– Но…
– Мне не важно, что вы скрываете. Я ничего не желаю знать.
«Я и так знаю слишком много», – подумал.
– Не бойтесь меня, – сказал. – Я не причиню вам зла. Во мне вы найдете лишь друга и защитника. Я не стану покушаться на вашу душу. Клянусь, я сделаю все, что от меня зависит, чтобы держать себя в руках.
– Сударь…
Зита повернулась к нему, а в глазах ее застыла мольба. И трудно было сказать, о чем именно они его молили. Так было всегда. Они всегда молили о противоположных вещах.
– Лучше не смотрите на меня, Зита, – сказал Фриденсрайх, и тут же спохватился.
Но было поздно.
Зазвенели стекла, захрустели под каблуками. Вражеские сапоги топтали сад, вдавливали в землю упавшие с разрубленных деревьев яблоки и гранаты. Базилик, мяту, шалфей, лимонное сорго и кориандр. Вражеские палицы громили старые стены. Кружились по комнатам обрывки старых книг, выдранные листы, порванные переплеты.
Взгляд Зиты наполнился смертельным ужасом.
– Черт меня забери! – воскликнул Фриденсрайх. – Простите меня, ради бога.
И накрыл ее ладонь своею. Сжал пальцы. Зита ахнула, задохнулась, потерянным взглядом заглянула прямо в глаза человека, заставлявшего ее память звенеть. Страшные глаза, холодные, нездешние. Но рука его была тепла, прочна и тверда. Ласкова, бережна. Она хотела выдернуть руку, но вместо этого кисть сама собой перевернулась и замком вплелась пальцами между чужих. Которые и чужими вовсе не показались.
– Доверьтесь мне, – продолжил Фриденсрайх. – Да, я способен на глупые действия, но я всегда буду заботиться о вашем благе.
– Но почему? – одними глазами спросила Зита.
Он мог бы ответить: «Понятия не имею». Или: «Потому что я слишком долго относился к тебе с пренебрежением». Или: «По велению Рока».
Но вместо этого сказал:
– Я задолжал вашему народу. Я верну свой долг.
Разбрызгивалась музыка, из последних сил ударяли литавры, дребежали струны арф и мандолин, звенели бокалы, шуршали платья, но Фриденсрайх и Зита ничего не слышали, и будто невидимый купол накрыл их, отгородив от суеты.
Человеческое внимание ограничено, особенно если его приковывает объект, в который вкладывается изрядное количество одибила – животворящей душевной энергии. Во всяком случае, так утверждал доктор Сигизмунд Дёрф в своих трактатах.
– Что вы имеете в виду? – спросила Зита.
– Вы хотите моей правды, но доверие покупается только доверием.
– Вы торгуетесь со мной? – глаза Зиты помрачнели.
– В этой жизни ничего не дается бесплатно, – ответил Фриденсрайх, и тон его резко изменился, как если бы он решил вытянуть струйку одибила из Зиты.
Она моментально это почувствовала. Когда из вас вытягивается чужой одибил, вы ощущаете опустошенность. Особенно если это одибил человека, в которого вы влили свой. И это очень неприятно.
Хрупкий невидимый купол растворился в оглушающей музыке, в хрусте битого стекла, в пьяных криках, в дебоше, в дуэльных вызовах, в шепотах любовных признаний, в спорах о преимуществе мечей над саблями, в хлопках игральных карт, в чавканье жующих челюстей, в шелесте летней листвы за окнами Арепо.
Трое кавалеров дрались из-за Джоконды, повалившись на ковер у картежных столов, а дюк растаскивал их в разные стороны с помощью Йерве. Нибелунга шепталась с мадемуазель Аннабеллой и показывала пальцем на кучу малу.
– Вы слышите? – спросил Фриденсрайх.
– Слышу? – пробормотала Зита.
– Сигнал валторны строгой. Бал подходит к концу. Мне бы хотелось закружить вас в танце. Мне бы хотелось оторвать вас от земли, понести над землей, подарить вам крылья.
Под влиянием свежей струи одибила звуки снова стали далекими.
«Вы и меня поработить желаете», – подумала Зита.
«Нет, не желаю, – подумал Фрид. – Вы свободны».
– Когда закончится бал и гости разойдутся, приходите в сад за дворцом. Я буду ждать вас.
Сердце Зиты бешено заколотилось. Она не знала, как ответить на такое предложение, и не знала, было ли оно пристойным или нет. Зита не доверяла мужчинам. Одно дело сидеть рядом с ним в многолюдной зале, а другое… Зита не доверяла себе.
– Что вы смотрите на меня, как на упыря или вепря, – улыбнулся Фриденсрайх. – Я всего лишь хочу говорить с вами. Довериться вам. Придете вы или нет – на то ваша воля. Лучше всего остального я умею ждать.
– Вы бы лучше удалились на покой, – пробормотала Зита. – Поздно уже.
– Неужели я похож на человека, который может обрести покой? – улыбка превратилась в усмешку.
– Вы похожи на человека, которому нужен покой.
Замолчали. Глядели друг на друга. Зита не выдержала взгляда.
– Объявили последнюю фолию. Дюк Кейзегал желает танцевать с вами. Танцуйте с ним, а я погляжу.
– Что вы сказали? – не поняла Зита.
– Вы прекрасно танцуете. Танцуйте, сударыня. Раз я не могу танцевать с вами, позвольте мне хоть глядеть на вас. Кейзегал понесет вас над землей вместо меня.
Владыка Асседо и окрестностей возвышался над одибиленной Зитой. Человек неиссякаемой мощи и силы, которому все было дозволено. Хам и грубиян, судья и палач.
– Как ты вовремя подоспел, – обратился Фриденсрайх к другу и соратнику. – Дама изъявляет желание подарить тебе последний танец на этом нескончаемом балу. Госпожа интересовалась, помнишь ли ты, как танцуется фолия.
– Разумеется, помню, хоть этот танец и вышел из моды лет десять назад, – дюк окинул Зиту внимательным взглядом. – Похоже, Фрид, ты утомил мадам Батадам своей болтовней.
– В самом деле, – согласился Фриденсрайх. – Уведи даму от меня подальше, чтобы я не злоупотреблял ее вниманием.
– Вы бегаете от меня весь вечер, будто я прокаженный, – бесцеремонно заявил дюк. – Мой язык не так хорошо подвешен, как у господина маркграфа, но он и не жалит. Вам нечего меня бояться – я не стану брать вас силой, хоть и мог бы. Этой ночью я приду к мадам де Шатоди, так как ее кавалеры совершенно не умеют пить и вряд ли на что-то способны.
– Зачем тебе мадам де Шатоди? – спросил Фриденсрайх.
– Мне нужна женщина, – прохрипел дюк. – Йерве оторвал меня от Виславы три… нет, уже четыре дня назад. Я не железный, а вдовушка красива и не станет сопротивляться. Я слишком утомлен, чтобы уговаривать женщину. Я тоже человек. Мне нужен покой.
Зита хотела что-то сказать, но дюк схватил ее в охапку, приподнял над землей и понес в фолию.
Дюк был жилист, силен и тверд, как каменное изваяние. Дыхание его было горячим, проспиртованным, и вырывалось из ноздрей, как у боевого коня. Трудно было представить его танцующим этот медлительный танец, однако дюк оказался превосходным танцором, немногословным, и рук в перчатках не распускал.
Зита успокоилась, закачалась в неспешном ритме, и буря ее мыслей и чувств улеглась тихим штилем. Спустя несколько па Зита поняла, что несмотря на свою грозность, напускную разудалость и невежливость, дюк Кейзегал был ничем иным, как покоем. Покой был у него внутри. Большим кораблем был дюк, на чьей палубе никакие штормы не страшны, и все волны и валы разбиваются о широкие борта ничтожными помехaми. Он поддерживал ее ровно на такой дистанции, которую она была готова соблюдать.
Все теплые лиманы принадлежали дюку, и просоленный летний бриз, и песчаные золотые берега, заливы и лагуны, поняла Зита, чье сознание ускользало, и сам он был открытой гаванью, распахивающей объятие любой утлой шлюпке. Он укачивал ее.
Сама себе не веря, прижалась к дюку покрепче, положила голову ему на грудь, закрыла глаза и зевнула. Возможно, она даже заснула на несколько мгновений. Или на дольше.
Во всяком случае, она проснулась на широкой кровати. Теплый ветер, шепчущий из открытого окна, колыхал полог.
За окном было темно, глаз выколи.
Вскочила Зита с кровати. Сколько времени прошло? Луна висела высоко над землей и звала ее. Ее ждали. Ждали и ждали. Она заставила его ждать!
По непреклонному зову луны, дребезжащих струн, схватила Зита светильник, выбежала из незнакомой комнаты, помчалась по широким коридорам, освещенным канделябрами, наугад, по ковровой дорожке, по зову сердца и одибила, по велению прилива.
Добежала до первой приоткрытой двери, дышащей летней ночью, пролетела по ступеням в сад, благоухающий черемухой, акацией и сиренью.
Мчалась по дорожке, усыпанной гравием и опавшими лепестками, на огонек, трепещущий в гуще листвы.
Беседка, увитая плющом, пряталась в кустах шиповника. Фриденсрайх фон Таузендвассер сидел за столиком в кресле о четырех колесах. Теребил развязанные под горлом тесемки белой батистовой камизы, подперев голову другой рукой. Черные локоны, слегка тронутые лунным следом, падали на белую бумагу. Горели свечи на столе. Бутылка киршвассера стояла рядом с подсвечником, чернильница и гусиные перья в подставке, пузырек с изумрудной жидкостью.
Застыла Зита на пороге беседки. Затрепетало пламя в ее лампе. Заволновалось море. Закружилась голова.
Фриденсрайх обернулся.
– Я ждал вас.
– Простите, что так поздно… я не заметила…
– Ничего страшного, – улыбнулся Фриденсрайх. – Я никуда не спешу. Кейзегал вас убаюкал. Я видел. Вы заснули, и он отнес вас в апартаменты, которые приготовил для вас Шульц. Надеюсь, вы выспались. Бал давно закончился. Гости разъехались. Кое-кто заснул на полу. Проспятся, и завтра уедут. То есть, уже сегодня. Идите ко мне.
Она подошла. Как же иначе? Бал давно закончился, но музыка не прекращалась. Вальс в миноре. Тревожная мелодия для флейты и клавикордов с дождливыми каплями ксилофона зыбью пробегала по нервам.
Подошла, опустилась перед ним на вымощенный мавританскими расписными плитами пол беседки, как сидела в детстве у ног отца своего. Посмотрела снизу вверх.
– Встаньте, – сказал человек. – Что вы делаете?
– Чем ближе мы к земле, тем ближе к небу, – отвечала Зита. – Чего вы хотите от меня, сударь?
– Я хочу помочь вам. И я это сделаю. Но чего хотите вы от меня? – спросил Фриденсрайх. – А от себя?
Падали тяжелые капли прямо на сердце. Встревоженный мотив качал ее из стороны в сторону, как голую ветвь.
– Вы странный человек, – промолвила Зита. – Вы страшный человек. Я не могу сопротивляться вашей воле. Говорите, что надо вам от меня, и я исполню вашу волю.
– Зачем? – спросил Фриденсрайх.
Зита могла бы ответить: «Понятия не имею». Она могла бы сказать: «Потому что так меня приучили». Или: «Потому что так было всегда». А может быть: «Потому что такова воля Всевышнего». А еще она могла бы сказать: «Потому что от голоса вашего память моя воскресает, а ваше прикосновение дарует мне забвение». Но вместо этого, неожиданно для самой себя, она сказала:
– Потому что я доверяю вам.
– Но почему? – снова спросил Фриденсрайх.
«Потому что мы испили из одной чаши» – подумала Зита.
«То был всего лишь красивый жест» – подумал Фрид.
– Потому что ваш сын, от которого вы отказались, доверяет вам, – ответила Зита. – Кто я такая, чтобы опровергать его доверие?
– Мой сын юн и неопытен.
– Вы лжец, – Зита опустила глаза.
– О чем же я лгу? – спросил Фриденсрайх.
– О том, что вы утратили, – ответила Зита.
– Вы плачете, – сказал Фриденсрайх.
– Это плачете вы, – моргнула Зита.
– Не плачьте, – сказал Фриденсрайх. – Впрочем, плачьте, если вам так угодно. Я не властен над вами.
«Неужели?» – подумала Зита.
– Вы слишком много выпили, господин фон Таузендвассер, – еще мгновение, и ее поглотит бездна бездн. – Вы обещали держать себя в руках и не посягать на мою душу, но мы уже выяснили, что вы лжец.
– Вы правы, – согласился Фрид. – Я пьян, и зря вы доверяете мне. Только последний болван стал бы доверять водовороту в реке.
– Вы оскорбляете меня, – сказала Зита.
Фриденсрайх взялся за бутылку, приложился к горлышку.
– Вы не пили шестнадцать лет, – испугалась Зита. – К чему вам опять эта погибель?
– Все из-за вас, разумеется, – усмехнулся Фриденсрайх. – Я не мог отказать вам, и пригубил из благословенной чаши, а один шаг неизбежно влечет за собой следующий. Вы это хотели услышать?
– Что вам нужно от меня? – с грустью спросила Зита. – Вы говорите, что хотите мне помочь, а потом нападаете на меня, будто я ваш враг.
– Позвольте мне говорить.
– Говорите, сударь, – сказала Зита.
А подумала: «Ничего не желаю сейчас сильнее, чем слышать ваш голос».
– Когда-то я носил пулены из лошадиной кожи, – неожиданно признался Фриденсрайх. – Известно ли вам, целомудренной женщине, зачем дворяне носят эту чудовищного уродства обувь? За обеденным столом я был способен довести до исступления двух женщин сразу. Сотрапезницы, что сидели за столом напротив, рука об руку со своими мужьями, украдкой приподнимали юбки. У меня очень длинные ноги, сударыня. Я доставал до самых глубин, не сдвинувшись с места, вежливо беседуя с соседями, что сидели рядом со мной. Это искусство я довел до совершенства. Дамы платили друг другу за право занять место напротив меня. Их стоны заглушал смех, искусанные губы, изодранные в клочья салфетки. Зардевшиеся лица скрывали веера. Господь наградил вас смуглой кожей. Вы не умеете краснеть, и за обеденным столом супротив меня вам было бы легче других справиться с выдающим вас смущением. Я бы наградил вас своим пуленом. Вас одну, не взглянув даже на вашу соседку. А вы забыли бы о своей целомудренности, как предпочли забыть о том, что сотворили с вашим прошлым. Но некоторые вещи недоступны забвению.
– Вы сами виноваты, – лопнула в Зите напряженная струна. – Вы сами все это над собою учинили!
Вскочила с земли, но Фриденсрайх дернул ее за локоть и привлек к себе. Рукоять кресла послужила преградой, волнорезом для шквала. Но недостаточной. Она упала грудью на его плечо. Руки сами собой обвили его. Лоб потянулся ко лбу, губы – к губам. Зита в ужасе отпрянула. Опустилась на скамью, от греха подальше.
– Вы хотели знать, что я утратил. Что же теперь вы пугаетесь моих откровений? Откровения не даются даром, ни говорящему, ни слушателю. Вам ли этого не знать? Вы напоминаете мне о том, что я утратил, – значит, вы мне враг. Вы напоминаете мне о том, что я утратил, – значит, вы мне друг. Вы напоминаете мне о том, что я утратил, значит, вы – моя возлюбленная. Вот, я доверяюсь вам. Почему же вы вскакиваете?
– Простите, господин фон Таузендвассер, – задыхаясь, промолвила Зита. – Вы слишком долго молчали, а затем выслушивали других. Вам нужен слушатель, я поняла. Говорите, я буду вас слушать.
Фриденсрайх еле заметно кивнул. Отвел глаза, и яростный прилив одибила схлынул. Отлив обнажил голый берег, ощерившийся острыми скалами.
Когда сходит на нет влияние одибила, разум вступает в свои права.
Удивительной красоты человек сидел рядом с ней, пленник собственной слабости, пленник собственной силы. Пламя свечей подчеркивало его дерзкую безупречность. Но красота его была усмешкой. Горькой иронией Всевышнего. Она предопределила его судьбу задолго до того, как он был способен осознать, как использовать этот злой дар. Людям кажется, что наружность – печать Господня, признак высшей благосклонности. Красивые люди, обласканные вниманием, восхищением и щедрой любовью, ни в чем не знают преград, и до смертного одра не верят в свою финальность. Им кажется, что Всевышний бережет их для некой высшей цели.
Но он был красотой увядания, торжеством раскола, гибелью разума, мольбой о пощаде, потревоженной памятью, спаленным домом, отнятым детством, перебитыми корнями, изгнанием, скитанием, отчаянным поступком, горькой травой, потерей, утратой, горем, последним убежищем, порванным молитвенником, рогами жертвенника, запечатанными Вратами Милосердия. Кем бы он ни был, он всегда был внутри нее.
– Кто вы? – спросила так, на всякий случай, не ожидая услышать ответа.
– Фрид, – усмехнулся человек, не ведающий ни мира, ни покоя.
– Те, кто дали вам такое имя, не знали вас совсем.
– Вы правы, – снова согласился Фриденсрайх. – В наши тревожные времена родители часто умирают задолго до того, как успевают узнать своих детей.
– Вам повезло, – сказала Зита. – Вы еще успеете узнать собственного сына. Пусть же Отец Небесный однажды впишет вас в Книгу Судеб именно под этим именем: Фрид.
– То же самое говорил тот человек.
– Какой человек? – спросила Зита.
– Человек из вашего народа. Тот, перед которым я в долгу.
– Расскажите мне о нем.
– Слишком долго рассказывать, – Фриденсрайх снова припал к бутылке киршвассера. – Если я успею, однажды я расскажу вам все в подробностях. Он сохранил мне жизнь, чего бы она ни стоила. И продлил ее лет на шестнадцать. Разве я смел просить о большем?
Поставил полуопустошенную бутылку на стол. Протянул к Зите руки, и она снова подалась к нему безотчетно, влекомая новым шквалом одибила, но Фрид лишь развязал черную ленту, стягивающую над локтем широкий рукав ее блио. Собрал длинные волосы на затылке и лентой этой повязал. Бронзовый одинец тускло замерцал в правом ухе.
На кольце висела подвеска в форме граната с тремя зубцами. По периметру овала были выбиты старинные письмена. Фриденсрайх отстегнул серьгу, положил на открытую ладонь.
– Он утверждал, что эта безделица украшала подол ризы Первосвященника. Тут написано, как в Книге Судей: «Мир тебе, не бойся, не умрешь». Там рассказывается о том, как судья Гедеон построил жертвенник, и назвал его «Господь – мир». Помните, Зита?
– «Он до сих пор в Офре Авиезеровой», – сам собой вырвался из памяти библейский стих.
– Он отдал мне это украшение, потому что имя человеческое предопределяет судьбу. Так он говорил. Впрочем, в моем случае он глубоко заблуждался. Я возвращаю его вам. Оно принадлежит вашему народу.
Зита не посмела прикоснуться к святыне.
– Вполне возможно, что он лгал, и это всего лишь подделка, – подбодрил ее Фрид. – Вполне возможно, что он сам ее изготовил, – он был на многое горазд. Он смастерил для меня это кресло, чтобы я мог свободно передвигаться по Таузендвассеру.
Фриденсрайх нажал на какой-то рычаг, и кресло само собой, как по волшебству, отъехало от стола.
– И эти кандалы – его рук дело, – указал на железные оправы, сковывающие его ноги по всей длине. – Чтобы ноги меня держали. Он даже сделал мне специальное седло, которым я пользовался некоторое время, но больше не могу. Ему всегда хотелось подарить мне утешение. Он бился надо мной, но в основном бестолку.
– Что это за человек? – недоумевала Зита.
– Просто человек, – ответил Фриденсрайх. – Он вполне мог быть моим отцом. Или вашим. Он многому меня научил, но не успел поделиться всеми знаниями, ведь я утратил его до моего сорокалетия. Он говорил, что некоторые вещи постижимы лишь только после сорока. Я не согласен с ним. Некоторые вещи непостижимы никогда.
– Каждому человеку нужен наставник, – сказала Зита.
– Я в этом не уверен. Порой думается мне, что никакой наставник не способен оградить человека от любви к войнам. Шестнадцать лет я ждал врага, достойного противника. Я дождался, но ко мне явился друг, и он явился с миром. Я не знаю, что мне теперь делать. Я рожден и воспитан воином, и я не могу воевать. Мне не с кем воевать.
Взглянул на Зиту, и она увидела изъян в безупречной красоте. Неуловимо и неопределенно левый глаз Фриденсрайха отличался от правого. То ли цветом, то ли формой, то ли расположением косых ресниц.
– Что же вы делали в течение шестнадцати лет? – спросила Зита.
– Ждал, – повторил Фрид.
– Вы лжете. Самому себе.
– Войны внутренние заменили мне внешние битвы. Я боролся с самим с собой, с Роком, со своей предавшей меня душой и со своим бесполезным телом, – и это было больше похоже на правду.
– Нет, не то, – все же возразила Зита. – Душа не может предать человека. Раз вы решили лишить себя жизни, значит, на то у вас были причины. Иногда следует уничтожить себя, чтобы ожить. Душа это знает. Слава богу, что вы остались живы. Что вы делали в течение шестнадцати лет? Почему не позвали вашего друга и соратника?
– Я прятался от мира. От глаз людских. Я стыдился себя. Было время, когда я и представить себе не мог, что Фрид-Красавец, о силе и отваге которого слагали баллады, покажется в таком плачевном виде всему Асседо и окрестностям, включая остров Грюневальд, что на Черном море. Мне не хотелось быть посмешищем.
– А сейчас?
– Сейчас мне все равно. Я давно понял, что люди не способны разглядеть то, что спрятано за их собственным воображением.
Фриденсрайх печально улыбнулся, и она увидела щербинку на правом верхнем боковом резце.
– Что же вы делали все эти шестнадцать лет? – повторила Зита свой вопрос. – Почему вы не позвали дюка? Почему вы не желали встретиться с собственным сыном?
– Я горд и упрям. Мне не нужны милости с барского плеча. Я ждал, пока дюк не изменит своему решению. Я проверял, кто из нас сильнее. Как видите, я опять победил.
– Какие бредни, – с упреком промолвила Зита. – Какие ужасные глупости вы говорите, господин фон Таузендвассер. Я не верю ни единому вашему слову.
– Возьмите серьгу, – сказал Фриденсрайх, снова открывая ладонь. – Я дарю ее вам. Думается мне, это счастливый оберег, хоть я и не верю в сказки.
– Зачем вы лжете и увиливаете?
– Я не лгу, – левое веко Фриденсрайха предательски дернулось. – Правда бывает многоликой. Не ищите одну-единственную. Каждый человек состоит из противоречий. Люди неоднозначны, как и их мотивы.
– Нет, – уверенно сказала Зита. – Вы умнее меня, образованнее, и способны играть словами, как пуленами, доводя людей до исступления, но жизнь научила меня отличать правду от кривды. Чем вы занимались в течение шестнадцати лет?
Фриденсрайх улыбнулся.
– Вы очень любопытны, сударыня. Когда человек длительное время пребывает вдали от других, он обнаруживает в себе неожиданные склонности. Когда я мог, я посвящал все свое время и силы перу и бумаге.
– Вы писали? – удивилась Зита. – О чем?
– О дочери, которой у меня никогда не было и не будет, о двух городах, которых никогда не существовало, о временах, которые никогда не наступят. Я писал о том, о чем говорить не комильфо. Я находил утешение в иллюзии, что я способен к созиданию, а не только к разрушению. Вымысел целебен. Я не жил в этих городах, но я наблюдал за их жизнью, и в такие счастливые минуты мне казалось, что я свободен от самого себя.
– Что же вы сотворили? – спросила Зита с огромным интересом.
Взгляд Фриденсрайха затуманился, и стал еще более нездешним, если такое вообще было возможным.
– Одессу.
– Одесса… – протянула завороженная Зита.
– Благословен город Одесса. Господь добр к его веселым жителям. Железные кони несутся по вымощенным улицам града, не зная устали, звеня и громыхая. Огонь и свет добывается из воздуха. Вода и пища дается каждому без усилий, ведь мор, засуха и гиблые урожаи городу не страшны, как не страшны ему враги, которых у него нет, и нет необходимости окружать его стеной. Все пути к нему и из него открыты. Ни нищих нет в Одессе, ни обездоленных, а тот, кто болен, – тому находится лекарство. Страж города, идол над высокими ступенями, сбегающими к порту, привечает огромные корабли, которым не нужны паруса, и не нужна благосклонность ветров. В отличие от Асседо, в Одессе может произойти все что угодно. Никаких законов в ней нет, никаких ограничений, и за три часа пути каждый может переправиться из нее в Град Обетованный, стоит только пожелать.
– Но зачем покидать такое чудесное место даже ради Обетованного Града? – спросила Зита.
– Зачем? Я и сам не знаю. Не моя это воля.
– Чья же? – спросила Зита.
– Той, которую я сотворил. Я не властен над нею. Как не властен я над вами, хоть это и противоречит моим желаниям.
– Мне бы хотелось прочесть ваше творение. Мне бы хотелось познакомиться с дочерью, которой у вас никогда не было.
– Возьмите и прочтите, – сказал Фриденсрайх, указывая на кипу бумаг. – Сберегите их в память обо мне.
Зита положила ладонь на бумаги. От листов исходило мягкое тепло.
– Шестнадцать лет вы творили вымысел, – произнесла Зита в задумчивости. – Вы писали о том, чего не было никогда и не будет. Вы обрели смысл, цель и утешение. Но неужели не проще было бы вернуться в мир живых людей? Вас ждали. Вашего слова ждал дюк. Вас ждало все Асседо. Настоящее, живое. Неужели вы не заметили, как оно радо вам? Вас ждал ваш сын – живой и настоящий.
Фриденсрайх снова помрачнел.
– Я объяснил вам свои причины.
– Как могу я доверять вам, если вы ни слова истины не произнесли?
– Не доверяйте, в таком случае, – пожал плечами Фриденсрайх, злостно играя своим одибилом. – Воля ваша. И так и этак, я всегда буду на вашей стороне. Вы нужны мне по одной-единственной причине: хоть какой-то порядочный поступок я обязан совершить, пока не сойду в могилу. Вы – удобный повод хоть как-то уравновесить чаши моих весов на Страшном Суде. Мне бы не хотелось отправляться из ада прямиком в ад.
– Покажите мне свой ад, – терпеливо сказала неподвластная ему женщина. – Откройте мне правду.
– Зита, – сказал Фриденсрайх, и брови его опасно свелись над переносицей, глубокая вертикальная морщина пересекла чистое чело, – чего вы хотите от меня?
– Правды, – ответила Зита, сама не зная, зачем она так ей нужна. – Вы горазды на вымысел, ваша светлость, но с истиной вы не в ладах. Почему вы решились покинуть Таузендвассер именно теперь, шестнадцать лет прожив взаперти?
Опустошил Фриденсрайх бутылку киршвассера на еще одну четверть. Провел по губам тыльной стороной ладони.
Он был так дьявольски красив, что невозможно было представить его и ад в одном предложении. То есть, божественно красив. То есть, запредельно. Как дрожь перед чистым листом, готовым к чуду творчества. Как светлая печаль разлуки. Как теплое взбалмошное море Асседо, подсолнухи и солнечная степь, проносящаяся за окном поезда, когда стук колес, в такт биению сердца, обещает, что все впереди, стоит только начать жить. Как любимый герой из детских книг про плащи, шпаги, вечную дружбу, братство и поруку. Как кадры из старых фильмов, затертые видиком до дыр. Как само детство. Как сама Одесса. Как юность родителей на чёрно-белых фотографиях. Как их свадьба – с цветами, свидетелями и банкетом в ресторане «Волна». Как их первая любовь. Как ожидание первой любви. Как последний день зимы. Как первый день каникул. Как импортный пенал, наклейки и вкладыши из жвачек. Как когда ты выздоравливаешь от гриппа, и можно целый день валяться в кровати с книгой, и никто тебя не будит по утрам. Как новогодняя елка и подарки под ней. Как пятерка с плюсом в дневнике. Как викторина, в которой достается победа. Как площадка с горкой и качелями. Как когда тебя забирают первой из детского сада. Как мамина улыбка. Как папина похвала. Как бабушкин борщ. Как дедушкины плечи, на которых можно сидеть, пока он ищет тебя по всему дому, восклицая: «Где моя внучка?». Как запах свежих бубликов. Как теплое молоко. Как первый крик. Как безвременье материнской утробы. Как случайные совпадения, похожие на чудеса. Как все хорошее на свете. Как невинность и наивность предпубертата. Как нечто настолько намечтанное, что не могло в нем быть никакой смерти, никакой неудачи, ничего плохого, никакой скверны, никакой пошлости, никакого цинизма, никакого разочарования, ничего настоящего.
Но он требовал подлинности. А в настоящем всегда больнее, чем в воображении. Иногда настолько больно, что хоть криком кричи, призывай ад хоть тысячу раз, но от себя все равно никуда не сбежишь.
Снова достал Фриденсрайх бутылку киршвассера. Опустошил ее на еще одну четверть. Вытер тыльной стороной ладони губы.
– Правда проста, Зита. Очевидна и бесхитростна. Она всегда лежит на поверхности. Неужели даже вам она не видна? Мой сын, не различающий лиц, разглядел ее сразу. Вы желаете проникнуть в мою душу, вместо того, чтобы взглянуть на мое тело. Я предложил вам поиграть в войну, но вы отказались. Я предложил вам мир, но вы и его не взяли. Я предложил вам любовь, но она испугала вас. Зачем же вы теперь терзаете меня?
Глаза напротив замерцали и впились в Зиту, внедрились в ее горло, в мозг и в сердце.
Почувствовала, как сжались ее ребра в тисках боли. Как помертвел ее позвоночник. И как будто страшный удар молота обрушился на ее колени. Зита задохнулась от крика, который ей не удалось издать.
«Не может быть! Прекратите! Слишком жестоко!», – сорвалась мысль.
«Однако, это так», – ответил Фрид.
– Рок всегда усмехался надо мною. Я упал в ров. Я мог разбиться насмерть, но этого не случилось. Я мог сломать себе позвоночник, и остаться парализованным, бесчувственным к боли, но и этого не произошло. Я все чувствую, точно так же, как шестнадцать лет назад. Раны затянулись, но раздробленные кости болят всегда. Шестнадцать лет я мог так жить. Физическая пытка иногда даже служила мне спасением. Я был молод и все еще полон сил. Я научился терпеть. Тот человек научил меня некоторым методам. Я не мог позволить себе наложить на себя руки. Я не мог решиться. Видите ли, дело даже не в малодушии, а в суеверии. Рок воскресил меня, и я не смел посягнуть на его волю, ибо то, что находят грешники за пределами бренного мира, страшнее любого земного страдания. Меня спасал лауданум, но я всегда помнил, что им нельзя злоупотреблять, потому что это лишь временное средство, и когда влияние его иссякает, становится только хуже.
Зита глядела на него широко распахнутыми глазами, и страшное, гиблое, ледяное море швыряло ее в глухие пучины.
– Сейчас я вынужден об этом забыть. Я способен говорить с вами, сидеть здесь и улыбаться только благодаря маковым слезам. Прежде вымысел часто помогал мне. Иногда мне помогали настойки из лесных трав, иногда – сила воли и упрямство, иногда – скачка, горячая вода, иногда – милость Божья, иногда – ярость, иногда – цель ожидания, стремление сохранить человеческий облик, образ и подобие, воспитание, глупая вера в Рок. Иногда – черт знает что. Живые люди мне не были нужны, напротив, они бы навредили мне еще больше. Есть дни, в которые я не способен ни на что, кроме криков. Они проходят. Но потом возвращаются. Тишина моего замка помогала мне. Родные стены помогали мне. Прах предков в усыпальнице, их тени. Я не мог покинуть Таузендвассер, даже если бы очень захотел, потому что древний замок внушал мне веру и надежду на чудо, и даже та рухлядь, в которую он превратился, была предпочтительнее императорских покоев, ведь только в родном доме человек может быть самим собой, и крики его никого не испугают. Вам это прекрасно известно, Зита.
Ей снова захотелось закричать.
– Тише! – потребовал Фриденсрайх. – Не надо. Мне бы хотелось заставить вас кричать по другим причинам. Боль не лжет никогда. Разве я мог воспитать сына? Разве я мог дать ему то, что полагается каждому человеку по праву рождения, – любовь, заботу и внимание? Моих сил хватало на то, чтобы выживать, но больше ни на что. Мне это было очевидно и шестнадцать лет назад, в тот день, когда Кейзегал явился ко мне. Я должен был, был обязан заставить его забрать моего сына. Что за романтические намерения вы все приписываете мне, вместо того, чтобы узреть простоту очевидности? Зачем вы выслушиваете мою ложь, вместо того, чтобы посмотреть на меня? Черствые люди, занятые собою. Вы боитесь уродства. Вы гоните прочь мысли об ущербности, о скорби и упадочности. Отрицаете бессилие человеческое, ограниченность и божественное беззаконие. Вам проще обвинить меня, превознести меня, пожелать меня спасти и наречь чудовищем, чем узреть простую правду моей обреченности, гнили, что живет во мне, песочных часов неизбежной смерти, этой проклятой ловушки издерганной плоти, в которую я сам себя загнал, и некого мне винить, кроме себя самого.