После осенне-зимнего ненастья наконец наступила весна. Ленинградская. Листья на деревьях зеленые, но маленькие, редкие. Зелень севера – это не зелень юга. Или даже центрально-европейских стран. Но уже прекратил дуть холодный ветер с моря, воздух стал мягче. Ощущала это моя голова, без котелка из серого каракуля, который я носил зимой, и выглядела в нем будто «un prince du Nord», как много лет спустя в репортаже о Польше написала наша подруга Жаклин Шабо, французская журналистка.
Вечер дружбы был уже позади, теперь мы готовимся к трем дням празднеств: завтра 1 мая. Где-то около шести утра нас будят. Староста выдворяет нас из комнат, запирает их, мы спускаемся по лестнице в полубессознательном состоянии, сонные – вскоре несколько приходим в себя, нам кричат: «Давай, давай!». Формируем ряды, движемся к Невскому и поворачиваем налево. Вокруг гул, смех; я все никак не могу проснуться, но меня окончательно приводят в себя удары по спине твердыми разноцветными, наполненными опилками, мячиками на резинке. Обязательная атрибутика первомайских праздников. Сопротивляться бесполезно. Можно лишь обернуться и отплатить натянутой улыбкой.
Я оказался рядом с коллегой с исторического факультета – невысокой девушкой, печально бродившей по коридорам в темно-синем теплом халате до пят, о чем-то все размышлявшей и о чем-то грустившей. Мы были героями двух собраний подряд, но я не ощущал к ней особой симпатии, хотя мы втроем с Романом беседовали то об одном, то о другом.
Мои ощущения были несколько иными. В приводимом письме от 29 апреля 1950 г. после того, как я описала подготовку к праздникам («Во всем общежитии идет общая уборка: мытье полов и окон, стирка штор и белья. В студенческих домах – подготовка к товарищеским вечерам, в магазинах полно покупателей, город уже сегодня выглядит праздничным. Уже неделю как на всех факультетах всех вузов проходят торжественные собрания, которые объединены со студенческими вечерами с танцами»), я нахожу следующие предложения: «Знаете, у меня еще никогда не было таких фантастических друзей, как Роман и Ренэ, – мне с ними действительно хорошо, беседы интересные и насыщенные. Они такие свежие, здоровые юноши, лишенные всякого дендизма, донжуанства и пр.». «Здоровые», конечно, в моральном смысле…
Как бы то ни было, мы шли бок о бок по Невскому проспекту, останавливаясь всей нашей колонной на каждом перекрестке, где следующие демонстранты присоединились к нашей процессии. Неизвестно почему, нам становится очень весело, мы постоянно о чем-то болтаем, смеемся как старые друзья. И так до самого Литейного, т. е. до следующего перекрестка, где уже мы присоединяемся к большему шествию. Здесь мы должны ждать сигнала. Это длится довольно долго. Вновь молодежь развлекается, играя в цветные шарики на резинках, что нам кажется нелепым. Мы начинаем подмерзать, было бы неплохо чем-то разогреться. Следом за несколькими нашими товарищами мы заглядываем в кафе на углу. Называется оно «Кафе-Автомат». Покупаются жетоны, один для кофе или какао со сгущенным молоком, второй для вкусной дрожжевой булки с изюмом или глазурью. Жетон бросается в щель, затем ставится кружка под медный кран – и готово. Булка вынимается из шкафчика. Позднее, во время доставлявших нам огромную радость прогулок по прекрасному Невскому, где тогда не было так людно, как в последующие годы – в Ленинграде было очень сложно получить прописку, а без нее нельзя было купить билет и приехать в город – мы часто заходили в это славное место. Мы заметили тогда, что жидкость по-разному наливается в чашки: иногда чуть больше, иногда чуть меньше. Однажды случилось так, что после того, как я бросил жетон, мне пришлось дольше обычного ждать, пока кружка наполнится. Я начал беспомощно оглядываться и заметил небольшой проход между стенкой с кранами для кофе и какао. Я заглянул туда и что же увидел? В дверях за стенкой стояла женщина в белом чепчике и халате с кофейником в руке, которая начала вливать содержимое туда, куда следовало. Только тогда из моего крана потек горячий кофе. После этого открытия мы с еще большим удовольствием посещали наш «Автомат» и рекомендовали его всем знакомым, отправлявшимся в Ленинград. Сегодня уже этого кафе нет. Все преобразилось и теперь там открыт элегантный ресторан с грилем или что-то в этом роде. Жаль…
Затем был дан сигнал начать движение. Мы шли и шли в огромной процессии с транспарантами, знаменами и флажками, время от времени мы останавливались, и новые колонны присоединялись к нам, все было организовано и отработано уже давным-давно. Уйти было невозможно – повсюду стояли конные патрули или грузовики. В конце концов мы добрались до Дворцовой площади, где были сооружены трибуны. Мы прошли мимо стоящего на них высшего руководства и смогли наконец разойтись и вернуться в общежитие, а там – упасть на кровать и уснуть. Все уже уснули, когда я услышал тихий стук. В дверях стояла моя спутница по демонстрации в своем темно-синем длинном халате. В ее комнате спала среди остальных эстонок свернувшись калачиком Хели Вахтер, будущая жена Романа. Я ушел оттуда на рассвете. Началась новая, полная счастья жизнь.
Жизнь полная счастья, но и мучений. Мы начали пропускать самые скучные лекции и пристрастились ходить в кино. На все. На утренние и вечерние сеансы. Лишь бы быть вместе в темном зале и, обнявшись, глядеть на экран. Репертуар был очень разнообразным, потому что в это время массово демонстрировались так называемые трофейные фильмы. Перед показом фильма шла надпись: «Этот фильм взят в качестве трофея Советской Армией…», никакой предварительной информации о киностудии, актерах, даже оригинального названия. Иногда Ренэ вспоминал, что смотрел этот фильм во Франции как, например, великолепный фильм «Мятеж на „Баунти”» с Чарльзом Лотоном и другие. Мы также с радостью ходили в кафе, в знаменитое кафе «Норд», которое на наших глазах на волне борьбы с космополитизмом было переименовано в «Север» (сегодня это кафе-ресторан Север-Норд, и запахи из кухни мешают наслаждаться кофе и пирожными); а французские булки стали тогда называть городскими и т. п. Это нас очень забавляло, мы мало знали о страшных последствиях этой борьбы. Мы также ходили в дешевые рестораны, где заказывали яичницу из американского яичного порошка и вино (!), иногда в «Асторию» на что-нибудь эксклюзивное – там, кстати, бывал сам Аркадий Райкин в окружении красивых девушек. Кстати, в связи с этим яичным порошком я не могу отказать себе в удовольствии привести произошедший анекдотичный случай: яйца в магазинах были редко в продаже, быстро исчезали; в такой ситуация оказался один клиент, у которого уже был чек об оплате этого куриного лакомства, но оно как раз закончилось. И кассирша крикнула на весь магазин: «Маша, перебей гражданину яйца на яичный порошок!». И вновь у нас была причина смеяться и тема для рассказов. Вскоре нам перестало хватать рублей на такой образ жизни, несмотря на высокую стипендию. Пришлось начать одалживать и одуматься. Тем более что приближались экзамены, и мы начали бояться, что не сдадим и нас исключат из института. А репутацию свою мы уже подмочили.
Мучением – помимо этого страха, оправданного или вызванного чрезмерной чувствительностью, также было обязательное посещение школ, где приходилось говорить о Народной Польше, о достижениях, которыми мы обязаны – как же иначе! – нашему могущественному соседу («Пример Советского Союза, Дружба Советского Союза, Помощь Советского Союза – это источник наших побед» гласил вывешиваемый на протяжении многих лет лозунг). Чаще всего нас приглашали вместе с группой студентов из соцстран, которых отправляли в наш институт учиться в социалистическом духе. Они должны были заменить старую профессуру и специалистов – они готовились занять высокие должности. Забегая вперед, скажу, что Польский Октябрь[69] помешал им сделать быструю карьеру в Польше, ибо он восстановил кафедры и вернул многих людей, отстраненных в 1949–1956 годах от преподавания. Они появлялись в первых рядах лишь в 1968 году на знаменитой встрече в Зале конгрессов во Дворце культуры и науки в Варшаве, когда Гомулка был освистан и отовсюду кричали: «Герек! Герек!». Тем временем, они вселяли в нас постоянный страх, что нас могут как-то подставить, в том числе во время таких школьных встреч. На одной из них вместе с албанцами, болгарами, еще кем-то были и мы вдвоем в качестве представителей Польской Народной Республики. Я должен был выступать последним. Все, кто говорил передо мной, заканчивали свои выступления, громко и уверенно произнося: «Да здравствует товарищ Сталин!» и добавляя еще какой-нибудь обязательный эпитет. В какой-то момент мне от этого лизоблюдства стало плохо, и я шепнул своей спутнице:
– Я обойдусь без этого!
– Ты с ума сошел? – прошептала она.
Это могло плохо кончиться. И не за такие глупости можно было вылететь из института…
В детских садах и младших классах самым распространенным предложением было: «Спасибо дорогому Сталину за наше счастливое детство!». Нам рассказывали о неприятностях у родителей, чей ребенок во время какого-то собрания оговорился, произнеся: «Спасибо счастливому Сталину за наше дорогое детство!». Мы опасались впрок.
Роман как-то, между прочим, сказал нам, что нам предстоит часть летних каникул провести в трудовом студенческом лагере, и там надо будет проявить себя с лучшей стороны. Мы постоянно встречались, потому что он приходил к Хеле, а Ренэ ко мне. Нам не нужно было скрываться, а им следовало, поскольку за запрещенные отношения их могли отчислить. В отличие от нашего секретаря, который «был вынужден» согласно распоряжению ПОРП выслать за аналогичное «преступление» нашего коллегу в Польшу им помогла однокурсница, комсомолка, которая занимала какую-то важную должность в комсомольской организации. Она заступилась за влюбленных и соответствующим образом обосновала их поведение. В результате они оба закончили педобучение, и когда Роман возвращался в Польшу, Хели была беременна. Они все продумали. Роман безуспешно пытался получить разрешение на ее приезд с ребенком, пока однажды кто-то не сказал нам, что запрет на браки с иностранцами в СССР снят. Мы первые позвонили ему сообщить эту радостную новость. Мы были на вокзале, когда наш счастливый друг встречал жену, на которой женился в Таллине, вместе с сыном. Это был уже 1954 год. Мы общались с ними всю жизнь. А бывшая комсомолка – Аня Попова, жена бригадира из Западной Сибири, позже посетила их в Польше; приезжал и ее сын, мастер спорта. И любовь, и дружба выдержали испытания временем…
В Белостоке у родителей; слева: сестры Ренэ Марыся и Ирена, Виктория и Ренэ; стоят справа: мама Ренэ, сестра Денис (Данка) и ее подруга Н.
После приезда в Варшаву в 1950 г. Руины Старого города; Ренэ и Виктория у памятника Килиньскому
Тем временем мы в срочном порядке принялись за учебу. Мы ходили в красный уголок, вставали чуть свет, чтобы, выпив бурду под названием кофе, очнуться и нацеловавшись вдоволь приступить к зубрежке в бесконечно ремонтируемых комнатах последнего этажа. В конце концов мы как-то справились и сдали все на одни пятерки и могли уже ехать на каникулы. Варшава тогда только начинала восстанавливаться.
Пророчество Романа сбылось – после посещения Варшавы и Белостока нас отправили в студенческий лагерь в Звежинец в Люблинском воеводстве. Вопреки опасениям, к нам только несколько дней относились с опаской, затем мы почувствовали симпатию к коллегам, обучающимся в Польше (они были намного более свободными, без этой подозрительной бдительности, говорили, не используя официальные клише, любили смеяться). Это был отдых, несмотря на различные обязанности. 1 августа 1950 года я писала «моим дорогим»: «Мы работаем до обеда – вяжем снопы, полем, помогаем во время жатвы; после обеда мы совершенно свободны, а поскольку вокруг очень живописно, то мы очень приятно проводим время».
7 августа я продолжала в следующем письме: «В отличие от ленинградской атмосферы недоверия и слежки – здесь есть группа «прекрасной» молодежи, здоровой и симпатичной, которая действительно нас очень тепло приняла, дали нам большую свободу, поверив в нашу способность к организованному и честному труду. (…) Меня даже веселит то, что я вижу их удивление от того, что два человека, которые делают все вместе, не убегают от остальных, как это обычно бывает, а наоборот, постоянно берут на себя новые обязанности, хотя это ограничивает их свободу».
В результате мы произвели «хорошее впечатление» и получили очень хорошую характеристику, которая в какой-то степени повлияла на нашу дальнейшую судьбу. Мы вернулись в Ленинград, чтобы продолжить учебу на втором курсе, в чем мы до этого до конца совершенно не были уверены – теперь же гора спала с наших плеч. После этого мы поехали навестить родителей Ренэ в Белостоке.
Занятия начинались 1 сентября. Мы приехали заранее.
Нужно было, как всегда, делать пересадку в Москве, где у нас был целый день впереди. На этот раз мы ехали с важным поручением: Тамара, работавшая с Зосей в «Проблемах», воспользовалась возможностью, чтобы передать своей маме и тетке какую-то одежду. Мы получили адрес и указание, что если никого не будет дома, то мы сможем найти тетку в магазине «Фрукты Таджикистана» на Горького (теперь снова Тверская). И действительно по указанному адресу мы нашли только соседа и поэтому поехали к тетке. И тут произошла сцена, после которой мы долго не могли прийти в себя – женщина в белом халате хваталась за голову, в ужасе спрашивая, что мы сказали соседу, и все повторяла: «Что будет, что будет? Вы сказали, что вы из Польши? Что вы для меня что-то привезли?». Не помогли объяснения, что времена изменились, что мы – студенты, здесь находимся официально, из Польской Народной Республики… Женщина не могла успокоиться, и мы с трудом всучили ей привезенную посылку. После возвращения в Польшу пани Тамара сказала нам, что ее родственники, которых после Октября удалось вывести в Варшаву, перекрасили всю эту одежду в черный цвет, чтобы не обращать на себя внимания. Хотя я знала, что такое страх – я пережила оккупацию в Варшаве – я никогда не сталкивалась с подобным проявлением ужаса. Таким образом мы получили еще один сигнал, что в этой стране происходит что-то странное. Потом еще исчез «комендант» нашего общежития, спокойный и добрый, никто не хотел говорить, что с ним случилось (заболел или нашел другую работу?). А однажды ночью кто-то выпрыгнул из окна дома рядом с нашим общежитием; раздался крик, стук тела о бетон и наступила ужасная тишина. И тоже никто об этом не говорил. Вероятно, это произошло вскоре после нашего приезда в Ленинград.
Отец Виктории на отдыхе в Выдмины на озерах Мазуры, представленный как рабочий на отдыхе в ПНР
Оказалось, что я буду жить не со своими очаровательными эстонками, а с пятью русскими в пристройке на Мойке; Ренэ была выделена комната с двенадцатью товарищами, в основном тоже русскими. Девочки оказались редкими ханжами. В комнате они раздевались и одевались под одеялом; злились на меня за то, что я это делала открыто или за то, что при них мылась в тазу. Они ходили в баню раз в неделю, и им этого было достаточно. Я лишь раз посетила этот храм, действительно один к одному как в рассказе Зощенко «Баня». Бадьи, тазы, грязный пол, залитый водой, стекавшей в слив, вызвали у меня отвращение. Я не могла себя побороть. В общежитии на Желябова была, по крайней мере, ванная комната с несколькими кранами с холодной водой.
Однако самой большой неприятностью был громкоговоритель, называемый «колхозником», который орал, не переставая. Утром меня будили кремлевские куранты, затем гимн, потом зарядка, какая-то информация, представляемая, не известно зачем, ужасно пафосным голосом, затем снова зарядка и так далее. Никому из них это не мешало, они просыпались сами, чтобы что-то съесть, одеться и побежать на занятия. Когда я купила будильник и попросила выключать радио на ночь, они восприняли это как прихоть, но пошли мне на встречу.
Нам некуда было податься, – оставалось лишь кино, и нужно было начинать трудиться. По субботам и воскресеньям красный уголок превращался в танцевальный клуб. В отличие от Ренэ, мне очень нравились танцы, но мои случайные партнеры вызывали у него неудовольствие. Мы с завистью поглядывали в нашем общежитии на комнаты на двоих, где жили супружеские пары. Однажды, когда мы, бродя по городу, остановились у одного из каналов, я, с грустью глядя на воду, сказала: «Эх, если бы мы были женаты, может быть нам бы дали комнату на двоих?!». Ренэ закивал и ответил что-то вроде: «Почему бы и нет?». И уже 7 октября 1950 года мы оказались в ЗАГСе (сокращение означает «Запись актов гражданского состояния»), расположенном на Невском возле Фонтанки, с целью регистрации. Свидетелей не требовалось, поэтому мы никому не сообщили. В мрачной комнате сотрудница в поношенном костюмчике забрала у нас документы, что-то там нацарапала, поздравила и сказала забрать через две недели. Со стены глядел на нас сурово и проницательно Иосиф Виссарионович. Потом мы побежали в театр на «Бесприданницу» Александра Островского. И в установленный срок мы получили забавно звучащий для польского уха документ о заключении бракосочетания: «Свидетельство о браке». Слово «брак» по-польски означающее «дефицит», по-русски значит «супружество».
Мы также не организовывали никакой вечеринки по этому поводу – мы ни с кем кроме Романа не дружили, кроме того, у нас был неприятный опыт: узнав, что мои ленинградские товарищи были в Варшаве, Зося решила пригласить их на чай домой, на Жолибож. Пришло несколько человек, среди них Чеслав Коваль. К чаю был какой-то сок и печенье. Потом, когда каким-то образом разговор сошел на эту тему, оказалось, что у нас были мелкобуржуазные привычки, потому что и Зося, и мы якобы косо глядели, как ребята наливали сок в стаканы вместо того, чтобы в чайные ложки (!), и вообще в общежитии мы едим с тарелок и пьем из стаканов, а не как все «по-пролетарски», то есть с газеты и из банок, одним словом, мы показываем свое превосходство… Поэтому нам не хотелось иметь еще какие-то проблемы.
Так что лучше было ни о чем не упоминать и вместо того, чтобы приглашать гостей, лучше было ознакомиться с одним из произведений из списка литературы к экзамену по истории русской литературы XIX века – «Бесприданницей». Читал лекции по этому предмету профессор или, возможно, доцент Сергей Васильевич Касторский, известный своими работами о Горьком. Он даже неплохо читал лекции, хотя они были странные, потому что в них не упоминалось ни о Достоевском (он оставался только автором раннего произведения «Бедные люди»), ни о поэзии и прозе Серебряного века (в то время сурово осуждался модернизм).
Однажды он упал в обморок во время лекции. Я подскочил к кафедре, и мы с однокурсниками перенесли его обмякшее тело к стоявшей перед институтом машине. Он немного пришел в себя уже в своей квартире, куда мы его отвезли, и поглядел на нас полным благодарности туманным взглядом. Единственная четвертка в моей зачетке была с его подписью за сдачу русской литературы XIX века. Он спрашивал меня о Некрасове и его гражданской поэзии; она не была мне близка, поэтому я мало что знал о ней; я читал, скорее, Толстого и других великих писателей этого века. По правде говоря, только в Польше я по-настоящему познакомился с великой русской литературой XIX–XX веков, изучая ее под покровительством Северина Поллака. Я не хочу сказать, что годы, проведенные в Институте Герцена, были в этом отношении потерянными годами. Нет. Однако мне не дано было пережить того воодушевления, которое я ожидал от занятия гуманитарным направлением. Времена этому не благоприятствовали. Полученные пятерки тоже ни о чем не говорили: тройка означала лишение студента стипендии, а несколько двоек – отчисление из института, поэтому их вообще не ставили. Кроме того, преподаватель или лектор, который поставил бы слишком много низких оценок, считался бы плохим педагогом, который не может приобщить к работе своих учеников. Так что даже этот урезанный и соответствующим образом препарированный материал не усваивался в полной мере студентами. Я не говорю о нас двоих, потому что мы как раз учились прилежно (за исключением предметов исключительно идеологических).
Мы продолжали бегать на «трофейные» фильмы. Через широко открытые весной окна в аудиториях часто были слышны молодые голоса, имитирующие крики Тарзана, потому что в качестве «трофея» были привезены из Германии фильмы с ним. Мне он напоминал о детстве, когда я каждую неделю ходил в кино с родителями, так как им не с кем было меня оставить.
Время от времени мы также посещали рестораны, и однажды решили попробовать по рюмке русской водки. Мрачный официант спросил, какую подать; мой ответ («Чистую») возмутил его: «А у нас грязной не бывает». Правильно следовало заказать: «белую». И такие ошибки были у нас сплошь и рядом, как и у всех плохо знающих язык и путающих из-за схожего звучания консервную банку с «пушкой», а «кровать» с галстуком…
Мы были поражены огромным количеством калек на улицах и в институте. Было также много студентов с раскосыми глазами, о которых говорили, что они с севера России. Они были очень милые.
Иногда вместе с нашими товарищами мы обедали на тогдашней улице Грибоедова (когда-то и сейчас вновь Екатерининский канал, тот самый, на котором Александр II погиб от бомб народников). В дверях стоял старый бородатый швейцар в темно-синей обшитой золотом ливрее. Однажды он рассмешил нас до слез, когда Антоний Витек вручил ему крупную купюру за то, что тот подал ему пальто, и услышал в ответ: «Благодарю покорно, ваше высокоблагородие!». Маленький, тощий Витек – высокоблагородие…
Витек вызывал у меня особое чувство страха в сочетании с отвращением. Он получал какое-то немыслимое удовольствие от того, что делал гадости. Они всегда заставали меня врасплох – будь я на улице, в кино, в театре, в общежитии. При этом они были настолько безнадежно глупыми, что я даже не могу привести ни одной. И я не мог избежать его компании, потому что мы должны были вести «коллективную жизнь», вместе ходить в театр, в кино и на экскурсии. Иногда у меня было впечатление, что его приставили ко мне вместе с Брахом, этот был немного выше, еще более отвратительный и грубый – чтобы они сообщали, кому следовало, что я думаю и как себя веду. Эти двое как будто были взяты из прекраснейшего романа Федора Сологуба «Мелкий бес», который я перевел спустя несколько лет. В то время на лекциях даже не упоминалось имя этого автора.
В первом семестре нам не удалось получить комнату, о которой мы мечтали. Поэтому мы украдкой ходили в кино, пропуская менее интересные лекции, и наши русские старосты смотрели на это сквозь пальцы. О наших «преступлениях», нарушении учебной дисциплины так и не узнал ни один из контролирующих нас товарищей. Вот радости то было бы у них! В это время наша группа увеличилась – на истфак приехали две милые студентки: Хенрика Квятковская (потом вместе с мужем Ежи Свенцким, работавшая в Министерстве иностранных дел) и Нюся Курцевич (она вышла замуж за однокурсника Казимежа Курписа и работала преподавателем в Гданьском университете), а на филфак – Янина Зайонц (будущий автор популярных романов о жизни трудной молодежи) и Янка Казимерчак (по мужу Салайчик, ныне профессор Гданьского университета на пенсии). Приехали также и новые ребята, но никто из них не вызвал у нас симпатии. Особенно мы старались избегать Эдмунда Сташиньского, которой получил поручение проверять нас на знание прессы, о котором я уже рассказывал, и некоего Тадека Малиновского, которого считали бандитом. Его любимым развлечением было метание ножа в дверь. Был еще молодой человек по фамилии Заневский, который прославился тем, что женился на дочери генерала, развлекавшей нас претенциозными разговорами, пытаясь при этом объяснить все иностранные слова (например: «Вы понимаете, что такое декольте?»); однако она недолго прожила в Польше – жизнь со скромным преподавателем в провинциальной Зелёной Гуре ее не устроила.
Холодная война была в разгаре. Хотя «наши» газеты и радио не развязали – как на Западе – военной истерии и не писали об угрозе ядерного конфликта, однако без перерыва трубили об американской агрессии, и в той или иной форме этой пропагандой были пронизаны все лекции и семинары. На занятиях – за некоторыми исключениями – преобладала ужасающая скука; повторялись одни и те же лозунги, настойчиво цепляемые чуть ли не ко всему. В Польше на эту тему ходили стишки и анекдоты («Трумэн, Трумэн, скорее на кнопку нажми, сил терпеть у нас нет!»). Или вот еще была история про гураля, который в ответ на вопрос, как ему живется, отвечал: «Выжить то как-то еще можно, но надоели до смерти!»). У нас были похожие впечатления, но мы ни с кем ими не делились.
Борьба с «американщиной» – стилем жизни и политикой – преследовала нас повсюду. На экзамене по всеобщей истории я вытянул вопрос: «Реакционная политика США на Филиппинах». С этой реакционной политикой во всех возможных сторонах света я был прекрасно знаком, нам вколачивали в голову ее целый год, но здесь следовало говорить о чем-то конкретном. Ничего мне не приходило в голову – я ждал либо двойки, либо чуда. Внезапно я заметил, что в поле зрения сидящего ко мне боком экзаменатора, который экзаменовал мою однокурсницу, пока я готовился к ответу, не попадает брошюра «Программа по всеобщей истории для…». Я быстрым движение руки пододвинул ее к себе, и чудом открыл на этих Филиппинах. Мне хватило доли секунды, чтобы «сфотографировать» представленные в ней тезисы, а разбавить их не составило труда.
Кроме того, в Педагогическом институте требовалось обязательное прохождение практики по преподаванию литературы и языка в школе. Нас отвел туда преподаватель методологии, а во время урока присутствовала классная руководительница. Мы проходили практику в пятом классе, а потом в десятом, т. е. в последнем, потому что в СССР тогда была десятилетка. Мы преподавали попеременно – Антон Францевич и Ренэ Леонович, то есть я. Так к нам обращались. Женская школа. Пятый класс. Девочки в коричневой форме и белых блузках. Сосредоточенные, вежливые, спокойные, сияющие: урок будут вести «товарищи поляки»! Из-за границы! Сначала по литературе. Я получил для разбора «Разгром» Фадеева – его лучший ранний роман. Как все прошло – выветрилось полностью из моей головы. Думаю, неплохо, потому что я ценил это произведение, и мне не пришлось выкручиваться. Потом был урок русского. Я тоже ничего не помню. Но у Антона Францевича случился казус во время работы. Он написал «бульон» через «ио», а не с мягким знаком перед «o». Девочки разинули рты. Они знают, как пишется это слово. Но в растерянности молчат. Через некоторое время встает учительница, русская матрона, поперек себя шире, с большим пучком на голове, подходит к доске, берет тряпку, убирает несчастное «и», вставляет правильный мягкий знак со словами: «Антон Францевич невнятно пишет».
Кроме этих двух уроков будущий учитель должен был провести так называемый «политчас», то есть своего рода классный час по политвопросам. Удовольствие для класса необыкновенное – два поляка, Антон Францевич и Ренэ Леонович, расскажут о своей стране, о том, как там живут ее граждане, и покажут фотографии через «эпидиаскоп» (используемая во всех школах того времени разновидность проектора). В какой-то момент Антона Францевича понесло и, указывая на какой-то дворец, вырезанный из журнала «Пшиячулка», он заявил что-то вроде следующего: «Вот дворец в таком-то и таком-то городе; до войны здесь были детские ясли. Сейчас тоже. До войны только дети аристократов и буржуазии могли ходить в эти ясли. Теперь же, конечно, рабочие и крестьяне отдают своих детей сюда». Я в свою очередь показывал фотографию своего тестя, плещущегося в озере в качестве рабочего, пользующегося отпуском. Ученицы ничему не удивлялись. Подводя итоги занятий вместе с нашим методистом, учительница-матрона сказала: «Девочки остались очень довольны». Мы тоже. Мы повторяли эти слова по-русски всякий раз, когда происходило что-то хорошее, но с небольшими трудностями.
Эти занятия должны были быть тщательно подготовлены. Только после анализа «конспекта» можно было приступить к уроку. Одна из наших одногруппниц серьезно отнеслась к этой задаче; ее конспект начинался со слов: «Стучу в дверь. Вхожу. Девочки встают. Я: «Добрый день, девочки!». Девочки: «Здравствуйте, Анна Ивановна!» и так до самого конца. Подготовленный таким образом на целый урок материал молодая учительница исчерпала через двадцать минут и, не зная, что делать дальше, скрестив полные руки, оперлась на скамейку и сказала: «Ну, а теперь, девочки, давайте посидим». Учительнице не оставалось ничего, кроме как объявить об окончании урока. Ей эту практику, кажется, не зачли.
Я также должна была пройти практику в какой-то школе. Однако это было настолько чуждо мне, что даже не помню, как все прошло. Более того, из-за частых рассказов о яслях для аристократов и буржуазии я начала верить, что это произошло во время нашего общего с Ренэ и Антеком Кмитой классного часа, но они оба это отрицали.
Наше Землячество старалось также – как об этом с теплотой вспоминает Тадеуш Качмарек – воспитывать нас различным образом. Поэтому во всех учебных заведениях организовывались встречи с представителями комсомола на тему «социалистической морали». Однажды меня вызвали в университет в совет Землячества и поручили мне провести такую дискуссию в нашем институте. Я получил стопку брошюр, чтобы я мог к ней подготовиться, в том числе там был очерк Калинина по этому вопросу, а также какие-то рекомендации, смысл которых я едва мог понять. Итак, я выбрал дату и, уведомил указанного мне комсомольца и всех «герценовцев» о дне и времени собрания в нашем красном уголке.
После моего краткого вступления должна была состояться дискуссия. Она была достаточно вялой. Чеслав Коваль сознательно положил конец хаотическим обменам мнениями, попросив представителя комсомола выступить и высказать свое мнение по этому вопросу. Что ж, дело оказалось чрезвычайно простым: тощий молодой человек задал себе и нам вопрос о том, что является моральным, и был явно удивлен высказываемым сомнениям. Затем он кратко и сжато объяснил, что моральным является то, что провозглашает и требует от нас партия. Кажется, оторопел не только я. Никто больше не высказался, и собрание на этом завершилось. Мне его не засчитали как удачное и больше не доверяли подобных задач. С опозданием они, вероятно, поняли, что я не был членом партии, и поэтому не умею «организовывать» дискуссии – я не подумал о том, чтобы заранее раздать всем текст выступления, взятый из переданных мне материалов; тогда можно было бы избежать хаоса и все прошло бы гладко.