– Но вы-то, вы-то!.. Константин Сергеевич, что вы такое сейчас говорили? Всегда я в душе чувствовала, что вы не такой, каким кажетесь. Вот вы спорили с Крахтом о рабстве, о ваших неведомых силах, – и мне казалось: вы говорите из моей души, отливаете в слова то, что в ней. Так было странно!
Я с любопытством оглядел ее.
– Вы тоже чувствуете эти силы?
Катра задушевно спросила:
– А скажите, вам страшно? Страшно оттого, что они над вами?
Вдруг она стала мила мне, хотелось говорить по душе.
– Прежде всего обидно очень, Катерина Аркадьевна. И пусто… Да! И страшно.
– А скажите еще… – Она лукаво вглядывалась в меня. – Кружится у вас сейчас голова? От шампанского?
Недоумевая, я ответил:
– Да, немножко.
Катра сильно ударила вожжой лошадь. Санки понеслись. Она рассмеялась.
– Смотрите, как странно! Где-то во Франции люди поймали золотистого, искрящегося духа, закупорили в бутылку, переслали нам. И вот он пляшет в нас и мчит куда-то. Говорит за нас и делает, в чем, может быть, мы завтра будем раскаиваться. Разве сейчас это мы с вами? Это он. А какая воля, какой простор в душе! Жутко, какая воля. А это не мы, а он.
Я наморщил брови и соображал.
– И сколько над душою стоит других духов – могучих, темных, обольстительных. Куда до них французскому чертенку! И всем им – власть. И вам только страшно, больше ничего?
Она наклонилась, заглядывая мне в лицо странно смеющимися глазами.
– И Алексея Васильевича вам только жалко, больше ничего? Только жалко?
Дикие глаза были. Трепетало и билось в них дерзкое, радостно-безумствующее пламя. И в пламени этом вдруг мне почуялась какая-то особенная, жутко захватывающая правда.
Катра шаловливо рассмеялась, близко наклонилась к моему уху и прошептала:
– И будете, как я.
Горячею змейкой юркнул в меня ее шепот. С золотистым звоном все закружилось в голове.
Мягкий воздух обвевал лицо. Город был назади. В снежной мгле темнели голые леса. Мчались мы, как в воздухе на крыльях, тройки звенели сзади.
Что-то мы говорили бессвязное, но разговор шел помимо слов. Молчаливо свивались души в весело-безумном вихре, радовавшемся на себя и на свою волю.
Я что-то хотел сказать, Катра нетерпеливо прервала:
– Не говорите. Дайте руку… Да снимите ваши варежки нелепые. Видите, я сняла перчатку…
В Гастеевской роще сделали привал. На тихой белой поляне, под яркими звездами, громко говорили, смеялись, пили вино.
Иринарх увлеченно спорил с Крахтом. Катра, не стесняясь, стояла со мною под руку и слегка прижималась к моей руке. Лукаво смеясь, она наклонилась и прошептала:
– Вы знаете, вот эти двое. Совсем разные люди. А отнять у них слова – оба они стали бы совсем пустые. Оба думают мыслями, выражаемыми словами.
Подошел Иринарх. Он улыбался, но глаза смотрели грустно и ревниво.
– Видели, господа, звезды какие? Ехал, – все время глаз не сводил. Люблю на звезды смотреть, – сколько жизни запасено во вселенной! Мы умрем, все умрут, земля разобьется вдребезги, а жизнь все останется. Весело подумать!
– А звезды – это все солнца! Огромные, горячие! Андрей Андреевич, налейте мне еще! – Катра протянула Баянову стакан. – Господа, тост: за громадные яркие солнца и за… еще за… Нет, больше ничего!
Мы катили назад. Катра нетерпеливо твердила:
– Гоните скорее! Скорее! Ух, как будто в воздухе летишь!
Она крикнула во весь голос. Эхо покатилось за бор.
– За солнце пили… Хотела я еще сказать – знаете что? «За рабство!» Да они бы не поняли. Вы знаете, я когда-то… Да бросьте вожжи, она сама будет бежать… Дайте руку…
Лошадь ровно побежала. Горячая рука говорила в моей руке. Глаза мерцали и блуждали.
– Вы знаете, я когда-то была восточной царевной. Царь-солнце взял меня в плен и сделал рабыней. Я познала блаженную муку насильнических ласк и бича… Какой он жестокий был, мой царь! Какой жестокий, какой могучий! Я ползала у ступеней его ложа и целовала его ноги. А он ругался надо мною, хлестал бичом по телу. Мучительно ласкал и потом отталкивал ногою. И евнухи уводили меня, опозоренную и блаженную. С тех пор я полюбила солнце… и рабство.
Я слушал, раскрывая глаза. Где это уже было? Где была эта странная, блуждающая усмешка, эти бесстыдные глаза? Да. И санки даже были тогда.
– Я часто вас ненавижу, Константин Сергеевич. Но было между нами что-то, и мы тайно связаны. Помните, в подвале… Пахло керосином…
Я резко прервал:
– Не говорите про это!
– Помните, вы тогда меня вырвали из бегущей толпы… Ух, какую я в вас тогда почувствовала силу. Как волна, она обвила меня и вынесла…
– Да замолчите вы! Слышите?! – грубо крикнул я.
Катра осеклась и взглянула мне в лицо впивающимися глазами. И вдруг в них мелькнула ненависть. Она быстро отвернулась.
С чуждым удивлением, как очнувшийся лунатик, я оглядывал то, что создалось между нами. Французский чертенок. Красивое тело человеческой самки. Предательские инстинкты собственного тела, – и извольте видеть: «правда» какая-то открывается! А эта склизкая болотная змейка вьется в темной воде и на всем оставляет свою ядовитую слюну – на самых чистых белых лилиях… Бррр!..
– Простите, что я так крикнул. Но я слишком иначе отношусь к тому, что нам тогда пришлось вместе пережить.
Катра беззаботно рассмеялась, взяла вожжи и погнала лошадь.
Холодно, холодно в нашем домишке. Я после обеда читал у стола, кутаясь в пальто. Ноги стыли, холод вздрагивающим трепетом проносился по коже, глубоко внутри все захолодело. Я подходил к теплой печке, грелся, жар шел через спину внутрь. Садился к столу, – и холод охватывал нагретую спину. Вялая теплота бессильно уходила из тела, и становилось еще холоднее.
Алексей, скорчившись под пальто, лежал у себя на кровати.
Я взял лопату и пошел в сад чистить снег. На дворе меня увидела Жучка и радостно побежала вперед. Она обнюхивала сугробы, с ожиданием поглядывала на меня. Я потравил ее в чащу сада. Жучка с готовностью залаяла, бросилась к забору, волнисто прыгая по проваливавшемуся снегу. Полаяла, потом воротилась и заглянула мне в глаза.
«Видишь? Я сделала, что надо!»
Робко начала ласкаться. Я погладил ее. Она обрадовалась и бросилась лапами на пальто.
– Ну, будет!.. Пшел!
Жучка отошла.
Я долго чистил снег. Прозрачно серела чаща голых сучьев и прутьев. Над березами кружились галки и вороны. Вдали звонили к вечерне. Солнце село.
Вдруг я заметил, что я давно уже без варежек, вспомнил, что уж полчаса назад скинул пальто. Изнутри тела шла крепкая, защищающая теплота. Было странно и непонятно, – как я мог зябнуть на этом мягком, ласкающем воздухе. Вспомнилась противная, внешняя теплота, которую я вбирал в себя из печки, и как это чужая теплота сейчас же выходила из меня, и становилось еще холоднее. А Алешка, дурень, лежит там, кутается, придвинув кровать к печке…
Темнело. К вечерне перестали звонить. В калитке показалась Феня и тихим, ласкающим голосом крикнула:
– Степочка!
Узнала меня, ахнула и скрылась. Сучья тихо шумели под ветерком, поскрипывал ствол ели. На самой ее верхушке каркала старая ворона, как будто заливался плачем охрипший новорожденный ребенок. Жучка ткнула мордою в мою руку.
– Ты что?
Смешно было, как она говорит глазами. Я опять поуськал ей на забор. Она опять с готовностью залаяла. Лаяла, и поглядывала на меня, и говорила взглядом:
«Вот, делаю, что тебе нужно. И даже не спрашиваю себя, есть ли в этом смысл».
Я подозвал ее и пристально заглянул в глаза. Жучка покорно изогнулась, робко завиляла хвостом. Я улыбнулся и продолжал смотреть. Она радостно засмеялась глазами и хотела было броситься ласкаться, но не бросилась, а медленно опустилась на задние лапы.
И мы смотрели друг другу в глаза.
Долго смотрели. И вдруг я почувствовал, – мы с нею разговариваем! Не словами, а тем, что лежит в темноте под словами и мыслями. Да, это есть в ней так же, как во мне. Такое же глубокое, такое же важное. Только у меня над этим еще бледные слова-намеки, несамостоятельная мысль, растущая из той же темноты. Но суть одна.
И сквозь темноту, в которой шел наш разговор, вдруг мне почудился какой-то тихий свет.
Нежно и ласково я погладил Жучку по голове. Она прижалась мордой к моему колену, и я любовно гладил ее, как ребенка. Все кругом незаметно сливалось во что-то целое. Я смотрел раскрывающимися, новыми глазами. Это деревья, галки и вороны на голых ветвях, в сереющем небе… В них тоже есть это? Это – не сознаваемое, не выразимое ни словом, ни мыслью? И главное – общее, единое?
Птицы притихли на ветвях, охваченные сумеречным небом. Небо впитывало в себя и их и деревья… Мне показалось, что я к чему-то подхожу. Только проникнуть взглядом сквозь темный кокон, окутывающий душу. Еще немножко, – и я что-то пойму. Обманчивый ли это призрак или открывается большая правда?
Или только кажется? Или все узнается?
Но все потерялось. Что-то важное и решающее скрылось.
Я воротился домой. Алеша, заспанный и озябший, нес из сеней охапку дров. Он угрюмо сказал:
– Хочу еще раз печку протопить… Как холодно.
Было странно смотреть на него. Холодно!..
– Да пойди лучше, Алеша, поработай в саду. Я весь горю жаром!
Он вяло ответил:
– Ну, не хочется.
В кухне на остывающей плите лежала и мурлыкала серая хозяйская кошка. С незнакомым раньше любопытством я подошел к ней со свечкою и тоже заглянул в глаза.
– Кс-кс-кс!
Она взглянула прямо в мои зрачки, потом прищурилась. Внутри ее глаз как будто что-то закрылось, и она снова начала мурлыкать. Теперь узкие щелки зрачков в прозрачно-зеленоватых глазах смотрели на меня, но смотрели мимо моей души. И я жадно вглядывался в эти глаза – как будто слепые и в то же время бесконечно зрячие. Я засмеялся. Она не приняла моего смеха и продолжала смотреть теми же серьезно-невидящими глазами. Что-то в них было от меня закрыто, но было закрыто – в них не было пустоты. Было что-то важное, и я чувствовал, – это возможно было бы понять.
Что такое творится?
От Дяди-Белого вышла молодая женщина. Красивая, одетая усиленно пышно, как одеваются женщины, вдруг получившие возможность наряжаться.
С страдальческой насмешкой Дядя-Белый спросил меня:
– Видели, какая графиня прошла?
– Кто это?
– Вы ее встречали. Сестра моя. Она с Турманом живет.
Он взволнованно теребил курчавую бородку.
– Кутят с Турманом. Деньги расшвыривают, как купцы. Откуда у них деньги? Слыхали вы, на той неделе артельщика ограбили за вокзалом, на пять тысяч? Думаю, не без Турмана это дело.
– Константин, дай-ка мне опия, – второй день живот болит.
– Вот, на!.. Да дай я тебе накапаю.
– Я сам. – Алексей нетерпеливо тянул к себе бутылочку и не смотрел мне в глаза. – Ведь несколько раз придется принимать, что же каждый раз к тебе ходить!
Наши глаза встретились. Я побледнел и, задыхаясь, схватил его за руку.
– Алеша!
– Да что ты? Что с тобой?
Мы молча смотрели друг другу в глаза. Алексей удивленно пожал плечами и пустил бутылочку.
– Ну, бери, накапай сам!
Вздор! Мне это только показалось! Он так старательно лечится! Сначала должна бы пропасть вера в лечение, он должен бы бросить свою гимнастику и обливание.
Но ночью я вдруг проснулся, как будто в меня вошло что-то чужое. Из комнаты Алексея сквозь тонкую перегородку что-то тянулось и приникало к душе.
Ясно, все ясно! Как я мог сомневаться?.. Недавно к нам зашла Катра, и меня тогда поразило, – Алексей равнодушно разговаривал с нею, и откуда-то изнутри на его лице отразилась удовлетворенная, ласковая снисходительность. Как будто он был доволен, что может смотреть на нее с высокой высоты, до которой ее чарам не достать; и с Машей он так нежен-нежен, и такой он весь ясный, тихий, хотя и не смотрит в глаза.
Да, конечно, так! Он по-прежнему носит свою мысль, прочно сжился с нею и утих в ней. Но силы ушли на те две ночи, он копит новые силы, и вот почему лечится. Ведь невозможно человеку через каждую неделю приговаривать себя к смертной казни.
Сквозь перегородку все шло в душу что-то напряженное и гнетущее. Как будто упорно лилось какое-то черное электричество. Вся комната заполнялась тупою, властною силою, она жизненно чувствовалась в темноте. Неподвижно и скорбно вставало Неведомое, некуда было от него деться.
Я поднялся на руках, огляделся. Исчезла перегородка. И я увидел: Алеша лежит на спине, с пустыми, остановившимися глазами. А Хозяин его, как вывалившийся из гнезда гад, барахтается на полу возле кровати; в ужасе барахтается, вьется и мечется, чуя над собою недвижную силу Неведомого. Заражаясь, затрепетал и мой Хозяин. И я чувствовал, – в судорогах своих он сейчас тоже выбросится на пол, а я с пустыми глазами повалюсь навзничь.
Я вскочил, разрывая очарование. Прислушался. За перегородкою было тихо, как-то особенно тихо. Я зажег свечу и пошел к Алексею. Дверь не была заперта. Алексей быстро поднял от подушки чуждое лицо. И опять нельзя было узнать, спал он или думал.
– Что ты? – спросил он.
– Мне не спится, а все папиросы вышли… Можно у тебя взять?
– Возьми, конечно…
Я пристально смотрел на него.
– Ты спал?
Он недовольно нахмурился.
– Спал, конечно.
Никогда я этого раньше не представлял себе: душа одного человека может войти в душу другого и смешаться с нею. Я теперь не знаю, где Алексей, где я. Он вселился в меня и думает, бьется, мучится моею душою; ища для себя, я как будто ищу для него. А сам он, уже мертвый, неподвижно лежит во мне и разлагается и неподвижным, мутным взглядом смотрит мне в душу.
Охватывает жуткая дрожь и раздражительное нетерпение. Я смотрю на его осунувшееся лицо с остановившеюся в глазах мыслью. Ну, ну!.. Чего ж ты ждешь?
Я долго сегодня бродил за городом. Небо сияло. Горячие лучи грызли почерневшие, хрящеватые бугры снега в отрогах лощин, и неуловимый зеленый отблеск лежал на блеклых лугах. Я ходил, дышал, перепрыгивая через бурлящие ручьи. Вольный воздух обвевал лицо. Лучи сквозь пригретую одежду пробирались к коже, все тело напитывалось ликующим, звенящим светом… Как хорошо! Как хорошо!
Небо безмерное от сверкающего света. Солнце смеется и колдует. Очарованно мелькают у кустов ярко-зеленые мотыльки. Сорока вспорхнет, прямо, как стрела, летит в голую чащу леса и бессмысленно-весело стрекочет. Чужды липкие вопросы, которые ткал из себя сморщившийся, затемневший Хозяин. Где они? Тают, как испаренья этой земли, замершей от неведомого счастья. Отчего в душе такая широкая, такая чистая радость?
Отчего… Я не могу не подчиняться, но меня светлый колдун не обманет. О, я знаю: весеннее солнце коснулось крови, воздух чистого простора влился в легкие, в коре мозговых полушарий расширились артерии, к ней прихлынуло много горячей крови, много кислорода, – и вот все безысходные вопросы стали смешно легкими и нестрашными. Хороша жизнь, хорош я, дороги и милы братья-люди.
Ну, вот оно и решение! Как просто, – словно настоящее!
Потянуло в город, где суетятся братья-люди.
И я ходил по сверкающим улицам с поющими ручьями, залитым золотом солнцем. Что это? Откуда эти новые, совсем другие люди? Я ли другой? Они ли другие? Откуда столько милых, красивых женщин? Ласково смотрели блестящие глаза, золотились нежные завитки волос над мягкими изгибами шей. Шли гимназистки и гимназисты, светясь молодостью. И она – Катра. Вот вышла из магазина, щурится от солнца и рукою в светлой перчатке придерживает юбку… Царевна! Рабыня солнца! Теперь твой праздник!
Мускулистые плотники с золотыми бородами тесали блестящие бревна. Старик нищий, щурясь от солнца, сидел на сухой приступочке запертого лабаза, кротко улыбался и говорил с извозчиками.
– Табачку понюхал, да и пошел в казенку… Бабка подсмотрит: «Ишь, старый черт, опять в кабак? Пойдем домой!..» Ну, ладно, пойдем!.. Ха-ха-ха!
– А жива у тебя бабка-то? – лениво спросил извозчик.
Старик радостно ответил:
– Жива, жива, милый!.. Жива, слава тебе господи!
Он снял облезлую шапку и стал креститься. И голова его была благообразная, строгая.
Звенели детские голоса. Спешили люди, смеялись, разговаривали, напевали. Никто не обманывал себя жизнью, все жили. И ликовали пропитанные светом прекрасные тела в ликующем, золотисто-лазурном воздухе.
Через два дня.
В Кремле звонили ко всенощной. Туманная муть стояла в воздухе. Ручейки вяло, будто засыпая, ползли среди грязного льда. И проходили мимо темные, сумрачные люди. Мне не хотелось возвращаться домой к своей тоске, но и здесь она была повсюду. Тупо шевелились в голове обрывки мыслей, грудь болела от табаку и все-таки я курил непрерывно; и казалось, легкие насквозь пропитываются той противною коричневою жижею, какая остается от табаку в сильно прокуренных мундштуках.
Из-под ворот текли на улицу зловонные ручьи. Все накопившиеся за зиму запахи оттаяли и мутным туманом стояли в воздухе. В гнилых испарениях улицы, около белой, облупившейся стены женского монастыря, сидел в грязи лохматый нищий и смотрел исподлобья. Черная монашенка смиренно кланялась.
– Во имя скорой послушницы царицы небесной пожертвуйте, благодетели!
И шли по слякоти скучные люди с серыми лицами полные мрака и смрадного тумана.
Блестели желтые огоньки за решетчатыми окнами церквей. В открывавшиеся двери доносилось пение. Тянулись к притворам черные фигуры. Туда они шли, в каменные здания с придавленными куполами, чтобы добыть там оправдание непонятной жизни и смысл для бессмысленного.
В лужах отражались освещенные окна низкого трактира. Я подумал и вошел. В дверях столкнулся с Турманом. Он выходил с молодой черноволосой женщиной. Турман прямо мне в лицо взглянул своим темным взглядом, вызывающе взглянул, не желая узнавать, и прошел мимо.
Я сел к столику и спросил водки. Противны были люди кругом, противно ухал орган. Мужчины с развязными, землистыми лицами кричали и вяло размахивали руками; худые, некрасивые женщины смеялись зеленовато-бледными губами. Как будто все надолго были сложены кучею в сыром подвале и вот вылезли из него – помятые, слежавшиеся, заплесневелые… Какими кусками своих излохмаченных душ могут они еще принять жизнь?
Везде пили, курили. Глотали едкую влагу, втягивали в легкие ядовитый дым… Ну да. Ведь праздник! Надо же радоваться! А разве это легко?
Бледный парень, заломив шапку на затылок, быстрым говорком пел под гармонику:
Сидел милый на крыльце
С выраженьем на лице…
Половой поставил передо мной полубутылку. Я смотрел в зеленовато-ясную жидкость, смотрел кругом на людей и думал:
«Погодите вы все, – вы, противные! И ты, мутная, рабская жизнь! Вот сейчас я буду всех вас любить. В ответ поганым звукам органа зазвенят в душе манящие звуки, дороги станут братья-люди, радостно улыбнется жизнь, – улыбнется и засветится собственным, ни от чего не зависимым смыслом!»
Я вышел из трактира с двумя фабричными парнями. Они любовно-почтительно слушали меня и кивали головами, а я с пьяным, фальшиво-искренним одушевлением говорил о завоевании счастья, о светлом будущем.
Голова шумела, в душе был смех. Люди орали песни, блаженно улыбались, смешно целовались слюнявыми ртами. Мужик в полушубке стоял на карачках около фонарного столба и никак не мог встать. С крыльца кто-то крикнул:
– Ванька!
Мужик сосредоточенно ответил:
– Был Ванька, да уехал!
Поднял ко мне лохматое лицо, лукаво подмигнул и засмеялся. Кто-то пробежал мимо в темноту.
– Ванька-а-а!!
– Был Ванька, да уехал!
Лохматое лицо подмигивало мне и радостно смеялось.
Отовсюду звучали песни. В безмерном удивлении, с новым, никогда не испытанным чувством я шел и смотрел кругом. В этой пьяной жизни была великая мудрость. О, они все поняли, что жизнь принимается не пониманием ее, не нахождениями разума, а таинственною настроенностью души. И они настраивали свои души, делали их способными принять жизнь с радостью и блаженством!.. Мудрые, мудрые!..
Я звонил к Катре.
– Дома Катерина Аркадьевна?
Горничная удивленно оглядела меня.
– Сейчас доложу. – Сходила и воротилась. – Пожалуйте!
Катра вышла со свечкою в темную гостиную. Лицо у нее было странное и брезгливо-враждебное.
– Вы одна… Я боялся, что у вас народ будет! Хотите, – пойдемте погуляем?.. Чудная погода!
Катра пристально вглядывалась в меня. Вдруг она расхохоталась, как девочка.
– Знаете, который час?
– Н-нет.
– Двенадцатый!.. И на дворе сырость, туман… Ха-ха-ха!.. Пойдемте… Только за город пойдем, там туман чистый…
Она смеялась и не могла остановиться и, смеясь, поспешно одевалась.
– Только вы мне много-много говорите и не смотрите на меня. Слышите, – не смотрите! Я сейчас всех выгнала от себя. Боже мой, какие скучные люди!.. И какая тоска!.. Вы много будете говорить?
– А вам разве словами нужно много говорить? Мы все время много разговариваем, только не словами, – вдруг сказал я.
Она перестала смеяться, быстро взглянула на меня.
– Да-а?.. – И широко открыла глаза. – Идемте!
Мутный туман затягивал поля, но на шоссе было сухо. Над городом тускло белело мертвое зарево от электрических фонарей. Низом от леса слабо тянуло запахом распускающихся почек.
И я говорил, говорил.
– …Алексея я нисколько теперь не жалею, его я почти не чувствую. Но я весь охвачен запахом трупного разложения, я никуда не могу уйти от него. И не могу уйти от вставших отовсюду сил. Неведомые, они везде, кругом, – в луче солнца, в гнили тумана, в моем теле. В душе темнота, наверху бессильною змейкою крутится сознание, и я с презрением смеюсь над ним. Но сейчас, – вот перед тем как прийти к вам, – вдруг в этой темноте заполыхал странный, мелькающий свет. С замиранием я вспомнил о вас и пошел к вам… Катра! Есть жизнь и для отверженных – для вас, для Алеши, для меня! Вашею мутною душою вы почуяли путь. Пусть сознание вздымается на дыбы и бросается назад, пусть гадливо трепещет, презирает и ужасается… Вперед, holla! Под ногами обрыв и черная ночь? Ну что ж! Вперед с зажмуренною душою. Там радости, которых не знают сидячие души. И миг полета стоит десятка лет.
Я не замечал, что называю ее Катра.
Большие глаза улыбались нежно и радостно. Пьяно-веселым вихрем все крутилось во мне, и я чувствовал – этому вихрю звучит в ответ странно насторожившаяся душа.
– Я скажу, Катра. Мы очень мало с вами говорим, мы все время на ножах. Но что это такое? Уже давно я чувствую, что вы во мне, и я… да, и я в вас. И мы играем в прятки.
Что еще говорилось? Не помню. Бессвязный бред в неподвижном тумане, где низом шел ласкающий запах весенних почек и мертво стояло вдали белое зарево. Не важно, что говорилось, – разговор опять шел помимо слов. И не только я чувствовал, как в ответ мне звучала ее душа. Была странная власть над нею, – покорно и беззащитно она втягивалась в крутящийся вихрь.
Я, задыхаясь, сказал:
– Темно. Дайте вашу руку.
И мы шли.
– Все еще нельзя смотреть вам в лицо? А я буду.
Я взглянул в ее огромные насторожившиеся глаза. И темнота не мешала. В них мерцала радость покорной, отдающейся очарованности. Как будто я нес ее на руках, а она, прижавшись ко мне щекой, блаженно закрыла глаза.
Я близко наклонился к ней. Вдруг Катра вздрогнула и быстро выдернула руку.
– Послушайте, вы пьяны! От вас пахнет водкой!.. – Она с отвращением отшатнулась. – Какая гадость!
Я смотрел на нее. Она повторяла:
– Какая гадость!
Злоба и гадливое отвращение вдруг охватили меня. Я пристально все смотрел на нее.
– И вы раньше не знали, что я пьян? Неправда! Вы знали уж тогда, когда пошли со мною! – Я злорадно добавил: – Вы даже были этому очень рады, вы поэтому именно и пошли!
– Гадость, гадость какая!
Мне казалось, – всем напряжением воли Катра взмучивает в себе содрогающееся отвращение. Она отбросила взглядом мой презирающий взгляд и высокомерно сказала:
– Проводите меня домой!
И повернула назад.
Мы шли и молчали.
Было глухо. Было очень тихо от тумана. Катра быстро шла, опустив голову. В чаще леса что-то коротко ухнуло, рванулось болезненно и оборвалось, задушенное туманом. Вздрогнув, Катра пугливо оглянулась и пошла еще быстрее.
Вдруг жалующимся голосом она сказала:
– Я не могу так скоро идти!
Как будто это я ее заставлял.
Пошли медленнее. Катра робко вглядывалась в туман. Жалким, детским голосом она проговорила:
– Дайте вашу руку. Мне страшно!
Оперлась на мою руку и все с большим страхом оглядывалась.
– Тут вдоль шоссе, трактиры, тут часто режут людей… Везде безработные, грабежи… У нас ночью по всей улице сняли медные дощечки с дверей и дверные ручки… Вчера опять была экспроприация на механическом заводе…
Я злился. Катра вздрагивала, пугливо прижималась ко мне и деланным голосом повторяла:
– Мне стра-ашно!
Было неестественно. И все-таки делалось жутко. Теперь что-то из ее души заражало меня. Мертво выдвигались из тумана пригородные кусты, белесые от далекого зарева.
Вздрагивали искривленные губы, бегали глаза.
– Мне стра-ашно!
Комедиантка! Все в ней деланно и преувеличенно – и боящийся голос и вздрагивания. Она нарочно вздрагивает, чтобы крепче прижаться ко мне. Это все она мстит мне за тогдашнюю поездку на тройках.
– Что это?.. Аа… Аааа!!.
С воплем Катра метнулась в сторону. Споткнулась о кучу шоссейного щебня и упала. Я бросился к ней. Корчась в усилиях воли, она глушила вопль, впивалась пальцами в осыпавшиеся камни.
Вдруг голова неестественно согнулась. Подбородок впился в грудь. Тело медленно изогнулось дугою в сторону, скорченные руки дернулись и замерли. Вот так история! Она была без чувств.
Я старался приподнять ее. Тело было странно негибкое, глаза закрыты.
– Катерина Аркадьевна! Катерина Аркадьевна!
Она неподвижно лежала с закрытыми глазами и вдруг тихо всхлипнула. Сильнее, все сильнее. Грудь дышала с хриплым свистом, как туго работающие мехи. Катра раскрыла глаза, в тоске села.
– Боже мой, у меня все тело распухает!.. Нет воздуху, нечем дышать!.. Кто тут? Расстегните мне платье!
Я неумело попробовал. Крючочки какие-то, кнопки… Она нетерпеливо оттолкнула мою руку, захватила ворот и дернула его, обрывая.
– Куда воздух делся?.. Боже мой! О боже мой!
На первом встречном извозчике я довез ее до дому.
Слабая, разбитая и жалкая, она сидела молча.
Пролетка остановилась у крыльца. Катра с ненавистью взглянула на меня и с колюще-холодным вызовом сказала:
– Вы думали, я чего-нибудь испугалась? Вовсе нет. Ничего я не боялась.
И, не простившись, пошла к крыльцу.
Ну да! Ведь я же ждал, давно ждал этого! Я ждал – и нечего ужасаться! Уж два месяца назад я похоронил его. О господи!..
Ремонтные рабочие рано утром подобрали на рельсах за сахарным заводом его раздавленный труп. Голова нетронута, только с одной ссадиной на лбу, в редкой бородке песок и кровь. И на бледном, спавшемся лице все было это странное выражение, как будто он притворяется. Хотелось растолкать его, сказать:
– Ну, будет же, Алеша! Перестань! Ведь это слишком мучительно!
И он быстро поведет головою и, притворяясь, будто вправду был мертв, с деланным удивлением раскроет глаза.
Но средь лохмотьев пальто, в черно-кровавой массе легких, белели и выпячивались лопнувшие ребра, из срезанных наискось бедер сочилась ярко-алая, уже мертвая кровь, и пахло сырым мясом.
Вечером, воротившись от Маши, я сидел в темноте у окна. Тихо было на улице и душно. Над забором сада, как окаменевшие черные змеи, темнели средь дымки молодой листвы извилистые суки ветел. По небу шли черные облака странных очертаний, а над ними светились от невидимого месяца другие облака, бледные и легкие. Облака все время шевелились, ворочались, куда-то двигались, а на земле было мертво и тихо, как в глубокой могиле. И тишина особенно чувствовалась оттого, что облака наверху непрерывно двигались.
Опять все кругом было необычно, опять давно приглядевшееся выглядело новым и странным. От поля медленно шла по улице темная фигура, смутные тени скользили по земле, в теплом воздухе пахло распускавшимися березовыми листочками… Вот, – этот человек идет, охваченный думами, и не спрашивает себя, – его ли это думы в его голове? И тени сосредоточенно ползут и не подозревают, что они – только безвольное отражение облаков. Скромно-горделиво стоят березы, окутанные свежим и чистым ароматом молодости. Чего гордиться?.. И только в тишине кругом чуялось сознанное миром безмерное, несвержимое рабство свое.
– Константин Сергеевич, вы? – нерешительно спросил из тишины женский голос.
Я вздрогнул. Посреди улицы неподвижно стояла Катра.
– Как вы здесь? Катерина Аркадьевна!
Она медленно подошла к окну. Лицо под широкими полями шляпки казалось бледным.
– Это от поля вы сейчас шли?
– Да, я в поле гуляла… За архиерейской дачей…
Катра облокотилась о подоконник, подперла щеку рукою в светлой перчатке. Она была сосредоточенно-задумчива, глаза светились.
Я пристально смотрел на нее.
– Вам странно? – Она равнодушно помолчала. – Я хотела после тогдашнего проверить, трусиха я или нет… Ничего. Только заблудилась… Ох, не люблю трусов!.. Ямы какие-то пошли, сваленные бревна. У меня револьвер с собою. Удивительно, тишина какая. Жутко, слышно, как тишина звенит в ушах. Иду я за казачьими казармами, – в полыни кто-то слабо и глухо ворчит, кто-то пищит жалобно. Остановилась. В темноте через дорогу проползло что-то черное, пушистое, длинное, и все ворчит, и ушло в крапиву. И там долго еще ворчало и жалобно пищало. Что это?
Она нервно повела плечами.
– Хорек, должно быть. Мышь поймал.
– Если уж правду говорить, я ужасно испугалась! – Она доверчиво улыбнулась и с детскою гордостью прибавила: – А все-таки овладела собою, даже шагу не ускорила…
– Вы знаете, Алешу поезд раздавил.
– Что-о?
Катра быстро подняла голову. Она молча смотрела на меня большими, спрашивающими глазами, и мои глаза ответили ее взгляду.
– Так, вот что…
Катра понурилась и стала ворошить концом зонтика осколок кирпича. Вдруг она решительно и взволнованно сказала:
– Константин Сергеевич, откройте мне дверь, я зайду.
Я отпер калитку. Освещая сенцы спичками, ввел Катру в комнату. Она нетерпеливо смотрела, как я зажигал лампу.
– Расскажите, как случилось… Поподробней!..
– Что рассказывать? Я ничего не знаю. Позвали к куску растерзанного мяса, спросили: «Узнаете?» – «Узнаю…» Сказал: «Он поехал с пассажирским поездом номер восемь, любил стоять на площадке, должно быть, свалился…» И сошлись с ним ложью, – в жилетном кармане у него нашли билет. Маше он еще третьего дня сказал, что едет в Пыльск.
Катра, наклонившись вперед, в ужасе слушала.
Я сел на кровать и стиснул голову руками.
– О господи, пускай, пускай! Слава богу, наконец кончилось!.. Какая мука!..
Я замолчал. Катра не шевелилась и все как будто слушала.
– Вы знали его старшего брата? – спросил я. – Он тоже убил себя, отравился цианистым калием. Проповедовал мировую душу, трагическую радость познания этой души, великую красоту человеческого существования. Но глаза его были водянисто-светлые, двигались медленно и были как будто пусты. В них была та же жизненная пустота. И он умер, – должен был умереть. Доктор Розанов говорит, на всей их семье типическая печать вырождения… Встало Неведомое и ведет людей, куда хочет!.. Страшно, страшно!