Назавтра Шеметов, Борисоглебский, Вегнер и Ольга Петровна уехали в Томилинск. Таня осталась погостить еще.
Жизнь теперь потекла более спокойная. Токарев по-прежнему наслаждался погодой и деревенским привольем. Отношения его с Варварой Васильевной были как будто очень дружественные. Но, когда они разговаривали наедине, им было неловко смотреть друг другу в глаза. То, давнишнее, петербургское, что разделило их, стеною стояло между ними, они не могли перешагнуть через эту стену и сделать отношения простыми. А между тем Варвара Васильевна становилась Токареву опять все милее.
Дни шли. Варвара Васильевна с утра до вечера пропадала в окрестных деревнях, лечила мужиков, принимала их на дому с черного хода. Сергей ушел в книги. Таня тоже много читала, но начинала скучать.
Токареву она нравилась все меньше. Его поражало, до чего она узка и одностороння. С нею можно было говорить только о революции, все остальное ей было скучно, чуждо и представлялось пустяками. Поведение Тани, ее манера держаться также возмущали Токарева. Она совершенно не считалась с окружающими; Конкордия Сергеевна, например, с трудом могла скрывать свою антипатию к ней, а Таня на это не обращала никакого внимания. Вообще, как заметил Токарев, Таня возбуждала к себе в людях либо резко-враждебное, либо уж горячо сочувственное, почти восторженное отношение; и он сравнивал ее с Варварой Васильевной, которая всем, даже самым чуждым ей по складу людям, умела внушать к себе мягкую любовь и уважение.
Пятого августа Варвара Васильевна, Токарев, Таня, Сергей и Катя отправились в Томилинск, чтоб повидать проезжего гостя Варвары Васильевны.
Они сел и в поезд. Дали третий звонок. Поезд свистнул и стал двигаться. Начальник станции, с толстым, бородатым лицом, что-то сердито кричал сторожу и указывал пальцем на конец платформы. Там сидели и лежали среди узлов человек десять мужиков, в лаптях и пыльных зипунах. Сторож, с злым лицом, подбежал к ним, что-то крикнул и вдруг, размахнув ногою, сильно ударил сапогом лежавшего на узле старика. Мужики испуганно вскочили и стали поспешно собирать узлы.
– Господи, да что же это такое?! – воскликнула Таня.
Поезд уходил. Таня и Токарев высунулись из окна. Мужики сбегали с платформы. Сторож, размахнувшись, ударил одного из них кулаком по шее. Мужик втянул голову в плечи и побежал быстрее. Изогнувшийся дугою поезд закрыл станцию.
Подошла Варвара Васильевна, бледная, с трясущимися губами.
– За что это? Что там случилось?
Токарев, тоже бледный и возмущенный, ответил:
– Не знаю.
Сидевший рядом мастеровой объяснил:
– Что случилось!.. Значит, улеглись мужички на неуказанное место. Ну, их покорнейше и попросили посторониться.
Варвара Васильевна, прикусив губу, ушла на свое место. Таня стояла, злобно нахмурившись, и молча смотрела в окно. Токарев вздохнул:
– Да, легко все это у нас делается!
– И поделом им, сами виноваты! Господи, их бьют, а они только подставляют шеи и бегут… О, эти мужики!
В глазах Тани была такая ненависть, такое беспощадное презрение к этим избитым людям, что она стала противна Токареву. Он отвернулся; в душе шевельнулась глухая вражда, почти страх к чему-то дико-стихийному и чуждому, что насквозь проникало все существо Тани.
– Ну, черт с ними, стоит еще об них говорить! – Таня передернула плечами и снова стала смотреть в окно.
Заря догорала. Поезд гремел и колыхался. В душном, накуренном вагоне было темно, стоял громкий говор, смех и песни.
Таня сказала:
– Да, Володя, вот что! Как хочешь, а нужно будет в Томилинске предпринять еще что-нибудь, чтоб Варя уехала отсюда.
Токарев махнул рукою.
– Ну, пошло!.. Я не понимаю, чего ты берешь на себя какую-то опеку над Варварой Васильевной.
– Да неужели же ты не видишь, что с нею делается? Ведь положительно живьем разрушается человек: какое-то колебание, сомнение во всем, полное неверие в себя… Очевидно, ее деятельность ее не удовлетворяет.
Токарев пожал плечами.
– Откуда это очевидно? Я не говорю про Варвару Васильевну, я ее слишком мало знаю, – но, вообще говоря, человек может не верить в себя совсем по другим причинам. Он может признавать данную деятельность самою высокою и нужною, и все-таки не верить в себя… Ну, хотя бы просто потому, что чувствует себя не в силах отдаться этой деятельности, – произнес он с усилием.
Таня удивилась.
– Как это так? Деятельность самая высокая и нужная, – и не можешь ей отдаться! Очевидно, значит, есть другая деятельность, более высокая и более нужная.
– Таня, меня прямо поражает, до чего ты узко смотришь! Возьмем какую угодно деятельность. Пусть она будет самая высокая, самая нужная, – все, что хочешь. Да только нет у меня сил отдаться ей.
– Очевидно, значит, ты не совсем веришь в нее.
– Ну, слушай, Таня! Поставим вопрос грубо, карикатурно. Скажем, я страстно люблю шампанское, устрицы. Умом я вполне понимаю, что есть дела несравненно выше уничтожения устриц и шампанского, да меня-то больше тянет к устрицам и шампанскому.
– Тогда нечего и ломать себя: пей шампанское и ешь устрицы.
Подошел Сергей и молча сел около них на ручку скамейки. Токарев спросил:
– Так что, если бы тебя больше всего тянуло к такой «деятельности», то ты со спокойною душою и отдалась бы ей?
– По-моему, это ужасно скучно; но, если бы тянуло, – конечно, отдалась бы.
– Господи, до чего все это эгоистично! – возмутился Токарев. – Ну, где же, где же у тебя хоть какой-нибудь нравственный регулятор, хоть какой-нибудь критерий? Сегодня скучно жить для себя, завтра станет скучно жить для других. Неужели ты не понимаешь, сколько в этом эгоизма? Что хочется, то и делай!.. Тебе даже совершенно непонятно, что могут быть люди, которые считают своим долгом делать не то, что хочется, а что признают полезным, нужным для жизни.
Вмешался Сергей:
– Но вопрос в том, – насколько им это удается? Я не понимаю, почему вы так возмущаетесь эгоизмом. Дай нам бог только одного – побольше именно эгоизма, – здорового, сильного, жадного до жизни. Это гораздо важнее, чем всякого рода «долг», который человек взваливает себе на плечи; взвалит – и идет, кряхтя и шатаясь. Пускай бы люди начали действовать из себя, свободно и без надсада, не ломая и не насилуя своих склонностей. Тогда настала бы настоящая жизнь.
– Воображаю, какая бы настала жизнь! – сдержанно усмехнулся Токарев.
– Хорошая бы жизнь настала! И погиб бы безвозвратно ее главный враг – скука. Потому что вот с чем эгоизм никогда не захочет примириться – со скукою!
Токарев с улыбкою поднял брови.
– Скука… Вы серьезно думаете, что главный враг жизни – это, действительно, скука?
– Безусловно! Скука сто́ит всяких лишений, унижений, длинных рабочих дней и тому подобного… Скучно! Ведь от этого «скучно» люди сходят с ума и кончают с собою, это «скучно» накладывает свою иссушающую печать на целые исторические эпохи. Вырваться из жизненной скуки – вот самая главная задача современности. И суть не в том, чтоб человек вырвался из этой скуки, а чтоб люди вырвались из нее. А для этого что нужно? Нужно, чтоб вокруг ключом била живая общественность, чтоб жизнь целиком захватывала душу, чтоб эта жизнь была велика и сильна, полна борьбы и света… Вот что нужно, чтобы ощущал человек, а не необходимость какого-то «долга»… Долг! В соседстве с долгом сам воздух начинает скисаться и пахнуть плесенью.
Таня слушала с разгоревшимися глазами.
– Все это очень легко говорить… – начал Токарев, но в это время в вагоне поднялся шум и крик.
Толстый господин, в грязном парусиновом пиджаке и сером картузике с блестящим козырьком, орал:
– Сволочь ты, негодяй!! Я отставной поручик Пыльского гренадерского полка, а ты мне смеешь «ты» говорить?.. Подлец!
Мастеровой в чуйке, с бледным, зеленоватым лицом, мирно было заговоривший с сердитым господином, в первую минуту опешил.
– Я тебя, мерзавца, сейчас велю высадить из поезда!.. Подлец, пьяница!..
Мастеровой медленно и громко протянул:
– Я думал, это пушки, ан это – лягушки!
Кругом засмеялись.
– Молчать!!! – гаркнул толстый господин. – Дурак!
– Не бывал, брат, ты умным человеком, коли я дурак. Ишь ты какой! Ясный козырек нацепил себе и думает, – хозяин! Мне на твой ясный козырек наплевать!
– Ах-х ты, мер-рзавец! – возмутился про себя господин и высунулся из окна, как бы высматривая, скоро ли остановится поезд, чтоб позвать жандарма.
– Плюю я на твой ясный козырек, вот так: тьфу! – Мастеровой плюнул на пол. – Плюю и попираю ногами.
Рядом сидел подгородный мужик. Он с усмешкою сказал:
– Буде вам! Чем все ругаться, лучше прямо подраться!
– Верно! Мне ндравится ваше слово! Я вас уважаю!.. А сказать что-нибудь против меня ясному козырьку энтому – не позволю! Не желаю молчать!.. Извините меня, пожалуйста! Прошу извинения!
Мужик зевнул.
– Тут колокольцов нету, звенеть не на чем.
Толстый господин подергивал головою и продолжал выглядывать в окно.
– Не желаю молчать! – волновался мастеровой. – Он меня растревожил, а я его не беспокоил!.. Слышь ты, козырек! Я сознаюсь, что ты – дурак! Понял ты это слово?
Поезд остановился у полустанка. Толстый господин поспешно вышел, через минуту воротился с жандармом. Указал на мастерового и коротко сказал:
– Вот! Убери его!
Жандарм подошел к мастеровому и решительно взял его за рукав.
– Вставай!
Мастеровой оторопело глядел:
– Что такое? В чем дело?
– Но, но, вставай! Ничего!
– Да что вы? За что вы меня?
Таня вскипела.
– Послушайте, жандарм, за что вы его высаживаете? Он ничего не делал!
– Мы все можем быть свидетелями, – прибавил Токарев. – Этот господин сам же первый начал. На весь вагон стал кричать и ругать его.
Грозно и выразительно толстый господин сказал жандарму:
– Я тебе заявляю, что он мне нанес оскорбление!
Токарев спокойно возразил:
– Все в вагоне слышали, что вы первый стали наносить ему оскорбления.
Токарев был одет чисто и прилично, гораздо приличнее толстого господина. Жандарм в нерешительности остановился.
– Жандарм! Я тебе повторяю: возьми его!.. Он пьян!
– Нет, я не пьян! Вы меня оскорбили, а я вас не тревожил!
Жандарм шепнул Токареву:
– Вы не извольте беспокоиться. Я его только в другой вагон переведу.
В приятном и спокойном ощущении силы, которую давал ему его приличный костюм, Токарев громко возразил:
– Да с какой стати? Мы вам все заявляем, что этот господин сам начал первый скандалить. Почему вы его не переводите?
– А то, может, ваше благородие, вы сами перейдете? – почтительно-увещевающим голосом обратился жандарм к толстому господину.
Господин грозно крикнул:
– Я тебе в последний раз повторяю: убери его!
Жандарм растерянно пожал плечами:
– Да ведь вот… Все свидетельствуют, что вы же сами начали.
– Ах та-ак!.. – зловеще протянул господин. – Ну, хорошо, ступай!.. Хорошо, хорошо! Можешь идти! Мы это еще увидим! Ступай, нечего!
Жандарм с извиняющимся лицом мялся на месте. Вагоны двинулись. Он соскочил на платформу.
– Тут еще скоро, пожалуй, изобьют тебя! – возмущенно сказал толстый господин, взял свой чемодан и пошел в другой вагон.
Торжествующий мастеровой стоял, пошатываясь, и смотрел ему вслед.
– Фью-у! – слабо свистнул он и махнул рукою вдогонку. – Нет, ей-богу, чудачок! – обратился он к Тане и лихо покрутил головою. – Молчи, говорит, дурак!.. А? Почему такое? Не желаю молчать!.. Благородного человека я уважаю всегда! А коли со мною поступают сурьезно, – не могу терпеть! Такой уж карахтер у меня… строгий! Намедни мастер говорит нам: вот что, ребята! После Спаса за каждый прибор на две копейки меньше будем платить… Как так? Нет, я говорю, я не желаю!.. Мне не копейка нужна. Что копейка? Я на нее плюю! – Он достал затасканный кошелек, вынул пятиалтынный и бросил его наземь. – Вот! Не нужно мне, пускай тут лежит! А зачем он неправильно поступает? Не желаю, говорю, уйду от вас, больше ничего!
– А вы где работаете?
– Мы-то? А вон за бугром здание пыхтит… Мы – токари по металлу… Медь, свинец, железо – это у нас называется металл… По-нашему, по-мастеровому!
Поезд гремел и колыхался. В вагонах зажгли фонари. Таня сидела в уголке с мастеровым и оживленно беседовала. Мастеровой конфиденциально говорил:
– Я, милая моя барышня, желаю жить, чтоб было по-справедливому, чтоб обиды мне не было! Я этого не желаю терпеть – никогда! А за деньгами я не гонюсь… Я вот выпил, – и больше ничего!
Паровоз оглушительно и протяжно засвистел. В темноте замелькали огни томилинских пригородов. Все поднялись и стали собираться.
Поезд остановился. Затиснутые в сплошной толпе Токарев, Сергей, Варвара Васильевна и Катя вышли на подъезд.
– А где же Таня? – спохватилась Варвара Васильевна.
Сергей посмеивался:
– Она с мастеровым пошла.
– Да не может быть! – воскликнул Токарев.
– Верно! Я видел: он себе взвалил узелок на плечи, она рядом с ним. Прямо с платформы сошли, мимо вокзала.
У Токарева опустились руки.
– Черт знает что такое!
Он в колебании остановился посреди улицы. В стороны тянулись боковые улицы, заселенные мастеровщиною – черные, зловещие, без единого огонька.
– Нужно ее отыскать! Это положительно ненормальный человек: девушка, ночью, одна идет с пьяным, незнакомым человеком, сама не знает куда!
Сергей засмеялся:
– Ищи ветра в поле! Ей-богу, молодчина Татьяна Николаевна!
Они пришли к Варваре Васильевне. Подали самовар, сели пить чай. Сергей говорил:
– Нет, ей-богу, люблю Татьяну Николаевну! Это пролетарий до мозга костей! Никакие условности для нее не писаны, ничем она не связана, ничего ей не нужно…
Токарев угрюмо возразил:
– По-моему, это не пролетарий, а психически больной человек, и ей необходимо лечиться.
Таня пришла к двенадцати часам ночи – оживленная, радостная, с блестящими глазами. Токарев был так возмущен, что даже не стал ей ничего говорить, и сидел, молча, насупившийся и грустный. Таня не обращала на него внимания.
Назавтра, к трем часам, Токарев и студенты пришли к Варваре Васильевне. Тимофей Балуев уже сидел у нее. Тани не было: она в одиннадцать часов ушла к своему вчерашнему знакомцу и еще не возвращалась.
Балуев, в черной блузе, с застегнутыми у кистей рукавами, сидел за столом, держал на расставленных пальцах блюдечко и пил чай вприкуску. Токарев радостно подошел.
– Ну, Тимофей Степаныч, здравствуйте! – Они обнялись и крепко, поцеловались три раза накрест.
– Не думал я, что и вас тут увижу! – сказал Балуев и в замешательстве провел большою рукою по густым волосам.
Сергей, Шеметов, Борисоглебский и Вегнер назвали себя и почтительно пожали его руку. Токарев глядел на загорелое, обросшее лицо Балуева.
– Как вы изменились! Встретил бы вас на улице – не узнал бы.
– Да… Да и я бы вас не признал:
– Что же, постарел?
– Пооблиняли как-то… На вид.
Варвара Васильевна сказала:
– Ну, садитесь, господа! Пейте чай, закусывайте!
Сели к столу. Токарев спросил:
– Вы куда же теперь направляетесь?
– В Екатеринослав еду. Там товарищи посулились на завод пристроить. Тут, значит, нужно было Варвару Васильевну повидать. А между прочим, вот и вас встретил… Ну, а вы как?
Он говорил не спеша, подняв брови, и внимательно глядел на Токарева своими маленькими глазами. Студенты и Катя украдкой приглядывались к Балуеву.
Разговор, как обыкновенно, вначале вязался плохо. Понемногу стал оживляться. Речь зашла об одном из вопросов, горячо обсуждавшихся в последнее время в кружках и деливших единомысленных недавно людей на два резко враждебных лагеря. Токарев спросил Балуева, слышал ли он об этом вопросе и как к нему относится.
– Как же, слышал. Книжки тоже кой-какие читал об этом… – Балуев помолчал. – Думается мне, не с того конца вы подходите к делу. Оно гладко пишется в книжках, логически, а только книжка, знаете, она больше по верхам крутится, больно много сразу захватить хочет. Оно то, да не то выходит. Смотришь в книжку – вот какие вопросы. И в волосы из-за них вцепиться рад всякому. А кругом поглядишь – что такое? И вопросы другие, и совсем из-за другого ссориться надо.
Необычно тихим и смирным голосом Сергей возразил:
– Но, позвольте, ведь книжки основываются на той же жизни, на тех же жизненных фактах.
– Верно! «Факты»… Что такое факты? Я вот гляжу в окошко, вижу, лошадь упала, и говорю: тут дорога склизкая, – пожалуйста, не спорьте со мною, – сам видал, как лошадь упала. А на дороге этой, может, пыли по щиколку, а лошадь потому упала, что нога подвернулась. Оно, видите ли, коли на факты в окошко смотреть, то и факты-то оказываются фальшивыми. А из этих фактов здоровеннейший гвоздь сделают да в голову его тебе и вгоняют… Намедни был я нелегально в Питере, встретился с одним приятелем старым. – Ты, спрашивает, кто? – Я? (Под густыми усами Балуева мелькнула улыбка.) Али не узнал? Слесарь Тимофей! – Не-ет, я не о том. Ты человек каких взглядов? – Я, говорю… рабочий!
Все поспешили громко и дружно рассмеяться.
– Вот и ходит человек с гвоздем в голове. И ведь не в окошко сам глядит, все кругом видит глазами, – а нет! Гвоздь в голове сидит крепко.
Поднялся общий спор. Приводились «факты», соображения. Балуев, положив на стол руку ладонью вниз, медленно и спокойно возражал. И шестеро споривших были слабы перед ним, как будто они стояли в колеблющемся и уходящем из-под ног болоте, а он среди них – на твердой кочке.
– А о книжке я только что говорю? Слов нет, она вещь полезная, необходимая, – кто же станет спорить? А только ведь нужно и ее с толком читать, – одно взял, другое бросил. А у нас как? Сшил себе человек кафтан из взглядов и надевает. А кафтан-то ему, может, совсем и не впору. Вот намедни один товарищ мой пишет из Москвы брату своему, мальчонке: Вася, говорит, учись, думай, читай книжки, чтоб ты мог стать «борцом за страдающих и угнетенных»… Во-от! Я думаю, больно уж много книжек сам он начитался, мозги обмозолил себе.
Сергей в восторге воскликнул:
– Великолепно!
Вскочил и быстро заходил по комнате. Митрыч довольно ухмылялся. Остальные недоумевали. Токарев осторожно спросил:
– Что же вы тут находите смешного? По-моему, письмо это, напротив, чрезвычайно трогательно.
– Нет, что ж смешного… Очень даже благородно! А только… За себя будь борцом, и то ладно. А то: мне самому, дескать, ничего не надо, я вот только насчет «страдающих»… Недавно мне тоже один человек совсем это самое говорит…
Токарев пожал плечами:
– Я все-таки вас не понимаю!
– …один человек – образованный, интеллигентный. И притом состоятельный: чай пьет с булками. Говорит: мне ничего не нужно, мне самому хорошо, я, говорит, если готов работать, то готов работать для других… По моим взглядам, это уж не интеллигентный человек.
– Но почему же, почему? – настойчиво спросил Токарев. – Деятельность эгоистическая, то есть только для себя, по необходимости будет всегда узкою и темною. Высшая нравственность, напротив, заключается именно в самопожертвовании, когда человек не видит от этого выгоды для самого себя. Самопожертвование! Как я могу жертвовать собою для самого себя? Напротив, чем меньше мои собственные интересы направляют мою деятельность, тем она будет чище, выше, светлее. Ведь это совершенно ясно!
Балуев, подняв брови, слушал. В глазах его появилось что-то напряженное и растерянное. Он начал возражать. Спор становился все отвлеченнее. И чем отвлеченнее он становился, тем все более книжными и шаблонными становились выражения Балуева. Повеяло серою скукою и теоретическою «неинтересностью». Токарев и Варвара Васильевна возражали все бережнее и осторожнее, стараясь не припирать его к стенке. Балуев встал. Быстро теребя бороду, он заходил по комнате и запинающимся, неуверенным голосом приводил свои, бившие мимо цели, возражения.
Сергей своим твердым, самоуверенным голосом вмешался в спор и стал защищать высказанный Балуевым взгляд. Спор сразу оживился, сделался глубже, ярче и интереснее; и по мере того как он отрывался от осязательной действительности, он становился все ярче и жизненнее. Балуев же, столь сильный своею неотрывностью от жизни, был теперь тускл и сер. Он почти перестал возражать. Горячо и внимательно слушая Сергея, он только сочувственно кивал головою на его возражения.
Спор начал падать. Всем еще милее и симпатичнее стал Балуев с его серьезным, напряженно-вдумывающимся лицом, какое у него было во время спора. Варвара Васильевна сказала:
– Тимофей Степаныч, ваш чай совсем остыл. Дайте, я вам налью свежего.
– А вот сейчас! Я этот допью! – Балуев поспешно допил чай и протянул стакан Варваре Васильевне. Сергей предупредительно взял стакан и передал сестре.
– Скажите, Тимофей Степаныч, – спросил он, – как вы стали вот таким? Вы учились в какой-нибудь школе?
– До двадцати лет я и грамоте не знал. Приехал в Питер облом обломом. Потом уж самоучкой выучился.
– А что вас заставило научиться?
Балуев улыбнулся.
– Захотел сам французские романы читать. Очень уж они меня заинтересовали. На квартире у нас, как воротимся с работы, один парнишка громко нам «Молодость Генриха Четвертого»[8] читал, – всю бы ночь слушал. Выучился я, значит, стал читать. Много прочел французских романов, тоже вот фельетонами зачитывался в «Петербургской газете» и «Петербургском листке». Даже нарочно для них в Публичную библиотеку ходил. Ну, а потом поступил я в вечернюю трехклассную школу, кончил там, – после этого, конечно, получил довольно широкий умственный горизонт.
Слушатели украдкою переглянулись. Выражение у всех вызвало умиление.
– И ведь вот штука какая любопытная! – улыбнулся Балуев. – Помню, читал я «Рокамболя»; два тома прочел, а дальше не мог достать; уж такая меня взяла досада! Что с ним дальше, с этим Рокамболем, случится? Хоть иди на деньги покупай книжку, ей-богу!.. Ну, ладно. Прошло года четыре. Уж Добролюбова прочел, Шелгунова, Глеба Успенского. Вдруг попадается мне продолжение… Желанный! Забрал я книжку домой, думаю, – уж ночь не посплю, а прочту. Стал читать, – пятьдесят страниц прочел и бросил. Такая глупость, такая скучища!.. А все-таки добром я ее помяну всегда, она меня читать приучила. Ну, а час-то который сейчас? – обратился он к Варваре Васильевне.
Варвара Васильевна вздохнула:
– Пора идти, а то на поезд опоздаете! А может быть, останетесь до завтра?
– Нет, нельзя, нужно спешить! Спасибо на угощении. Прощайте!
В своей черной блузе, в пыльных, отрепанных сапогах, он обошел стол, протягивая всем широкую руку. Катя робко поднялась и – розовая, с внимательными, почтительными глазами – ждала.
Балуев протянул ей руку. Она вложила в эту грубую, мозолистую руку свою белую, узкую руку и крепко пожала ее. Глаза засветились умилением и радостным смущением.
Балуев взял со стула свой узелок и вышел в сопровождении Варвары Васильевны.
Все сидели молча. Варвара Васильевна воротилась.
– Как он, однако, изменился! – задумчиво произнес Токарев. – И какой он крепкий, цельный – прямо кряжистый какой-то!
– Да. Ничего нет похожего на прежнее, – сказала Варвара Васильевна. – Помните, раньше? Горячий, пылкий, – но совсем как желторотый галчонок; разинул клюв и пихай в него, что хочешь. Ну, а теперь…
Вегнер печально спросил:
– А теперь?.. По-моему, это положительно ужасно! Такое отрицание теории – гибель и смерть решительно всему. Мы это поймем, но поймем слишком поздно.
– Да, печальная штука! – согласился Сергей. – Но еще печальнее, что покоряет это, пригнетает как-то… Сила чуется.
Дверь быстро раскрылась. Вошла Таня – запыхавшаяся, раскрасневшаяся. Оглядела комнату. – Уехал уже?
– Уехал, конечно.
– Ах ты господи! Ну, что это!.. Что, что он рассказывал? – жадно обратилась она к Варваре Васильевне и Сергею.
– Любопытный парень!.. – С медленною улыбкою Сергей неподвижно глядел в окно. – Как это он ловко выразился насчет обмозоленных книжкою мозгов! Черт его знает, какой-то совсем особенный душевный строй!
Таня быстро прошлась по комнате и решительно сказала:
– Слушайте, Митрыч! Теперь пять минут шестого, поезд отходит без четверти шесть. Поедем на извозчике на вокзал. Вы меня познакомите с ним.
– Что ж, поедем!
Они оба вышли.