Варвара Васильевна и Токарев воротились в Изворовку. Таня заявила, что уж отдохнула в деревне и останется в Томилинске.
Жизнь в Изворовке текла тихая, каждый жил сам по себе. Токарев купался, ел за двоих, катался верхом. Варвара Васильевна опять с утра до вечера возилась с больными. Сергей сидел за книгами. Общие прогулки предпринимались редко.
Варвара Васильевна как будто жалела о порыве, охватившем ее под влиянием неожиданно услышанной «Легенды». Она замкнулась в себе и старалась отдалиться от Токарева. Токарев мучился, несколько раз пытался заговорить. В ее глазах появлялась тогда растерянность. И, прося у Токарева взглядом прощения, она переводила разговор на другое. Ему все больше начинало казаться, что Варвара Васильевна, такая на вид спокойная и ровная, давно уже переживает в душе что-то очень тяжелое. Иногда, случайно увидев ее одну, он поражался, какое у нее было глубоко грустное лицо.
С Сергеем отношения у него совсем не ладились. Вначале Сергей относился к Токареву с любовною почтительностью, горячо интересовался его мнениями обо всем. Но что дальше, то больше в его разговорах с Токаревым стала проскальзывать ироническая нотка. И Сергей становился Токареву все неприятнее.
Вообще Сергей производил на Токарева странное впечатление. Оба они жили наверху, в двух просторных комнатах мезонина. Сергей то бывал буйно весел, то целыми днями угрюмо молчал и не спал ночей. Иногда Токарев слышал сквозь сон, как он вставал, одевался и на всю ночь уходил из дому. От Варвары Васильевны Токарев узнал, что Сергей страдает чем-то вроде истерии, что у него бывают нервные припадки.
Прошла неделя. Тринадцатого августа, в воскресенье, были именины Конкордии Сергеевны. Съехалось много гостей.
Большой стол был парадно убран и поверх обычной черной клеенки был покрыт белоснежною скатертью. В окна сквозь зелень кленов весело светило солнце. Конкордия Сергеевна, вставшая со светом, измученная кухонною суетою и волнениями за пирог, села за стол и стала разливать суп.
Сергей с усмешкою шепнул Токареву:
– Мученица своего ангела! И Варя, несчастная, тоже запряглась. С утра на кухне торчит.
Василий Васильевич был очень оживлен и говорлив. Он наливал в рюмки зубровку.
– Ну, господа, господа! За здоровье именинницы!
Выпили по рюмке, некоторые по второй. Закусив, принялись за бульон с пирогом.
Юрасов, акцизный ревизор с Анною на шее, с любезною улыбкою говорил Конкордии Сергеевне:
– А приятно этак, знаете, на лоне природы жить!.. Какой у вас тут воздух прелестный!
Конкордия Сергеевна махнула рукою.
– Эх, милый Алексей Павлович, не говорите! Мы этого воздуха и не замечаем. Столько хлопот, суеты, – где уж тут о воздухе думать!
– Нет, знаете… Что ж суета? Суета везде есть, без нее не обойдешься.
– Вот только для детей, конечно. Для них, для здоровья их – вот, правда, много пользы от воздуха.
– Ну да, и для детей… – Юрасов взглянул на Сергея. – Сергей Васильевич где теперь, в Юрьевском университете?
Конкордия Сергеевна сделала скорбное лицо.
– В Юрьевском, Алексей Павлович, в Юрьевском… Дай бог, чтобы уж там как-нибудь кончил, об одном только я бога молю.
– Ну, кончит, бог даст… Молодость, знаете: кровь кипит, в голове бродит!.. – Юрасов повел сухими пальцами перед лбом. – Этим огорчаться не следует; перебродит, взгляды установятся и все будет хорошо. Вот увидите.
Прикусив улыбку на красивых губах, Сергей молча смотрел на благодушно-снисходительное лицо Юрасова с отлогим лбом и глазами без блеска.
Юрасов продолжал:
– И все-таки, что вы там ни говорите, а я от души рад за Василия Васильевича, что он бросил нашу лямку. Что ему теперь? Ни от кого не зависит, сам себе хозяин, делает, что хочет.
Василий Васильевич юмористически поднял брови и крякнул:
– Гм… Я бы с большим удовольствием предоставил это удовольствие вам… Нет, Алексей Павлович, раньше было лучше. Бывало, придет двадцатое число – расписывайся у казначея и получай жалованье, ни о чем не думай. А теперь – дождь, солнце, мороз, от всего зависишь. А главная наша боль, – народу нет. Нет народу!
– Нету, нету! – вздохнул помещик Пантелеев, плотный, с маленьким лбом и жесткими стрижеными волосами. – Положительно невозможно дела делать!
– Хоть сам коси и паши! Все бегут в город; там хоть за три рубля готовы жить, а тут и за пять не хотят. А уж который остается, так такая шваль, что лучше и не связывайся.
– Грубый народ, пьяный! Вор-народ! – поддержал Пантелеев. – Вы поверите, сейчас август месяц, а у меня еще два скирда необмолоченных стоит прошлогодней ржи, – ей-богу! Нет рук!
Своим медленным и спокойным голосом заговорил Будиновский:
– Я думаю, господа, вы сами в этом виноваты. Хороших рабочих всегда можно достать, если им хорошо платить и сносно содержать.
Пантелеев почтительно и с скрытою враждою исподлобья взглянул на него:
– Да, Борис Александрович, вам это легко говорить! Мы бы, может, с вашими капиталами тоже не жаловались. А то капиталов-то у нас нету, а детей семь человек; всех обуй-одень, накорми-напои. Вы-то платите от излишков, а цену набиваете. А жить-то, Борис Александрович, всем надо-с, – всем надо жить!
Горячо заспорили.
Марья Михайловна Будиновская сидела рядом с Токаревым. Она вполголоса сказала ему:
– Ужасно помещики на нас злобятся! Не могут простить, что мы платим рабочим высокую цену. Этот самый Пантелеев на земском собрании такую филиппику произнес против Бориса… И вообще, я вам скажу, типы тут! Один допотопнее другого! Вот Алексей Иванович много может вам рассказать про них.
Она заглянула на сидевшего рядом земского врача Голицынского.
Загорелый, с угрюмым и интеллигентным лицом, Голицынский лениво спросил:
– Это насчет чего?
– Я говорю, что вам приходится наблюдать наших деятелей в довольно-таки непривлекательном свете.
– А-а!.. – Голицынский помолчал. – Да вот вам случай с коллегой моим, врачом соседнего участка, – заговорил он неохотно, как будто его заставляли говорить против воли. – Зовет его в свой приют для сирот земский начальник, гласный. У мальчика оказывается гнойный плеврит. Пожалуйста, будьте добры сделать дезинфекцию. – Дезинфекция не нужна, болезнь не заразительная. – А я требую! Врач пожал плечами и уехал. Земский пишет в управу бумагу, – в приюте, дескать, открылась заразная болезнь, а земский врач отказывается сделать дезинфекцию. Из управы запрос к врачу: почему? – Потому, что не было никаких оснований исполнять невежественные требования господина земского начальника. Назначается расследование, и результат: врача «для улучшения местных отношений» переводят в другой участок.
Сергей с любопытством спросил:
– Ну, а вы что же?
– То есть, что же я?
– Так и оставили это? И все врачи уезда не вышли в отставку?
Марья Михайловна воскликнула:
– Ах, господи, Сережа!.. Какой он прямолинейный! Обо всем судит со своей студенческой точки зрения!.. Ну, что хорошего было бы, если бы Алексей Иванович ушел? Одним дельным человеком стало бы у нас меньше, больше ничего!
Доктор, наклонившись над тарелкой, ворошил вилкою оглоданное крыло утки.
– Нет, дело не в этом, – грубовато возразил он. – Дело, изволите видеть, в том, что куска хлеба лишишься. А на другое место пойдешь, будет не лучше. Вот – причина простая.
Марья Михайловна, прищурившись, смотрела вдаль, как будто не слышала признания доктора. Сергей протянул:
– Да, это что спорить! Просто!
– Оно, знаете, в нашей жизни человек подлеет ужасно быстро, ужа-асно!.. Совсем особенная философия нужна для нее: надень наглазники, по сторонам не оглядывайся и иди с лямкой по своей колее. А то выскочишь из колеи, пойдет прахом равновесие и… жить не станет силы. Изволите видеть? Не станет силы жить!
Сергей изумился.
– И вы миритесь с этой философией!.. Кругом – жизнь, такая яркая, живая и интересная, а вы сознательно надеваете наглазники и боитесь даже взглянуть на нее!
Доктор неохотно спросил:
– Где она, яркая-то жизнь? Все серо кругом, душно и пусто… «Яркая»…
– Да, если так дрожать перед нею и покоряться ей…
– Я не знаю, мне кажется, вы совершенно не возражаете Алексею Ивановичу, – заговорил Токарев, обращаясь к Сергею. – Мысль доктора вполне ясна: в теории непримиримость хороша и даже необходима, но условия жизни таковы, что человеку волею-неволею приходится съеживаться и становиться в узкую колею. И мне кажется, это совершенно верно. Какая, спрашивается, польза, чтобы вместо Алексея Ивановича у нас оказался врач, который бы лечил мужиков оптом: Эй, у кого животы болят? Выходи вперед. Вот вам касторка. У кого жар? Вот вам хинин!
Сергей, подняв брови, внимательно смотрел на Токарева.
– Это в ваших устах звучит ново!.. Я думал, вы согласитесь с тем, что непримиримость нужна прежде всего именно в жизни, что честные люди должны словом и делом доказывать, что подлость есть подлость, так же уверенно и смело, как нечестные люди доказывают, что подлость есть самая благородная вещь.
Марья Михайловна, обрадованная поддержкою Токарева, возразила:
– Да, только тогда нельзя будет жить! И все честные люди будут погибать.
Сергей усмехнулся.
– Будут погибать, верно! А вот этого-то как раз нам ужасно не хочется – погибать!
– Ну, Сережа, я тебя не слушаю! – Марья Михайловна засмеялась и заткнула уши белыми пальцами в кольцах.
Обед кончился. Перешли в гостиную. Одни сидели, другие расхаживали по комнате и рассматривали безделушки в неуклюжих стеклянных горках. Подали кофе. Перед домом, в густой липовой аллее, расставляли карточные столы.
Конкордия Сергеевна сидела на диване между женами Юрасова и Пантелеева, размешивала ложечкою кофе и рассказывала:
– У Катамышевых говорят мне: попробуйте жженого кофею взять, у нас особенным образом жгут, все покупатели одобряют. Взяла, – гадость ужасная! Просто кофейная настойка, без всякого вкуса. А я люблю, чтоб у кофе был букет…
С террасы, потирая руки, вошел в гостиную Василий Васильевич.
– Ну, господа, господа! Пора за дело! Пожалуйте, столы готовы!
Мужчины и многие дамы поднялись. Василий Васильевич спросил Токарева:
– А вы в винт не играете?
– Я… мм… играю немножко…
– А-а!.. – Василий Васильевич с уважением оглядел его. – Великолепно!.. Вот вам, значит, четвертый партнер! – обратился он к Марье Михайловне.
Марья Михайловна просияла и с ласкою взглянула на Токарева.
– Как я рада!
Она сначала как будто удивилась, что он играет.
Спустились с террасы. Столы в аллее весело зеленели ярким сукном. Партнерами Марьи Михайловны и Токарева были Пантелеев и акцизный чиновник Елкин. Уселись, вытянули карты. Марье Михайловне вышло сдавать.
Елкин, живой старичок с круглыми глазами, говорил:
– Ну, я сегодня в выигрыше! Как с дамами играю, всегда выигрываю. – Он взял карты. – Так и есть! Туз… другой… третий… четвертый… пятый…
Марья Михайловна засмеялась. Елкин сказал:
– Вы что смеетесь? Давайте пари, что выиграю!
– Давайте!
Вечер был чудесный – теплый и тихий. Солнце светило сбоку в аллею. Нижние ветви лип просвечивали яркою зеленью. В полосах солнечного света золотыми точками плавали мухи. Варвара Васильевна расхаживала по аллее с женами Елкина и Пантелеева и занимала их.
Марья Михайловна в колебании смотрела в свои карты.
– Погодите немножко… Гм… – Она помолчала. – Ну… без козыря!
– Если говорят с руки: «Ну… без козыря!» – это значит, что всего два туза, – объяснил Елкин Токареву и решительно сказал: – Три без козыря!
Марья Михайловна лукаво погрозила пальцем.
– Иван Яковлевич, не зарывайтесь!
– Я вам с начала игры сказал, что у меня пять тузов… Владимир Николаевич, карты поближе к орденам, – все вижу.
– Четыре черви! – сказал Токарев, игравший с Марьей Михайловной.
Елкин почтительно протянул:
– Па-ас, па-ас!.. Прикажете раскрыть прикуп?
Марья Михайловна заволновалась:
– Нет, нет, подождите!.. Четыре без козыря! Я беру! Она раскрыла прикуп, задумалась. Нерешительно передала Токареву четыре карты и сказала:
– Ну, посмотрю, поймете ли вы.
Пантелеев ворчливо заметил:
– Марья Михайловна, так нельзя!
– Да я… я ничего не сказала!
– А я вот понял, что вы сказали! – вызывающе произнес Елкин. – На ренонсах хотите играть!
– Малый в червях, – объявил Токарев.
Они сыграли назначенное. Марья Михайловна забрала последнюю взятку и радостно заговорила:
– Вы мне говорите: «черви», а у меня туз и пять фосок! Я все-таки колебалась поднимать на пять червей, но, думаю: вы сразу сказали четыре черви, значит, у вас масть хорошая… Ну, записывайте, Владимир Николаевич!
Ее красивое лицо горело оживлением. За соседним столом царило гробовое молчание. Там играли Василий Васильевич, Будиновский, доктор Голицынский и ревизор Юрасов с Анною на шее. Они сидели молча, неподвижные и строгие, и только изредка раздавалось короткое: «пас!», «три черви», «четыре трефы!» Елкин почтительно сказал:
– Вот играют! Как цари!
Игра шла веселая и оживленная. Сыграли уже шесть робберов. Темнело, подали свечи и чай.
Токарев, увлеченный трудным разыгрыванием большого шлема с Елкиным, случайно поднял глаза. За соседним столом, лицом к нему, сидел Василий Васильевич, глядя в карты. Свечи освещали его лицо – серьезное и строгое, со сдвинутыми тонкими бровями… У Токарева прошло по душе странное чувство. Что такое? Где он недавно видел такое же лицо? Ах, да!.. Совсем с таким лицом Варвара Васильевна стояла недавно перед решеткою в ожидании, когда служитель откроет дверь к бешеному…
По аллее прошли в глубь сада Сергей и побледневшая Варвара Васильевна. Сергей иронически сказал:
– Ишь, Владимир-то Николаевич наш! Совсем акклиматизировался среди «больших»!
Токарев дрогнул и нахмурился.
«Какое скучное ребячество!» – с тоскою подумал он.
В одиннадцать часов подали ужинать. Все шумно сели за стол, веселые и проголодавшиеся. Токарев опять сидел рядом с Марьей Михайловной. Они теперь чувствовали себя совсем друзьями, шутили, смеялись. Василий Васильевич разлил по бокалам донское игристое. Стали говорить шутливые тосты, чокаться. После ужина гости начали разъезжаться.
Марья Михайловна в верхней кофточке цвета ее юбки и в шляпке, сделавшей ее лицо еще красивее, крепко пожимала руку Токареву и взяла с него слово, что он приедет к ним в деревню. Подали коляску Будиновских. Красивые серые лошади, фыркая, косились на свет и звякали бубенчиками. Кучер в бархатной безрукавке неподвижно сидел на козлах.
Будиновские сели, и коляска, звеня бубенчиками, мягко покатилась в темноту.
Токарев вышел на террасу. Было тепло и тихо, легкие облака закрывали месяц. Из темного сада тянуло запахом настурций, левкоев. В голове Токарева слегка шумело, перед ним стояла Марья Михайловна – красивая, оживленная, с нежной белой шеей над кружевом изящной кофточки. И ему представилось, как в этой теплой ночи катится по дороге коляска Будиновских. Будиновский сидит, обняв жену за талию. Сквозь шелк и корсет ощущается теплота молодого, красивого женского тела…
Хорошо бы так жить! Вот такая жена – красивая, белая и изящная. Летом усадьба с развесистыми липами, белою скатертью на обеденном столе и гостями, уезжающими в тарантасах в темноту. Зимою – уютный кабинет с латаниями, мягким турецким диваном и большим письменным столом. И чтоб все это покрывалось широким общественным делом, чтобы дело это захватывало целиком, оправдывало жизнь и не требовало слишком больших жертв…
С утра пошел дождь. Низкие черные тучи бежали по небу, дул сильный ветер. Сад выл и шумел, в воздухе кружились мокрые желтые листья, в аллеях стояли лужи. Глянуло неприветливою осенью. На ступеньках крыльца чернела грязь от очищаемых ног, все были в теплой одежде.
Настал вечер. Отужинали. Непогода усиливалась. В саду стоял глухой, могучий гул. В печных трубах свистело. На крыше сарая полуоторванный железный лист звякал и трепался под ветром. Конкордия Сергеевна в поношенной блузе и с косынкою на редких волосах укладывала в спальне белье в чемоданы и корзины – на днях Катя уезжала в гимназию. Горничная Дашка, зевая и почесывая лохматую голову, подавала Конкордии Сергеевне из бельевой корзины выглаженные женские рубашки, юбки и простыни.
Варвара Васильевна, Токарев, Сергей и Катя сидели в столовой. Горела лампа. Скатерть, с неприбранной после ужина посудой, была усеяна хлебными корками и крошками. Сергей, с особенным блеском в глазах, сидел на окне, засунув руки меж колен, и хмуро смотрел в угол.
– Ах ты гадость какая! – с отвращением сказал он, встал и зашагал по комнате. – Как паскудно на душе! Ну и компания же была у нас вчера!.. У-у, эти взрослые люди!..
Он остановился перед столом.
– Взрослые, «почтенные»… Всю жизнь корпят, «трудятся», и даже не спросят себя, кому и на что нужен их труд. Важно только одно, – чтоб «заработать» побольше, чтоб можно было со своею семьею жить… А для чего жить?.. А вечером съедутся и с тем же важным, почтенным видом целыми часами бросают на стол раскрашенные картонки. И ведь все ужасно уважают себя, – какое сознание собственного достоинства, какая уверенность в своем праве на жизнь! В голове – пара дрянненьких идеек, высохших, как залежавшийся лимон, и это – «установившиеся взгляды». Зачем думать, искать? Ведь это положительно собрание каких-то животных – тупых, самодовольных, ни над чем не задумывающихся. И среди этих животных – «люди»: доктор, покорно преклоняющийся перед всякою подлостью, хотя и понимает, что это подлость. Будиновский с его великолепным либерализмом… Я его себе иначе теперь не могу представить: жена сидит, читает ему умную книжку, а он слушает и… рисует лошадиные головки. Ведь в этих лошадиных головках он весь целиком, со всею силою своих идеалов и умственных запросов… Бррр!..
Сергей передернул плечами и медленно зашагал по столовой. Токарев стоял у печки и крутил бородку. В душе росло глухое раздражение. Он заговорил:
– Меня, Сергей Васильевич, удивляет одно. Вы преисполнены ужасным презрением к бывшим у нас вчера взрослым людям. Они не удовлетворяют вашему представлению о человеке – страстно ищущем, смелом, не дрожащем за себя и свое благополучие. Вы в этом совершенно правы, но только… Разве у нас вчера были какие-нибудь особенные «взрослые люди», а не самые обыкновенные? В общем, взрослые люди все таковы, и над этим стоит задуматься. Возьмите хоть такую вещь: среди ваших сверстников вы, наверное, уважаете множество лиц, среди «взрослых людей» лишь трех-четырех, и то вы их уважаете условно. Ведь правда?
– Совершенно верно.
– Ну вот. У меня тоже было много сверстников, заслуживавших глубокого уважения, а теперь… теперь они уважения не заслуживают. Какая этому причина? Та, что двадцать лет есть не тридцать и не сорок, больше ничего. Вам двадцать два года. Эко чудо, что у вас кровь кипит, что вам хочется подвигов, «грозы», самоотверженной деятельности, что вы жадно ищете знаний! В ваш возраст все это вполне естественно. Но это вовсе не дает вам права так презирать других людей и так уважать себя. Вот останьтесь таким до сорока лет, – тогда уважайте себя!
Сергей сдержанно возразил:
– Мне кажется, из ваших слов вытекает не этот вывод. Когда я перестану быть «таким», то я и должен перестать уважать себя.
– Нет, не то! Я говорю, что нужно иметь право предъявлять известные требования, хотя бы и самые законные, а вы такого права не имеете. Если десятилетний мальчик станет проповедовать взрослому человеку идеи «Крейцеровой сонаты», мне будет только смешно, хотя я могу вполне сочувствовать его проповеди. Как может он упрекать людей, если физиологически не способен понять, что́ такое страсть? Я буду слушать его и думать: погоди, брат, доживи до двадцати лет, и тогда мы тебя послушаем. То же самое и относительно вас: я думаю, вам с вашим презрением следовало бы подождать лет пятнадцать – двадцать.
Сергей, сгорбившись, сидел на окне, раскачивал ногами и с любопытством смотрел на Токарева. Токарев взволнованно говорил:
– Жизнь человека, его душа – это страшная и таинственная вещь! За маленьким, узким сознанием человека стоят смутные, громадные и непреоборимые силы. Эти-то постоянно меняющиеся силы и формируют сознание. А человек воображает, что он своим сознанием формирует и способен формировать эти силы… В чем другом, но в этом, мне кажется, невозможно сомневаться, и с фактом этим приходится мириться. И я лично, напротив, глубоко преклоняюсь перед людьми, которых вы так презираете, – у них чувство долга по крайней мере хоть до известной степени регулирует и направляет эти темные силы. И тут нельзя говорить: либо все, либо ничего, а нужно быть глубоко благодарным просто за что-нибудь.
Сергей качал головою и смотрел взглядом, от которого Токареву было неловко.
– Как легко и уютно жить с такою моралью, – я вам положительно завидую! И других можно «глубоко уважать» за ломаный грош, да и… самому весь свой основной капитал можно ограничить таким же грошом.
Токарев решительно и быстро сказал:
– Ну, Сергей Васильевич, на личности, я думаю, можно бы и не переходить!
– То есть, позвольте! Вы же сами все время доказываете, что мне всего двадцать лет. Вправе же и я сказать, что вам… перевалило за тридцать! – с усмешкою возразил Сергей.
– Да, мне перевалило за тридцать. Но что же из этого следует? К себе я могу и даже обязан предъявлять самые высокие требования, всю жизнь свою я могу оковать долгом. Но это не освобождает меня от обязанности относиться к другим терпимо и снисходительно. Я понимаю, что жить порядочным человеком не так легко, как птице петь песни. Кто с собою борется, кто старается не потерять из глаз идеала, заслуживает уважения, а не презрения. Я даже больше скажу: наша прямолинейная требовательность, наша ненависть к компромиссам тяжелым проклятием лежит на всей истории нашей интеллигенции. Это – специально русская черта, европейцу она совершенно непонятна. Лежит куча кирпичей. Европеец берет из нее, сколько в силах поднять, и спокойно несет к месту постройки. Русский следит за ним с презрительной усмешкой: смотрите, какой филистер, – несет всего дюжину кирпичей! Подходит русский богатырь и взваливает на плечи всю кучу. Еле идет, ноги подгибаются, и он, наконец, падает, – надорвавшийся, насмерть раздавленный нечеловеческою тяжестью. Вот это герой!.. Подходит другой, пробует поднять ношу и опять-таки, конечно, всю целиком. Но у него не хватает сил. Что делать? Он в отчаянии стоит над тяжелою грудою: он не работник, он – лишний человек, – и пускает себе в лоб пулю. Ведь такое отношение к делу мы видим у нас во всем. У каждого над головою висит альтернатива: либо герой, либо подлец, – середины между этим для нас нет.
– Ну, теперь мне все совершенно ясно!.. О да! Удобнее всего, конечно, поместиться в центре вашей альтернативы. Дескать, ни герой, ни подлец. Заполучить тепленькое местечко в надежном учреждении и делать «посильное дело» – ну там, жертвовать в народную библиотеку старые журналы… – Сергей поднял на Токарева тяжелый взгляд. – Но неужели вы, Владимир Николаевич, не замечаете, что вы полный банкрот?
Варвара Васильевна в негодовании воскликнула:
– Сережа, это, наконец, гадко! Для чего ты постоянно сейчас же сворачиваешь на личности?
– Черт возьми, да мне вовсе не интересен теоретический разговор! Все любящие папаши говорят то же самое! Меня все время интересует лишь сам Владимир Николаевич, о котором я раньше имел совершенно другое представление.
Токарев сдержанно сказал:
– Ну, знаете, в таком случае мы лучше прекратим разговор. – И он молча заходил по комнате.
Варвара Васильевна, потемнев, смотрела на Сергея и старалась остановить его взглядом. Сергей спокойно заговорил, как будто ничего не произошло:
– Разные бывают исторические эпохи. Бывают времена, когда дела улиток и муравьев не могут быть оправданы ничем. Что поделаешь? Так складывается жизнь: либо безбоязненность полная, либо – банкрот, и иди насмарку.
Токарев, напевая под нос, ходил по комнате. Он показывал, что не слушает Сергея и считает разговор конченным. Остальные тоже молчали и с осуждением глядели на Сергея. Сергей зевнул, заложил руки за голову и потянулся.
Катя сказала:
– Сережа, осторожнее! Продавишь локтем стекло.
Сергей помолчал. Глаза заблестели странно и весело. Он высоко поднял брови, и лицо от этого стало совсем детским:
– А что, вышибу я сейчас стекло или нет?
– Ну, брат, пожалуйста! Чего доброго, ты и вправду вышибешь! – сказала Варвара Васильевна.
Сергей, все так же подняв брови, с выжидающею усмешкою глядел на Варвару Васильевну – и вдруг быстро двинул локтем. Осколки стекла со звоном посыпались за окно. Сырой ветер бешено ворвался в комнату. Пламя лампы мигнуло и длинным, коптящим языком забилось в стекле.
– Господи, Сережа, ведь это же невозможно! – Варвара Васильевна поспешно схватила лампу и отодвинула в угол.
Токарев остановился, с недоумением оглядел Сергея и, пожав плечами, снова заходил по комнате. Сергей со сконфуженною улыбкою почесал в затылке.
– Черт знает что такое! Для чего я это сделал?.. Ну, ничего, Варварка, не огорчайся! Мы сейчас все это дело поправим!
Он быстро выбросил в сад осколки стекла, взял с дивана порыжелую кожаную подушку и заставил окно.
– Видишь, еще лучше, – все-таки хоть немножко вентиляция будет происходить!
Вошла Конкордия Сергеевна и недовольно спросила:
– Что это у вас тут за война?
– Войны, мама, никакой не было. Это я хотел испытать, крепки ли у нас стекла в окнах. Оказывается, никуда не годятся, представь себе!
– Окошко разбил? Господи ты мой боже! Ну что это! – Конкордия Сергеевна, ворча, подошла к разбитому окну. – Словно мальчик какой маленький! Разыгрался!
Сергей обнял ее.
– Ничего, мама, завтра покрепче стекла вставим… А что, дашь ты нам попробовать пастилы, которую сегодня варила?
– Ишь увивается! – засмеялась Катя.
Конкордия Сергеевна с сердитою улыбкою ответила:
– Не будет тебе пастилы, не стоишь!.. Вы, детки, ступайте из столовой: вон как в окно дует, еще простудитесь!.. И как это так можно? Ведь стекло денег стоит! Не маленький, мог бы понять. Тридцать – сорок копеек надо отдать… Пастила еще не остыла, на холод поставлена.
Она ушла. Сергей молча постоял и тоже вышел. Токарев пожал плечами.
– Что за странный человек!
Катя с беспокойством взглянула на Варвару Васильевну и грустно сказала:
– Ему что-то сегодня не по себе. Я боюсь, – что, если с ним сегодня опять что-нибудь случится?
– Ужасно он нервный!.. Как бы вправду чего не случилось с ним! А тут еще ветер так фантастически гудит…