bannerbannerbanner
Кетанда

Виктор Ремизов
Кетанда

Полная версия

Художник

Дэзовский слесарь Сергей Назаров нарисовал картину. Случайно вышло. Пришел домой пообедать, а там внук мучается с акварельными красками – в школе велели нарисовать осенний пейзаж. Деду интересно стало, сначала только советовал, потом сам за кисточки взялся. Внук давно на тренировку убежал, а он все щурился в окно. Срисовывал их старый, слегка запущенный московский дворик.

Неплохо получилось. За окном уже стемнело, а он сидел на кухне, пил чай и рассматривал акварель. Все, в общем, так себе вышло, но куст сирени, который он лет десять назад посадил у забора, как живой стоял. Осенний, прохладный, с вечерним солнцем на листьях. Назаров мыл кисточки и хитро, с каким-то глуповатым превосходством его рассматривал. Ему ясно было, в чем дело. Куст был самым темным, чтоб воду в банке лишний раз не менять, он заливал его последним, и руки кое-что вспомнили. Он уже не торопился, внимательно его рассмотрел, намечая карандашом пропорции, и увидел интересный силуэт. Куст был упрямый, несмотря на позднюю осень, весь в зеленых, чуть скукоженных листьях, сквозь которые просматривались серые побеги. Он взял самую мягкую беличью кисточку, обработал ее лезвием и ножничками, как когда-то учили, и тщательно все отделал, выписывая листочек за листочком. Поэтому и получилось. Назаров смотрел акварель, рассеянно грыз ногти и тихо улыбался.

Ночью уснуть не мог, продумывал, как надо было делать, и ему очень хотелось попробовать. Надо было рисовать весь дворик. Он тихо поднимался, стараясь не разбудить жену, шел курить и вспоминал старенького школьного учителя рисования. Это было бог знает когда. Учитель хвалил и говорил матери, что Сереже обязательно надо идти учиться. Но куда бы он тогда пошел? Назаров и теперь этого не знал. А ведь мог бы, наверное. Все время рисовал. В школе, потом в армии служил художником в политотделе дивизии – плакаты рисовал, там тоже хвалили. После армии как отрезало. Работал, женился. Странно, удивлялся он, гася окурок в пепельнице, – ни разу в жизни не сделал ни одного пейзажа, ни одного портрета настоящего.

Назарову было пятьдесят четыре года. Среднего роста, худой, светловолосый и светлолицый мужик. Довольно обычный с виду. Только глаза у него были темно-синие. Брови светлые, будто выгоревшие, а глаза такие необычные, что люди часто в них вглядывались так, что неловко становилось.

Они с женой жили вместе с дочкой и двумя внуками – Антоном и Машенькой – в их старой квартире, бывшей коммуналке, в арбатских переулках. Назаров, как на фабрике перестали платить, ушел слесарем в свой ДЭЗ. Его здесь все знали, и он всех знал. Он не пил из-за язвы и зарабатывал неплохо.

На следующий день Назаров, не понимая, как получилось – может, оттого, что на улице было солнечно и весело, ноги сами несли, – пошел в «Лавку художника» и купил краски в тюбиках, бумагу и кисточки. И мольберт. Все стоило дорого, даже пришлось занять денег. Домой сразу не понес, положил к себе в слесарку. Пошел после обеда, когда дома могли быть только внуки.

– Антоха, смотри, чего я нам принес, – зашумел прямо с порога.

Дома никого не было. Назаров распаковал мольберт, поставил к окну, погладил ладонью гладкую поверхность, постоял, подумал о чем-то и прикрепил кнопками новый ватманский лист. Взялся было за краски, но отложил, позвонил в контору и сказал, что заболел – желудок прихватило. Краски были настоящие, пахли интересно, нежным чем-то, кисленьким, он выдавливал их прямо на бумагу. По чуть-чуть. Размазывал пальцем, мочил водой, смешивал. И смотрел за окошко: солнце садилось, их дворик погружался в тень.

Больше месяца он рисовал этот уголок – с работы не уйти было, да и домашние мешали, но главное – не нравилось Назарову то, что получалось. Деревья почти совсем облетели, он рисовал по памяти, а чаще брал одно дерево или угол дома и писал его по-разному. Почти каждый вечер сидел с красками. Жена, Татьяна, сначала заинтересовалась, обсуждали вместе, но потом перестала понимать, а иногда и злилась – мужик целыми днями картинки рисует. Да ладно бы картинки, а то одну и ту же.

Но он нарисовал. Пейзажик, кажется, получился что надо. Непонятно почему, но вроде получился. Всем понравилось, даже жене. На другой день он сделал его же, тот же дворик, только уже под снегом. Получилось. И быстро, и хорошо вышло. Денек, правда, был грустный и пасмурный, но какой уж был. Назаров глазам своим не верил, но все было на месте, он снял акварель с мольберта и сел под лампу. Жена подошла, вытирая руки о передник. Долго смотрела из-за спины. Назаров не выдержал и повернулся. И Татьяна смутилась, во взгляде ее было тихое, испуганное удивление и растерянность. Будто она Назарова первый раз в жизни видит.

Жизнь, однако, шла как обычно, Назаров ходил на вызовы, работал в слесарке, а сам все время думал, что бы еще написать. Дворов вокруг было полно, можно было, конечно, попробовать. Но как это я усядусь – знакомые ведь ходят. Да и что в этом интересного? Двор и двор. Сидел в библиотеке, подолгу смотрел пейзажи известных художников – там тоже все было просто. Измучился совсем.

Так он маялся недели три – никак ничего не мог начать. Ездил за город с мольбертом, но декабрь стоял морозный, и краски замерзали. Да и не в них было дело. Чего-то Назаров не понимал в этом деле, спал плохо, на кухне сидел по ночам. Он не понимал даже, чего он, собственно, понять-то хочет.

В конце декабря – субботнее утро было – позвонила начальница и попросила сходить на Гоголевский бульвар – там в подвале потекло. Назаров пошел за инструментом в слесарку, посидел, нервничая – в этом старом доме на Гоголевском жил художник Харламов. У него была большая мастерская на верхнем этаже. Назаров еще помогал ему свет монтировать – сотню лампочек под потолком тогда укрепили на специальной подвеске. Он забежал домой, взял два своих пейзажа. Может, его еще дома не будет?

В подвале часа полтора провозился, из рук все валилось, испачкался, штаны и ботинки измочил. Думал пойти переодеться, но плюнул и пошел как был.

Дверь открыл сам художник. В синих рабочих штанах, заляпанных красками, заляпанной футболке и тапочках на босу ногу. Заспанный.

– Заходи, – бросил он Назарову и пошел по темному коридорчику в мастерскую. – Что стряслось?

– Да так, ничего, я вот зашел… Здрасте… – Назаров шел за ним, волновался ужасно, забыл со страху, как его зовут.

Харламова звали Владимир Васильевич. Это был невысокий, нестарый еще и крепкий мужик. Глаза мутноватые и невыспавшиеся, но все равно такие мягкие и умные, что Назарову было неудобно смотреть.

– Погоди-ка… – художник вышел, хлопнул где-то дверцей холодильника и вернулся с тремя бутылками пива.

– Не-не, спасибо, – очнулся Назаров, – я… не пью. Я вот тут, – отнимающимися руками вынул папочку из сумки, – хотел вам показать…

Назарову совсем худо стало, когда его акварельки выползли на свет божий – вокруг было полно картин. Больших, маленьких и очень больших.

Харламов выпил стакан, наморщил лоб, прислушиваясь к себе, опустился на стул и взял в руки рисунки.

– Садись. Нет, дай-ка вон очки!

Он долго рассматривал. Сначала «Осень», потом «Зиму», потом снова взял «Осень». Назаров не знал, куда себя деть. Волнение под самое сердце подкатило. Не мог ждать. То ему казалось, что Харламов явно с похмелья и ничего не соображает, то вдруг становилось стыдно, что вообще приперся с этим…

– Неплохие акварели, чьи это? – Владимир Васильевич снял очки и внимательно посмотрел на Назарова.

– Мои.

– Ты вроде в жэке работал?

– Ну да…

Харламов помолчал, глядя куда-то сквозь рисунки. Потом снова нахмурил лоб, налил пива, медленно выпил и закурил. Взял рисунки со стола и пошел к окну.

– Ну что, хорошо сделано. Ты учился?

– Да нет, раньше там… Случайно, в общем, вышло… – У Назарова маленько отлегло.

– Гм… Случайно. У меня студенты… Н-да, – он снова внимательно посмотрел на Сергея. – Так я не понял, ты давно этим грешишь?

– Да вот сам не пойму, как вышло. Сначала не получалось, а тут смотрю – вроде ничего. – Назаров глуповато улыбнулся. – Как больной, ей-богу, хожу, только об этом думаю. Странно – кисточки да краски, а вот раз – и небо. Вы понимаете? И вроде точно небо… – Назаров покосился на художника. – А как так получается – не понимаю. Я ведь ничего такого не делаю, раньше, в молодости, так не было – рисовал и рисовал. А мог и не рисовать.

Назарову казалось, что несет не пойми чего, вообще говорит не о том. Но Харламов, кажется, хорошо понимал.

– Небеса у тебя что надо! – Владимир Васильевич уважительно качнул головой. – Это уж, видно, рука. А башка, она может и не понимать. Ну ладно, раз уж ты пришел. – Он прислонил «Осень» к бутылке, прищурился. Не глядя, достал чистый шпатель из банки. Потянулся к рисунку и опять замер, что-то рассчитывая. – Вот так, наверное… – Он повернулся к Назарову. – Добавь сюда бабульку на лавочке. В чем-нибудь темном, понимаешь? Композицию подтянешь. А эту тень послабее сделай… Зажелти, что ли. Да и убавь, наверное… – Он опять о чем-то задумался. – А так все хорошо… Все у тебя здесь есть. Настроение шикарное. Старый двор. Осень. Тепло. Пусть бабулька посидит, на солнышке погреется.

Назаров растерянно молчал. Первый страх у него прошел, и теперь он пытался что-то понять из того, что говорил Харламов.

– Чего ты?

– Да там… нет лавочки… – брякнул первое, что пришло в голову. В душе же был счастлив. Понимал, что пейзаж его одобрен, и хотелось попробовать со старухой…

– Ну и что теперь? Не бойся ничего – у тебя получится. А не хочешь, не добавляй. Да пиши побольше – сам многое поймешь.

Харламов разговаривал с Назаровым как с равным. Или почти как с равным. Назаров это хорошо понял. Шел домой сосредоточенный, ничего вокруг не видел.

Не вышло у него ничего с этой бабкой… Все ногти съел. Недели две мучился, штук двадцать их сделал. На разных лавочках, с книжками, с внучатами, даже настоящих местных старух пытался «усадить». Не выходило. Некоторые старухи на отдельном листке ну прямо как живые, даже сам удивлялся, а в пейзаж не идут. Назаров не понимал, в чем дело. Казалось, бери да делай! Но… пейзаж оставался сам по себе, а бабка в нем как какая-то случайность, да еще сидит задумавшись, напасть такая. Можно было к художнику сходить, но неудобно было, и Назаров пошел в Третьяковку – Харламов велел ходить.

 

Часа полтора он выдержал в галерее. Летел домой, как кипятком ошпаренный. «Поперся, старый осел… – шипел яростно. – Пяток картинок намазал и в Третьяковку. Место себе присматривать? Ой-ёй-ёй! Ой-ёй! Сказано было – пиши. Значит – пиши! – Он рубанул рукой воздух. Какая-то тетка испуганно шарахнулась в сторону. – А то Суриков ему не понравился. Небрежно больно…»

С Суриковым, действительно, вышло неловко. В Третьяковке как раз была выставка его акварелей. Назаров сразу туда и пошел. И первое, что он внимательно рассмотрел, было несколько заграничных набросков. «Испанские дворики», «Неаполь», «Берлин». Быстрые рисунки, словно для памяти сделанные. Назаров видел, что его «дворик» совсем не хуже. Он подходил совсем близко и, сосредоточенно всматриваясь, «правил цвет», а от некоторых небрежностей, которых уже нельзя было поправить, болезненно морщился. Как будто выговаривал Сурикову.

Но дальше шли портреты, и Назаров занервничал. От них невозможно было оторваться. Казалось бы – женское лицо. Всего-то и взглянула на тебя. А во взгляде этом – всё. Всю ее видно и понятно. Растерянная отчего-то и стесняется – вот-вот краской пойдет, и тут же вроде как жалеет тебя, хоть жену бросай! И видно же – конкретная простая крестьянка. Легко, мазками с натуры набросана, а ощущение, что сразу все русские бабы на тебя смотрят!

«Господи, да неужели ж так можно! – шевельнулось у Назарова в душе. – Ведь это всего-навсего краски так лежат!» Он почувствовал какое-то радостное облегчение: вот ведь смог человек. Даже так смог! Неужели и я смогу?!

Но радость судорожно мешалась с паническим страхом, почти ужасом. Господи, я уже старый, я самого простого еще не попробовал, мне же… С трясущимися руками и душой припустился домой. Уже по дороге решил, что надо делать.

Дома никого не было. Назаров прикрепил к мольберту чистый лист ватмана, торопился, боялся, помешают. Сначала сделал быстрый набросок в карандаше – только голову. Ему не очень понравилось. Было очень похоже, но слишком красиво… или слишком взросло, что ли? Он вглядывался в рисунок, машинально открывая тюбики – можно было выправить дело красками. Начал заливать. Появилась нежность. Назарова охватило сладкое нервное волнение. Он был почти уверен, что все получится – внучку, Машеньку, он больше всего на свете любил.

Дверь глухо брякнула в коридоре. Он вздрогнул, прислушался, но так и не поняв, кто пришел, снял мокрый рисунок с мольберта и осторожно спрятал в стол.

В комнату вошла Татьяна, расстегивая пальто.

– Ты чего не на работе? – начала было, но, увидев безумный, растерянный взгляд мужа и разложенные тюбики, вспыхнула глазами и молча вышла на кухню.

Назаров себя чувствовал школьником, сбежавшим с уроков и застуканным матерью. Он знал, что жена права, но была уже в этой комнате и какая-то его правда. Непонятная, может, и преступная… но она тихо пребывала рядом с ним. Не уходила.

Назаров стал убирать краски и услышал тихие всхлипы жены. Татьяна плакала редко. Он нахмурился и пошел на кухню.

Татьяна сидела за столом и глядела в окно. Назаров вздохнул тяжело и виновато, как бы извиняясь, но какой-то тихий бес толкал изнутри: только пол-лица успел сделать…

– Я все это выброшу! – Татьяна повернулась. В мокрых глазах нехорошая твердость. – Нас как будто нет совсем – уже и днем сидишь! Ты в прошлом месяце сколько принес? Что мне, еще один подъезд взять?!

Все это было правдой. Татьяна после работы ходила мыть подъезд в девятиэтажке. Назарова это почему-то унижало. Он предлагал ей бросить, но денег не хватало. Дочка была в разводе.

Назаров стиснул зубы и ушел в комнату. Достал из шкафа «Осень», «Зиму», подумал и взял несколько эскизов «старух», которые получше. Он двигался так, будто не сам это делал. Как будто это у него давно было решено. Положил все в пакет, оделся и вышел на улицу. Арбат был совсем рядом.

Он прошел весь ряд торговцев картинами. Потом вернулся к одному толстому молодому парню, у которого было несколько неплохих пейзажей.

– Ты что, мужик, купить что-то хочешь? – весело спросил толстяк, отрываясь от разговора с таким же продавцом. Он бесцеремонно и снисходительно оценивал Назарова.

– Да нет, я вот, принес тут…

– Прине-е-ес, – парень потер замерзшие руки. – Ну, показывай.

Назаров достал рисунки. Парень быстро, но внимательно проглядел.

– Если все, то по пятьсот рублей возьму.

Назаров растерянно молчал. Не потому, что очень мало предложили, он и не думал об их цене, но ему ужасно жалко их стало. Отдаст сейчас – и все, и больше не будет этих рисунков. Стоял и тупо смотрел куда-то мимо парня.

– Ну ладно, давай все за три тысячи. Хорошая цена. А то сам стой – менты за так заберут. Ты где их взял-то?

Назаров забрал деньги, сунул пустой пакет в карман куртки и пошел в переулок. Темнело. Фонари уже зажглись. Он медленно шел по недавно выпавшему, но уже грязному снегу. Обходил машины, стоявшие на тротуаре, пропускал спешивших людей. Ему не хотелось домой. Чувствовал себя так, будто у него только что грубо отняли что-то. Да я этих «старух» по пять штук в день могу делать – пытался успокаивать себя. Не выходило. Ему не хотелось писать «старух», ему хотелось закончить Машку, но он знал, что на это может уйти много времени. Может быть, месяц или больше. Да и получится ли?

Из грязного полуподвального окошка дворницкой, где у него была слесарка, пробивался свет, Назаров свернул в подвал.

Его напарник, вечно безденежный, но всегда веселый и громкий Гришка, по кличке Гуляй, сидел за маленьким столиком с дворником-студентом Юркой Киселевым. Дым коромыслом. На столе полбутылки водки и открытая банка «Кильки в томатном соусе». В карты играют. На голове у Киселя – высокий новогодний колпак с золотыми звездами, золотым хвостом на самом верху и резинкой под подбородок. Когда Назаров вошел, Юрка начал было снимать…

– Куда?! – заорал на него Гришка и упал от хохота головой на стол.

Кисель снова надел и снисходительно улыбнулся, качнув хвостом.

– Заходи, заходи, Назарыч! Плеснешь в душу? – Гришка налил водки в свой стакан.

– Давай, – Назаров взял водку. Руки у него подрагивали, душа тоже.

– Мы тут с Киселиком, – Гришка с оттяжкой врезал картой о стол, – в дурачки сражаемся. Проиграл – будь любезен колпачок примерить. Так он у меня все время в нем сидит! – Гришка выложил на стол три последние карты – А, Кисель? Колпаком крой! Ты чего ее греешь-то, Серега?! – обернулся он на Назарова.

– Не буду я, – Назаров поставил стакан на стол. Под банку килек был подложен один из его осенних пейзажей. Не самый плохой. По краскам расплывался оранжевый томатный кружок. – Пойду.

Он шел домой и думал, что никому эти его судороги не нужны. Не понимают они, живешь, мечешься, вокруг и взглянуть некогда. Назаров остановился, поднял голову к небу, но там было пасмурно, да и темно уже. Он и сам не мог понять, что с ним происходит. Зачем ему надо писать Машку? Что потом-то? Ну, предположим, получится. Хорошо получится, как у Сурикова. И что? Он остановился – готовый портрет внучки встал перед глазами. В висках застучало то ли от счастья, то ли от страха, мурашки пошли всем телом. Господи, да неужели же смогу?

Несколько раз за ночь вставал, курил, чай пил. Вроде ни о чем особенно и не думал, а уснуть не мог. Машку почему-то было жалко. Не портрет, а настоящую, живую Машку.

Утром дождался, пока жена уйдет на работу, неторопливо умылся, постоял, глядя в окно, и позвонил начальнице. Сказал, упрямо нахмурившись, но спокойно, что больше на работу не придет. И положил трубку.

В комнате на мольберте его ждала «Машка». В карандаше пока. Одна щека только залита. Нежная детская щечка.

Жизнь

Студент московского университета Александр Парамонов бегло прочитал письмо. Дед, как всегда, подробно и длинно описывал свою деревенскую жизнь: пенсию получил, починил крышу, какой-то дальний родственник помер – Сашка и не слышал о нем никогда. В конце письма опять носки просил: «…как у Шурки, помнишь, без резинок, а то ноги затекают». Письмо было неинтересное, а за носки стыдно стало.

На следующий день Парамонов ушел после второй лекции и купил – именно такие, какие дед просил. Карамелек еще два килограмма добавил и, не поленился, доехал до центрального почтамта, чтобы побыстрее дошло.

Посылочный ящичек полупустой получался, он не сумел придумать, что еще положить, добил посылку толстой оберточной бумагой.

И вот теперь довольный, хотя слегка все же виноватый – полгода до этих носков руки не доходили, ехал в метро и вспоминал, как последний раз был у деда. На ноябрьских праздниках.

Пурга мела. Противная, осенняя. Снега на земле почти не было, и белая крошка струилась по замерзшей грязи. Парамонов шел с железнодорожной станции, подняв воротник легонькой пижонской куртки, отворачивался от колючего ветра и радостно представлял, как заскрипит сейчас тяжелая, обитая войлоком дверь и он войдет. И как дед сначала глянет непонимающе и глупо, а потом заматерится недовольно, что не предупредил. И они обнимутся.

Свернул на Трудовую. Четвертый дом по правой стороне был их. Дядь Шура Полозков, сосед и дедов кореш, стоял, опершись на свою калитку, глядел на улицу.

– Здорово, дядь Шур! – окликнул его Парамонов, слегка притормаживая.

– Здорово, – ответил дядь Шура тем же безразличным голосом, что и всякому проходящему мимо.

Не узнал, понял Парамонов и, брякнув щеколдой, вошел в свой двор, глаза скосил на дядь Шуру – сейчас-то узнает? Тот развернулся к нему, внимательно смотрел через невысокий штакетник, кто это там к соседу пошел, но так, кажется, и не узнал. Узнал бы, так обязательно чего-нибудь закричал. Они с ним друзья были. За грибами ходили. Дед не любил собирать, а дядь Шура всегда брал маленького Сашку в лес. Сашка тогда ужасно гордился этим делом.

Дома никого не было. Сашка нащупал ключ на обычном месте, зашел. У деда, как всегда, было чисто, печь недавно протоплена. Сашка сбросил сумку, снял куртку и осторожно прислонился спиной и ладонями к горячему беленому боку. Улыбался, тянул замерзшим носом воздух. Нигде не было такого запаха. Дымом печным пахло, овчиной от дедова тулупа, а когда баба была жива, стряпней, кислым молоком или квасом и свежим хлебом. Стариками пахло. Старой жизнью.

В магазин, наверное, пошел, подумал Сашка. Улыбаясь невольно, представлял, как дед идет из магазина. Открывает калитку, пристраивает сумку с хлебом на лавочку, закрывает калитку, она и так бы закрылась, на пружине, но дед обязательно закроет сам, потом на щеколду. Посмотрит рассеянным взглядом в оба конца улицы и только потом пойдет в дом. Мимо окон. Сашка улыбался все шире. Хотел сначала спрятаться за дверью, как он всегда и делал, и схватить деда сзади, но потом передумал. Испугается. Это маленькому можно было… Почти два года не был – какой он стал?

Калитка брякнула. Сашка очнулся, заторопился, не зная, что придумать, кинулся к окошку. Дядь Шура Полозков неторопливо шел по двору, опираясь на палку, и заглядывал в окна. Постарел, он и раньше был небольшой, но жилистый, чернявый и веселый, а теперь сгорбился и побелел, фуфайка будто с чужого плеча болтается, и нос, и скулы обострились.

Сашка вышел на крыльцо.

– Здорово, дядь Шур! – поздоровался еще раз. Ему хотелось сказать попроще, по-деревенски, как старому знакомому, а получилось неестественно. И руки хотелось развести навстречу старику, но он окончательно застеснялся и только улыбнулся неловко, как будто в чем-то виноват был.

Дядь Шура, заросший пестрой двухнедельной щетиной, смотрел недовольно, собираясь что-то сказать или спросить сердито, но вдруг узнал, вскинул удивленно лохматые брови.

– Ты, что ль, Сашка, твою мать! – махнул было рукой, но сморщившись от боли в спине, схватился за палку. – А я думаю, кто пришел-то? И в дом, смотрю, зашел, а не выходит! Пашка-то в бане, меня звал, да что-то спина…

Дядь Шура с Сашкой когда-то любили друг друга, дед даже ревновал маленько внука, а теперь и за руку не поздоровались. Стеснялись. Дядя Шура и улыбался как-то осторожно, будто не знал, как с Сашкой разговаривать.

– Заходи, что ли, дядь Шур!

– Да что я… пойду. Потом уж, Пашка из бани вернется… На Первомайской сёдня женский день, так он в Красные поволокся. – Дед внимательно посмотрел на Сашку, соображая, знает Сашка Красные бани или нет. – Мы с ним по средам ходим. В среду никого нет, а тут – бабке твоей сёдня память. Пойду, говорит, помоюсь. – Он оперся удобнее на палку, матюгнулся, поморщившись, на спину. – Бабка ему с того света про церковь, видно, талдычит, так он в баню пошел. Ты надолго, что ль, погостить?

 

– На выходные.

– А-а… Ты жди его, он уж скоро…

Сашка не стал ждать, надел дедову телогрейку и вышел на улицу. Метель не унималась, Сашка шел быстрым шагом, иногда и припускал мелкой рысью и невольно улыбался, представлял, как обнимет деда. Бабушка вспоминалась, шесть лет, как ее не стало. Сашка совсем забыл про сегодняшний день, а дед с его склерозом помнит. Хорошо, что сегодня приехал, подумал Сашка.

Они не могли разминуться, и Парамонов ждал, что, свернув на Первомайскую, увидит большую знакомую фигуру, прибавлял шагу. Ни на Первомайской, ни потом, на Центральной, деда не было.

Раздевалка была плотно заставлена шкафчиками. Мужики кто одевался, кто раздевался. Разговаривали негромко и гулко под высокими потолками. Дед сидел на лавке, недалеко от входа. Кальсоны уже надел, искал что-то в вещах. Сашка снял шапку и остановился в двух шагах от деда. Дальше надо было протиснуться меж двумя голыми мужиками. Щеки покраснели, ему неудобно было обниматься с дедом в бане, при всех, а сердце щенячье поскуливало и, не видя, не слыша никого, просилось к деду.

– Не, Пал Семеныч, все ж ты брешешь малость, – худощавый, напаренный, краснорожий мужик лет сорока, одетый уже, сидел рядом с дедом, курил и вытирал мокрым полотенцем пот со лба. – Как же так-то? Они всё же – немцы…

Дед поднял голову, посмотрел на него строго:

– Ты, Васька, как раз стоя срался, когда это дело было… – и снова полез в сумку.

Дед был известный грубиян. Как хочешь и что хочешь мог сказать. И где угодно. Ни на начальство, а уж тем более на баб не обращал внимания. И на него не обижались, злобы в этой грубости не было. В нем вообще не было злобы, но за справедливость дед был крут. Однажды со спокойным лицом поучил он нежную Сашкину попку гибкой хворостиной и потом точно с таким же лицом, перегнув Сашку через колени, смазывал это место мазью, и Сашка почему-то был горд этим делом и любил деда еще больше. А в другой раз отобрали у него велосипед, известная была семейка – отец и два сына-уголовника, никто бы к ним и не сунулся. Дед выслушал рыдающего внука, выпил полстакана самогона и пошел. Вернулся в рваной рубахе, с ссадинами на руках и лице и с велосипедом. К велику были уже привязаны чужие удочки, но дед называл их трофейными и отдавать не велел.

Сашка сел напротив деда. Лицо в лицо. Прищурился, волнуясь и едва сдерживая улыбку. Дед достал носки и сердито посмотрел на Сашку, он как раз на это место собирался ногу поставить.

– Ты что, бл…, сел-то? – сказал недовольно. – Места мало?! Ну-ка, дай! – Он набирал в руках носок и задирал ногу на лавку. Он не узнавал его!

– Дед, ты что! – Сашка уже не видел никого, он осторожно взял деда за плечи и заглянул ему в глаза. – Это я!

– Ой-й! Сашка! – Дед уронил носок, схватил неловко внукову голову и притянул к себе.

Он всегда целовался в губы, Сашка терпеть этого не мог, но сейчас терпел, и не терпел даже, потому что дед не целовался, а судорожно сопел и причитал Сашке в подбородок:

– Не узнал… не узнал я тебя, внучек! Приехал ты!

Всю обратную дорогу дед только об этом и говорил. Принял свой обычный, «председательский», как говорила баба, вид и рассказывал Сашке, как он его не узнал.

Зашли в магазин за хлебом. Пока добрались, завечерело. Дед включил свет, устало сел на стул, думая о чем-то. Сашка выкладывал на стол московские гостинцы – сыр, вареную колбасу, бутылку водки поставил. И кулек карамелек, которые дед всегда просил, но никогда не ел.

Дед молча, без интереса за ним наблюдал.

– Нету нашей бабки, Сашка. Раньше мы с ней валенки снимали. Она ухватом зажмет, а я тяну, – он нахмурился, как будто перед ним сейчас была бабушка. – Нету ее! Никак не привыкну!

– Может, за дядь Шурой сходить? – спросил Сашка, ставя валенки к порогу.

– Придет. Свет увидит… – Дед развешивал выстиранные в бане трусы, носки и рубашку.

Сашка спустился в погреб за капустой и огурцами, а дед стал накрывать на стол. У него было наготовлено. Блинов с утра напек.

Пришел дядь Шура. Выбритый, с сильным запахом дешевого одеколона. Принес миску моченых яблок и бидончик молока. Улыбнулся хорошо, как когда-то, протянул Сашке.

– На-ка вот, утрешнее, ты парного-то не любил, я помню, – он медленно, оберегая больную спину, стал снимать фуфайку. – К Яхонтовым сходил, у них корова хорошая.

Выпили за упокой бабушкиной души. Старики как-то безо всякого сожаления вспомнили, кто еще недавно помер. Закусывали. Сашка захмелел, подумал рассказать дедам что-нибудь интересное из своей московской жизни – с известным артистом недавно выпивал в одной компании, в Питер ездили с ребятами, – ничего подходящего не приходило в голову. Хотел похвастаться, что собирается летом на языковую практику в Германию, но не стал. Молчал, поглядывая на неторопливо жующих стариков.

Попытался представить, о чем они думали, но ничего не выходило. Темное окошко слезилось и стекало капельками. Он вспомнил Москву, друзей, подумал, что как-нибудь перекантуется пару дней, выспится завтра на дедовых перинах. Всегда так бывало. Рвался мыслями, душил деда в объятьях, а приезжал, и становилось скучно, и он ничего не мог с этим поделать. Он откинулся на спинку стула и от нечего делать барабанил пальцами по столу.

– Не стучи – денег не будет. – Дед взял бутылку и стал разливать. – Давай, Шурка, за мужиков, которые на войне остались.

– Давай, – кивнул дядь Шура. – Чего вспомнил-то?

– Мужики в бане нынче развоевались!

– Ну-ну, у меня и Тоська…

Старики оба были бобылями. У дядь Шуры жена здесь на станции погибла с двумя младшими ребятишками. Прямо в их домишко бомба попала. Одна дочь, ходившая в тот день в деревню за картошкой, осталась. В городе теперь жила.

– Васька Мигунов сегодня в бане расходился. – Дед выпил и потянулся за капустой. – Не может, говорит, такого быть, чтоб с немцем курить! Мне чего ему врать-то, дураку! Сам я и курил!

Дед дожевал капусту, вытер рот и стал подкуривать.

– На Волховском в окружении сидели, ни жратвы, ничего. И немцам так же, им тоже с самолетов сбрасывали. Вот и ползали друг к другу в гости. Я раз, темнело уже, пополз – конь между нами лежал убитый, так, к немцам малость поближе, – я и лезу между кустиками, потом болотце, помню, замерзшее… Приполз, смотрю – а у этого коня уже немчура такой вот, вроде тебя, – кивнул дед на Сашку, – некрупный, копошится. Конь замерз, как камень, а он его штыком ковыряет… Что ты делать станешь? Лежу, думаю – конь-то вроде как их, к ним же ближе… Я винтовочку приготовил на всякий случай да покашлял. Он – зырк на меня. В очках, помню, сопляк совсем, лицо тощее и вроде к автомату. Ну я ему стволом так поводил – не замай, мол, и топор из-за пояса вытаскиваю, отрубить-то, мол, легче! А он руки кверху тянет и глаза – во! – Дед выставил два кулака. – Как у рака! Я подполз, руки, говорю, опусти, коня, показываю, рубить давай. А он не поймет. Я тогда винтовку аккуратно к его шмайссеру ставлю, толкаю его, давай, не бойся!

– Как же… – Сашка смотрел недоверчиво.

– Чего «как же»?

– Немец же! Можно было в плен взять!

Дед хмуро посмотрел на внука.

– Вот и Васька то же самое. Мне за него даже спасибо не сказали бы. Послали за мясом, а пришел с немцем. Кому он нужен-то, стрельнули бы, да и все. Не голодали вы, сопляки, не знаете. – Дед замолчал и посмотрел на Сашку как на глупого. – Вот ты знаешь, что такое голод? Так, чтоб один сухарь два дня сосать да всякие почечки да веточки в рот тянуть… Во-о-от! И никто сейчас не знает! А тогда все знали, и у того фрица глаза тоже голодные были. Получается, мы с ним одинаковые…

Дед замолчал, потеряв нить рассказа, потом продолжил:

– Ну отрубили, надо бы и разбегаться. Не стрельнул бы, думаю, а он в карман полез, достает сигареты и мне сует. Не-ет – показываю, за эти сигареты мне, брат, такой хенде хох сделают, давай, говорю, тут покурим. Закурили в кулаки, огонек прикрывая. Смотрим друг на друга и вроде улыбаемся. Я его так толкнул. – Дед легонько пихнул Сашку в плечо. – Что же ты, говорю, без топора-то пополз? А он тоже – достает из кармана портмоне, показывает фотографию – мутер, мол, футер… А уже не видно ни хрена! – Дед засмеялся, молодо, гордо зыркнул на Шурку. – Чего пригорюнился, морячок?! На флоте-то кониной не кормили?!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru