Стальное лезвие блеснуло в свете фотовспышки.
Крупный план. Лицо юного мужчины с желваками отчаяния на щеках. Разве мужчины бывают юными? Мужчины бывают взрослыми, но этот… Этот – юный. Миленький, как он вырос… Сыночек!
Крупный план. Пальцы Майкла вцепились в бортик госпитальных носилок. На носилках темно-синий продолговатый брезентовый мешок. В нем, в этом мешке, ее мама?..
Элайна рухнула в подушку лицом вниз. Навстречу грозному звону. Ничего нет. Этого мира, этой реальности не существует. Элайна не желает этой реальности ни знать, ни слышать, но мерзкие звуки, музыка и чьи-то подсвеченные скрытой улыбкой голоса все-таки прорываются в ее маленькое убежище. По телевизору идет реклама. Рекламу всегда транслируют чуть-чуть громче. Элайна двумя руками взялась за углы подушки и сильно прижала их к ушам. Чтобы не слышать. Заодно, оказывается, можно и не дышать. Если немного потерпеть, то, наверное, так можно будет и умереть. Мирно, спокойно. И маму увидеть…
Не получилось. Элайна перевернулась на спину. Нажала красную кнопку на пульте управления. Телевизор погас. Как хорошо… Как тихо… Она встала, выключила верхний свет. Вот так. Теперь совсем хорошо. Просто лежать в темноте. Всю оставшуюся жизнь. Вечно. Если бы так же, как телевизор, можно было отключить мысли, это было бы счастье. Но мысли не отключишь.
Мама умерла… Умерла мама. Они сказали, что скоропостижно. Ничего не скоропостижно. Это все очень давно началось. Никто не знает, почему мама умерла, а Элайна знает – из-за нее, Элайны. Теперь уже ничего нельзя поделать… Поделать? Ничего? Элайна знает, что ей теперь делать!
Все как во сне. Получится, не получится – плевать. Когда ты не можешь чего-то не делать, то делаешь это «что-то» бесстрашно. Да… Равнодушие помогает! Оно перетапливается в бесстрашие, как сливочное масло в топленое. Фу… Кулинарные ассоциации? Нет, не кулинарные. Мать топила сливочное масло. Были чад и гадкий запах. Топленое масло считалось полезным. На нем мать жарила. Элайна еще совсем-совсем маленькая была… Но не надо отвлекаться. Спокойно взвесим все «за» и «против». Что, собственно, может помешать, точнее, кто? Клод.
Он в последнее время какой-то странный. Однажды, семь лет назад, когда его чуть не посадили, он вел себя похожим образом: то неожиданно и ненадолго впадал в веселье и даже был, как умел, ласков, то внезапно начинал по пустякам придираться к Элайне, обрушивая на нее громы и молнии. Клод, как Наполеон, сам себя короновал. Империя его была небольшая, но уголовная. Элайну это особенно не пугало: она-то абсолютно ничем не рисковала…
Жила себе тихонечко, припеваючи. Репутация слабоумной коровы, непроходимой дуры, годящейся только на постельные и хозяйственные нужды, ее защищала. С деловыми планами и оперативными заданиями к ней никогда не приставали. Провалит! Корова. Что с коровы взять? Ничего кроме велфера.
Свой велфер она отдавала Клоду целиком. Исправно. С полной готовностью. А потом клянчила у него «на шпильки» свои же собственные гроши. Выпить любила. Очень любила, но это же не кокаин, это не так опасно.
От кокаина Элайна всегда отказывалась. Почему она не хотела порадовать себя дармовым счастьем, оставалось тайной даже для нее самой. Не тянет ее, и все тут! Кокаин – это для нее уже перебор. От кокаина всем становится хорошо, а ей станет плохо… Клод ей верил. И сама она в это верила глубоко и искренне. И была бы очень удивлена, если б какой-нибудь психиатр (вроде того лысого хрена из университета Конкордия, который однажды уже подбивал к ней клинья), если б специалист по сумасшедшим и наркоманам путем психологических тестов, головоломок и ухищрений установил бы и ей поведал истинную причину ее упрямого воздержания от кокаина. Попробовать кокаин Элайна боялась потому, что ее запугала мать!
Мать дружила с одной пожилой женщиной. Дружила – сильно сказано. Приятельствовала, так точнее. Эстер было крепко за семьдесят. Она сильно красилась, курила и продолжала работать – разъезжала по богатым домам, делала многочисленным и многолетним клиенткам маникюр и педикюр. У Эстер были муж и дети, мальчик и девочка.
В Канаду семья Эстер перебралась в 1960 году из Львова. В те годы подобная счастливая возможность выпадала считаным единицам. Эстер – выпала. Ее муж был родом из Польши. В Польшу и уехали. Вернее сказать, через Польшу убежали, когда в «железном занавесе» приоткрылась временная ненадежная щелка исключительно для уроженцев Польши. Из польского Гданьска прямиком, не распаковывая чемоданов, в Монреаль. Плыли морем, как эмигранты начала века. В монреальском порту их встретил брат мужа, привез в свой дом, показавшийся Эстер дворцом. Начали счастливую по определению жизнь. Муж-бухгалтер легко нашел работу и больше никогда ее не терял. Эстер прекрасно зарабатывала пилочкой, ножницами и не менее острым, чем пилочка и ножницы, язычком. Делает клиентке маникюр – и сплетничает! Хотя кто посмел назвать доверительные женские разговоры сплетнями? Никакие это не сплетни. Это искренность и душевная открытость. Верно?
Мать ходила к Эстер на «быстрый» маникюр. Это означало небрежный, но сносный маникюр в удобное для Эстер время. Например, в половине первого ночи у Эстер на просторной кухне. Старушке не спалось, она звонила Нине, та кидалась в халате в машину, пересекала две тихие улицы и плюхалась на узкий неудобный стульчик перед легким переносным столиком маникюрши. Сама Эстер в полураспахнутом халате и с темно-коричневым мундштуком в темно-коричневых губах сидела, развалясь, в монументальном кресле, обитом длинноворсным оранжевым плюшем. Ей хотелось говорить. Что ее руки в это время делают, было неважно. Нина слушала и деньги платила, хоть и уполовиненные. Ну, так пусть уже уйдет с маникюром!
Сын Эстер стал врачом, дочь вышла замуж за миллионера. У дочери пятеро детей. У сына один-единственный сыночек. Все хорошо. Все очень долго было очень хорошо, а потом хрясь – и оборвалось. Сглазил кто-то. Сыночек Марик – врач! – оказался наркоманом. Кокаин нюхал. Давно, много лет уже. Поскольку он врач, делал это грамотно, так что даже его собственная жена ни о чем не подозревала. Потом все-таки правда обнаружилась. Жена с Мариком развелась, ребенка забрала, вышла замуж за другого человека и делает вид, что счастлива. Ее новый муж – человек ее круга. Богатый. Она ведь за Марика замуж вышла по горячей любви. Если б Марик врачом не был, это был бы чистейший мезальянс… Теперь Мариков сын, внук Эстер, живет с мамой и отчимом в огромном доме в Вестмаунте, недалеко от дома бывшего премьер-министра Канады Пьера Трюдо. А Марик снимает себе убогую квартирку, зато алименты платит как положено, даже больше. Марик (за докторские-то алименты!) видит сыночка регулярно и часто, а Эстер – никогда. Будто и нет у нее этого внука, а у этого внука нет этой бабушки.
Да… А с чего все началось? С кокаина. Миллионер, за которого вышла дочь Эстер, угостил этим ядом бедного Марика. Сам не нюхал, а Марику жизнь поломал. Он на самом деле был не миллионер, а чистый дьявол. Когда дочь пятого ребенка родила, только тогда и узнала, что муж изменяет ей с… мужчинами. Теперь бывший зять и вовсе стал «открытым геем». То есть не стесняется того, что с мужчинами спит. Дочка от позора уехала с детьми в Торонто. Так что живет себе Эстер со стариком мужем, внуков-дьяволят от зятя дьявола не видит. Чужие ногти пилит. Дело хорошее…
Нина очень жалела несчастную, но бодрую и уверенную в себе Эстер. Казалось, чем больше горя сыпалось на ее голову, тем более она становилась бодрой и уверенной в себе.
– Я ж себя с Египта помню! – смеялась Эстер. – Историческая память, не хухры-мухры.
Каким образом память, к тому же историческая, коррелируется с бесстрашием, Нина догадывалась. Ей тоже было что вспомнить.
Вскоре после отъезда Артемия Черникова Нина встала на учет в женскую консультацию. Беременность протекала хорошо, но с токсикозом. День начинался с рвоты. Соседка Хазина стучала в дверь ванной кулаком, требовала не гадить в местах общего пользования, попрекала беспутным отцом. Орала, что у таких (каких?) матерей детей нагулянных отбирать надо! И комнату тоже! Соседка Яльцева посоветовала «спасаться минералкой» и торжественно поставила на Нинин кухонный стол темную пол-литровую бутылку минеральной воды «Ессентуки-4». Нина хлебнула и воскресла!
С работой она справлялась легко – была лаборанткой в академическом институте на стрелке Васильевского острова. Сослуживцы ее, в отличие от соседей, бестактностей не допускали, но и одобрения не было. Это точно.
На «Ессентуки» денег хватало. Не хватало любви и ласки. А также уверенности в завтрашнем дне. Когда ты одна-одинешенька на белом свете, да еще беременная, тебе очень хочется любви и ласки. Еще больше, чем хотелось до беременности, до горькой и нелепой «истории любви», которую не то что больно, просто стыдно вспоминать! Черников умер. Для Нины умер.
Никто из ленинградских знакомцев не знал, что с ним и как. Нина тоже не знала и не хотела знать: ей нельзя нервничать. Но ее нашел Ивашкевич, черниковский приятель и коллега (тоже ленинградский мехмат, тоже репетитор, тоже «диссидент в гомеопатических дозах»).
Ивашкевич – обаятельный, шумный, счастливый, всегда и ко всем доброжелательный – попал, как он сам говорил, с наслаждением хохоча, «в интересное положение». Его горячо любимая девушка, от него беременная, с мамой и папой уже отбыла в Израиль (шел тысяча девятьсот семьдесят девятый год, ворота эмиграции были временно, но широко открыты), а жена (когда-то им тоже горячо любимая) заартачилась. Понимая свои права, не давала согласия на его отъезд. Он же алиментщик? Ну, вот.
Жена не вредничала, просто хотела получше обеспечить их с Ивашкевичем дочку. Ну и себя, естественно. Жена не требовала невозможного, хотела трехкомнатную квартиру вместо однокомнатной. Имеет право! Ивашкевич зашевелился, как не многие умеют. Нина мечтает об эмиграции? Великолепно. Я – перевозчик, гонорар – комната. Все будет хорошо!
Он фиктивно развелся с женой, фиктивно женился на Нине, за пару месяцев (времени в обрез: либо одна беременная родит, либо другая!) построил одиннадцатиступенчатую схему квартирного обмена и вывез беременную Нину, теперь уже Ивашкевич, а не Савину, на свою историческую родину в Израиль. Как бы… вывез.
Из СССР он Нину действительно вывез, но до Израиля не довез. Оставил в Италии, в пригороде Рима, на попечении добрых людей (тут же познакомился, тут же подружился). Оставил ждать американской или канадской визы, какая быстрей получится. Получилась канадская.
Но не сама собой…
Нина так никогда и не узнала, каким страшным русским матом еврей Ивашкевич орал по телефону на русского Черникова. Стыдил, требовал, чтобы тот «хоть душу свою бессовестную продал, а визу девчонке сделал!». Черников сделал. Случайно и легко: помогли ребята из Русской службы Канадского международного радио из Монреаля. Связались с местным отделением Еврейского агентства помощи иммигрантам и попросили ускорить спонсорство ввиду поздних сроков беременности и абсолютного одиночества эмигрантки. В порядке исключения, то есть по блату.
В Италии, прощаясь с Ниной, Ивашкевич держался молодцом. Влюбленных взглядов девчонки не замечал, лирические интонации интерпретировал исключительно «простительной беременной блажью», повода Нининым надеждам он не дал ни малейшего! Но сердце уже ныло, уже хотелось пожать ей, бедняжке, руку чуть нежнее, чем требовал этикет.
Слава богу, что обошлось! Суета, толкотня, люди, за деньги – хоть экскурсия во Флоренцию! Восхищения Италией, Нина не прятала восхищения умным, ловким, сильным «перевозчиком», за которым, вот уж правда, как за каменной стеной… Он что, сам не видит?!
Ивашкевич видел, превзошел себя со скоростным разводом и улетел в Израиль к не менее беременной невесте.
Но все ж, наверное, перед вылетом «наломал дров». Так боялся, что Нина вдруг признается ему в любви, что сболтнул ей лишнего, чего ей знать совершенно было не нужно. Про Черникова.
Теперь, мол, этот хмырь (пардон, сорвалось!) не Черников, а Лысенков. Он фамилию жены взял, чтобы скорее и вернее выскочить из Союза. Нина изумилась: какой жены?! Бедняжка, черниковской эпопеи она не знала совсем. Пришлось объяснять. Ну как русскому человеку уехать?! Ты ж сама как уехала? Через брак, иначе не бывает…
Это еще было ничего, это еще было не так страшно. Это она легко проглотила. Главное, чего ей говорить не надо было, – того, как автор ее беременности сопротивлялся, как не хотел помогать с ее визой, как выворачивался, пытался шантажировать, ерничал: «Если это мой ребенок, я его заберу, она недостойна, раз скрыла…»
Чушь собачья, ребенок ему не нужен. На испуг брал, но визу Нине ее диссидент-производитель сделал! Справедливость восторжествовала с легкой руки весельчака-перевозчика. Даже красиво получилось: ты в Европу? И семя твое за тобой. Поделом.
Ивашкевич летел в Израиль с легким сердцем. Единственное, что вызывало досаду, – чрезмерная Нинина реакция на угрозу отнять ребенка, почти обморок. А про жену черниковскую вроде спокойно выслушала… Ничего, ничего. Все будет хорошо!
После отъезда Ивашкевича Нина прожила в Риме чуть больше недели, и добрые люди, Фира и Андрей, ожидавшие визы в тот же сказочный Монреаль уже почти год, изумляясь Нининой везучести, проводили ее, дав слезное рекомендательное письмо Фириной троюродной тете и почти тезке (одна Эсфирь, другая Эстер) с просьбой принять и девочку, и роды.
Рожала Нина уже в Монреале, в Еврейском госпитале, одном из лучших в городе. Родила девицу (это была удача, не пришлось объяснять лишнего, отказываться от обрезания), назвала дочку именем Элайна.
Не Эсфирь и не Эстер, но все-таки похоже.
Элайну Эстер любила.
– Темпераментная девочка, – коротко говорила она в ответ на Нинины стенания. – Просто темпераментная девочка. – Эстер привычно и быстро перебрасывала мундштук из правого угла рта в левый и тут же обратно. – Главное, Нинушка, береги ее от наркотиков. Вот где вся холера! От кокаина береги. У нас в Монреале этой заразы как в бараке вшей!
В каком именно бараке, Эстер не уточняла. С тем Элайна и выросла. Если очень хочется, то все можно, только наркотиков, хоть умри, нельзя. И после этого мать считала ее непослушной? Непостижимо!
Элайна собрала сумку: зубная щетка, паста, крем для лица, пилочка для ногтей, фляжка с виски, старый толстый свитер, в котором хоть на Северный полюс… Залезла в тайник Клода под раковиной в ванной. Взяла оттуда небольшой темно-синий целлофановый пакет, завернула его в старую футболку и сверху еще одну намотала. Это якобы у нее белье в дорогу так упаковано, чтобы меньше места занимало. Спрятала получившуюся «куклу» на дно спортивной сумки. Все! Тихо вышла из квартиры, аккуратно прикрыла дверь. Не хлопая. Французский замок чмокнул, как болото в кино. Как чмокает настоящее болото, Элайна не слышала никогда. Элайна Ив, родная мать Майкла Чайки, едет к сыну затем, чтобы…
Там видно будет зачем…
Канада. Монреаль – Калгари
Самолетом лететь нельзя – ежику понятно. Ежик – колючее животное с головой настолько маленькой, что мозгам разместиться почти и негде. Но ему многое понятно. Мать часто так говорила: «Ежику понятно».
Элайна с удивлением поймала себя на том, что теперь все, что связано с матерью, ей, Элайне, приятно. Раньше было наоборот – все раздражало. Это открытие было грустным, более того, вгоняло в слезы и тяжелую, каких прежде в помине не случалось, депрессию. Но разнюниваться некогда. Нужно очень быстро продать пайку кокаина и на вырученные деньги купить автобусный билет в Калгари. Самолетом кокаин не провезешь – там везде досмотры, собачки-нюхачки шныряют. Такой песик мимо пройдет, в Элайниной сумке кокаин учует – все, считай, что села в тюрьму. Конечно, на домашних рейсах, то есть не на международных, бдительность существенно ниже, может, на домашних собак и вовсе нет, но лучше не рисковать, спокойненько приковылять из Монреаля в Калгари автобусом. Кстати, чуть не втрое дешевле. Все удовольствие – двести шестьдесят шесть долларов семьдесят два цента. С налогами. Долго, правда. Двое суток и одиннадцать часов сидеть и смотреть в окно… Окей! Годится!
Первая пересадка в Оттаве, вторая в Садбури на севере Онтарио, а потом по прямой! Короткие остановки на автовокзалах, перекусы в «макдональдсах» и «сабвеях». Самое неприятное – автовокзальные туалеты. Эстер рассказывала – в прежние годы они чистые были в Канаде… Да уж… Прошли те времена. Понаехали тут!
Элайне на грязь в туалетах плевать. Элайне вообще на все плевать. Ее потертая и нетяжелая дорожная сумка при ней? При ней. В сумке что? Правильно. В сумке ее богатство, никем не унюханное. Можно сказать, живые деньги. Кому и как продавать кокаин в незнакомом городе, Элайна разберется на месте. На это ее мыслительных способностей хватит, даром что Корова, а Клод из-за украденного не разорится. Не идти же ей из Монреаля в Калгари пешком? Не оставаться же ей в Монреале, когда в Калгари ее сын хоронит ее мать? Не жить же ей приблудной бессловесной коровой при нелюбимом пастухе, когда ее собственный ребенок вырос и стал спортивным героем Канады? Майкл Чайка ей сыном приходится! Вы не знали?
Канада. Калгари
На следующий день мужчины-одиночники катали произвольную программу. Майкл Чайка, набравший по результатам короткой программы наибольшее количество очков, выступал последним. В той самой гардеробной, где чуть больше суток назад умерла его мать, он ждал своей очереди выйти на лед. Почему-то здесь не убирали. Все вещи, что были здесь вчера, оставались и сегодня. Или, может, это Майклу кажется, что не убирали? Ведь была полиция, было дознание. По идее они должны провести экспертизу каждой пылинки на этом полу! Мать умерла загадочно. Чудовищно. Ее совершенно откровенно и нагло убил Лысенков! Почему его до сих пор не арестовали?! Или, может, уже арестовали, только Майклу об этом не говорят по каким-то полицейским причинам? И результаты вскрытия еще не расшифрованы полностью…
Они говорят, что естественная смерть, то есть не убийство. Как же не убийство, когда очевидное и типичное убийство! Мама боялась какой-то мафии, русской иммигрантской мафии. Вроде Корлеоне, но не итальянской. Здесь, на этом месте, стояла и кричала: «У меня нет паранойи. У меня есть причины!» Майкл не поверил. И ее убили. Подсыпали яда, сделали смертельный укол, задушили… Тысяча способов и тысяча примеров…
– Мишенька, сними коньки, мальчик. Я сбегаю поточу…
И ведь она предчувствовала, может быть, даже знала, что ее хотят убить. О, как яростно она воскликнула тогда, перед самым его выходом на лед: «Stay away of Russians!» С ее обычной ошибкой – она всегда предлоги путала. Нужно не «of Russians», а «from Russians».
– Мишенька, ты слышишь меня? Ты же вчера в незачехленных коньках чуть не час ходил. Они ж тупые совсем. Я сбегаю поточу…
Майкл открыл глаза. Лариска смотрела на него снизу вверх. Она присела у его ног. Она готова была, как только он ей это разрешит, расшнуровать и стащить с его ног громадные черные фигурные коньки. Башмаки-крылья.
Лариса чувствовала себя бесконечно виноватой перед Майклом, но она же не знала и знать не могла, что все так обернется… Майкл отвернулся. Он ее в упор не видит, словно она враг. Что же… он с тупыми лезвиями на лед пойдет?! И что происходит? Музыку произвольной программы велел не ставить, хочет опять под Хачатуряна кататься. Это проигрышно, но объяснимо: адажио Хачатуряна Нина выбрала, Майкл, оказывается, сентиментален… Но лезвия-то нельзя не точить!