Любопытно и поучительно следить за процессом возрастания какой бы ни было большой славы. Никакая слава не дается даром: ее надо взять с бою. Люди неохотно признают превосходство над собою одного человека и готовы ревновать даже такому успеху, который, собственно для них, не имеет никакой цены. Вот почему иногда глупец, не знающий грамоте, громче других кричит против литературной славы, потому только, что она – слава. Но, кроме бессознательной толпы, есть еще особенный род непримиримых врагов литературной славы, которых обязанность и назначение именно в том и состоит, чтобы сделать ценнее венок ее: сюда принадлежат маленькие таланты с большим самолюбием, разная посредственность, для мелкого эгоизма которой всякий успех есть личная, кровная обида. Эта моль и тля, враждебная всякой знаменитости, вечно воюет и грызется между собою; но при виде знаменитости, словно по инстинкту, действует согласно и дружно. Взаимное истребление у нее идет довольно успешно: поле битвы покрывается трупами, – и из этих гниющих трупов возникает новая моль, новая тля{101}, и эта история повторяется бесконечно. Но истребление истинной славы никогда не удается этой завистливой породе насекомых: мухи на время могут запачкать картину гения;
Но краски чуждые, с летами,
Спадают ветхой чешуей;
Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой{102}.
Но моли, тле, мухам и подобным тому дрянным насекомым довольно и того, если им удастся хоть на минуту затемнить славу и на время помешать ее успехам, чтобы между тем, под шумок, пока общественное мнение еще не установилось от своего нерешительного колебания, воспользоваться крохами от убогой трапезы своей бедной известности. Забавно смотреть, когда эта тля, видя, что дело славы уже совершилось, теряется в отчаянии, сбивается с плана своей атаки – то, желая казаться беспристрастною в глазах толпы, уже не позволяющей ей обманывать себя, лукаво хвалит знаменитость, то, вновь приходя в бессильную ярость от глубоко уязвленного самолюбия, исступленною бранью изобличает притворство своих предательских похвал. Это часто случается во всякой литературе, где есть дюжинные таланты, есть посредственность, и где между ними возникает иногда могучий талант…
Кстати: что делается в нашей литературе? Увы, она предчувствует весну, несмотря на зимний холод и снег, которые так некстати превратили весну в зиму, – предчувствует весну – и начинает погружаться в свою обычную летаргию, которая продолжится до последних дней осени. Итак, остаются одни журналы, которые так и сяк, но все же бодрствуют в продолжение целого года. Что же нового в журналах? – Самая последняя и самая забавная новость в них – это рецензия «Библиотеки для чтения» на издание сочинений Гоголя в четырех томах. Эта рецензия особенно замечательна тем, что, за исключением немногих умышленно и неумышленно ложных взглядов, выраженных неприлично-бранчивыми фразами, о самих сочинениях почти ничего не сказано, а между тем рецензия довольно длинна. О чем же говорится в ней? – О том, что Гоголь зазнался, подчинясь прискорбному ослеплению самолюбия; что его понятия о своем значении в искусстве раздувались более и более; что надобно же будет, рано или поздно, его колоссальному тщеславию подать в отставку от потешного звания «первого поэта нашего времени» за неспособностью к этому званию и за ранами, нанесенными самолюбию (чьему? – не сказано в рецензии, но должно думать, что самолюбию рецензента «Библиотеки»); что ему, рецензенту{103}, иногда становится страшно, чтобы, для большого эффекту, Гомер Второй (то есть Гоголь) не закололся, и тому подобное… Все это не выдумано и нисколько не преувеличено нами: все это напечатано в «Литературной летописи» «Библиотеки для чтения» за март нынешнего года… Мы сочли необходимым подобное уверение с нашей стороны, что фразы «Библиотеки» переданы нами верно, без искажения и без преувеличения: читая их, мы не верили собственным глазам; а когда убедились, что наши глаза не обманывают нас, то не шутя стали бояться, чтобы «почтеннейший» рецензент, для большего эффекту, не закололся: ибо подобные фразы явно обнаруживают расстройство, вследствие сильного припадка отчаяния{104}. К какой стати, вместо разбора сочинений автора, толковать о его самолюбии, действительности которого, к довершению всего, еще и доказать нечем? «Вечера на хуторе» Гоголю кажутся менее заслуживающими внимания публики, чем позднейшие его произведения: если и допустить, что он ошибается, то где же тут самолюбие? Разве смотреть ошибочно на свои произведения – все равно, что увлекаться тщеславием? Да и кто дал право рецензенту «Библиотеки» на цензорство нравов писателей? Если он видит в себе идеал скромности, при огромном таланте – перед ним, – он может, сколько ему угодно, любоваться своими нравственными совершенствами, одному ему известными; но пусть удержится от скромного стремления называть печатно известного писателя зазнайкою, хвастуном, помешанным от самолюбия и т. п. Такие замашки обнаруживают явно беспокойство и смущение духа! Мы знаем, что рецензент «Библиотеки» никогда не отличался эстетическим вкусом, мы помним, что он бранил Пушкина и превозносил г. Тимофеева, поставил ни во что лучшее произведение Лажечникова – «Ледяной дом» и превозносил до небес плохой роман г. Степанова – «Постоялый двор»; с презрением отзывался об исторических романах Вальтера Скотта – и провозгласил г. Кукольника великим гением…{105} Итак, нисколько не удивительно, что сочинения Гоголя недоступны, по своей высоте, для вкуса и разумения рецепиента «Библиотеки», и если бы его суждения о них проистекали только из безвкусия и незнания в деле изящного, то мы и не обратили бы на них никакого внимания, снисходительно позволя ему судить и рядить по крайнему его разумению. Но нет! В его бранчивых приговорах, кроме безвкусия и неведения, выказывается еще и худо скрываемая враждебность, какое-то ожесточение против таланта Гоголя{106}. Люди, не имеющие эстетического вкуса и эстетического образования, могут находить, например, комедию Гоголя «Женитьба» слабою, неудачною, если хотите; но никто из людей грамотных не скажет, чтобы в ней не было смысла. Что касается до «Разъезда», это превосходное произведение обратило на себя общее внимание и общие похвалы и друзей и недругов таланта Гоголя; а рецензент «Библиотеки» смело утверждает, что нелепее этой пьесы мир ничего не производил… Нет! как бы ни старался рецензент уверять нас в своем безвкусии и неведении, – мы поверим ему только наполовину, а другую отнесем к раздражительности глубоко оскорбленного самолюбия, которое сознало наконец бедность своего авторского дарования. И, конечно, Гоголь был виною этого сознания, равно как и того, что «Дева чудная», которую сочинитель обещал более года назад тому кончить и издать особою книгою, не являлась в свет…{107} После гоголевского юмора трудно иметь свой юмор; а после «Миргорода», повестей вроде «Шинели», романа вроде «Мертвых душ», кто же улыбнется при чтении «Фантастических путешествий» Барона Брамбеуса и его повестей, где мандаринши ищут у себя блох и подобные тому грубые сальности издают от себя свой особенный запах?.. Нет, прошла, давно прошла пора авторского и юмористического гарцования для сочинителей вроде Барона Брамбеуса! Конечно, в этом опять-таки виноват Гоголь же, но, как говорит пословица, без вины виноват. Забавнее всего нападки рецензента «Библиотеки» на грязные картины в сочинениях Гоголя: подумаешь, дело идет о повестях Барона Брамбеуса… Особенно возмущает нашего благовоспитанного рецензента то, что герои Гоголя сморкаются, чихают и падают и что они ругаются канальями, подлецами, мошенниками, свиньями, свинтусами и фетюками… Все это кажется ему особенно несовместным с идеею поэмы: видно, что эту идею он вычитал из пиитики г. Толмачева или г. Георгиевского, где поэмы прописано сочинять непременно стихами и непременно «высоким слогом»{108}. Должно быть, ученому рецензенту неизвестно, как в поэме поэм – «Илиаде» не только люди, но и боги ругаются друг с другом не лучше героев повестей Гоголя: так, например, в XXI песне Арей называет Палладу «наглою мухою», а Гера-богиня Артемиду-богиню – «бесстыдною псицею», или, говоря проще, – «сукою». Скажут: это недостатки поэзии грубых времен: старые песни! не недостатки, а верное изображение современной действительности, с ее бытом и ее понятиями! Г-н Полевой выдумал с горя называть юмор Гоголя «малороссийским жартом»;{109} рецензент «Библиотеки», во всем другом несогласный с г. Полевым, с радостию подхватил это слово «жарт» – и вышла нелепость: ибо малороссийский глагол жартовать значит – любезничать с женщинами, следовательно, слово жарт не имеет никакого соотношения с понятием о каком бы то ни было юморе – малороссийском или великороссийском… Очень забавно также видеть, как старается рецензент прикрыть неблаговидные чувства свои к таланту Гоголя противоречащими брани похвалами: из Поль де Коков он уже произвел его в Диккенса, «Вечера на хуторе» похваливает, «Старосветских помещиков» находит художественным созданием, с похвалою отзывается о «Тарасе Бульбе» в его первобытном виде, но для того, чтобы тем больше унизить это произведение, вновь переделанное автором. И в то же время все эти повести в глазах нашего рецензента не более, как анекдоты!.. Как все это мелко и ничтожно!{110}
Новое доказательство старой истины – что худо рассчитанные удары бьют по воздуху или задевают самого же бойца, – представляет собою и наша журнальная кумушка «Северная пчела». Мы думали, что после выхода 3-й книжки «Отечественных записок» она догадается, что пора ей замолчать, и мысленно уже прощались с нею{111}. Но привычка к брани и мелочным придиркам – вторая природа для этой достолюбезной газеты, – и вот она снова придирается к «Отечественным запискам». Заговаривать с нею мы никогда не были и не будем намерены; но отвечать ей положили себе за неизменное правило. В 52 № своем, умолчав о том, что рассердило ее в 3-й книжке «Отечественных записок», – «Северная пчела» ни с того, ни с сего, как муха вокруг огня, засуетилась около нашей статьи о Державине и… опалила себе крылья. Выдергивая там и сям отдельные фразы из нашей статьи, «Северная пчела» прибавляет к ним остроумные восклицания собственного изобретения и думает, что она говорит дельно, остро и доказательно. Давно ли она говорила, что Державин перейдет к потомству с слишком легкою ношею? а теперь, чтобы только попротиворечить «Отечественным запискам», рассуждает о Державине уже совершенно другим тоном – именно тоном пиитик гг. Толмачева, Греча, Плаксина, Георгиевского и подобных им{112}. Державина идеи, говорит она, не для своего только времени, но всегда хороши: ибо он воспевал добродетель и истину. Прекрасно; но вопрос заключается не в одном том, чтб воспевал, но еще и как воспевал. Лучшим доказательством этому могут служить стихи Державина же о бессмертии души, выписанные в статье «Северной пчелы»: мысль стихов прекрасна и истинна, а стихи из рук вон – плохи. И потому стихов читать теперь никто не станет; следственно, и мысли их не узнает. Надергав несколько фраз из разных мест большой статьи, не мудрено найти между ними противоречие, особенно при явном желании найти его во что бы ни стало: поэтому мы не будем спорить с «Северной пчелою» об этом предмете. Как понимает или как хочет понимать она все, касающееся до «Отечественных записок», – видно из того, что смешную пародию на пьяно-студентские стихи, напечатанную в «Смеси» «Отечественных записок», приняла она за настоящие стихи!..{113} Впрочем, может быть, она сделала это и без умысла, в простоте ума и сердца: ведь не всякому же дано понимать иронию, и есть много людей, которые все понимают только в буквальном смысле, даже если их уверяют, что они необыкновенно умны… Наконец «Северная пчела» все эти мелкие придирки повершает формальною выдумкою, как доказательством своего бессилия. В «Отечественных записках» 1840 года (т. X, отд. V, стр. 29–30) было сказано, что после Лермонтова из современных живых поэтов (гг. Кукольника, Бенедиктова, Бернета, Красова и пр.) «поэзия Кольцова есть не современно важное, но безотносительно примечательное явление» и что «никого из явившихся вместе с ним и после него нельзя поставить с ним наряду»{114}. И что же? «Северная пчела» уверяет, будто мы Кольцова поставили выше Гомера, Данта, Шекспира, Пушкина, Гоголя!!!.. Вот до чего дошла эта жалкая газета: она перечитывает старые годы «Отечественных записок», чтобы переиначивать из них фразы и навязывать им нелепости, которых они и не думали говорить!.. В 57 № той же газеты г. Булгарин сравнивает себя с Сократом, в которого один афинянин бросил грязью; а «Отечественные записки», «Литературную газету» и «Москвитянина» сравнивает с этим афинянином!.. Вот поистине забавное сравнение! Г-н Булгарин и – Сократ!.. Сократ и – г. Булгарин!.. Удивительное сближение! Действительно, в жизни сих двух великих людей очень много сходного, хотя они и разделены тысячелетиями!.. —
В прошлой книжке «Отечественных записок» мы представили публике интересный по своей странности и дикости факт современной русской литературы: доказательства «Маяка», что русские литераторы должны выражаться маленько мужицкими словами: {115} «Маяк», в отношении к странности мнений и языка, можно назвать петербургским «Москвитянином»; теперь мы представим не менее любопытный факт суждений и тона московского «Маяка». Разбирая в мартовской своей книжке «Утреннюю зарю», альманах г. Владиславлева, вышедший еще в конце ноября прошлого года, рецензент распространился, между прочим, о «Медведе», повести графа Соллогуба, и по поводу этой повести поведал смиренной братии мудрость велию в сицевых словесах:
Знающие наизусть все подробности П(п)етербургского света говорят, что для них повесть еще занимательнее, потому что они могут вернее судить о сходстве копии с оригиналом самой жизни. Такое удовольствие не касается искусства, но подает нам повод к наблюдению над странною переимчивостию нашей северной С(с)толицы и над некоторыми особенностями ее нравов. В своенравном до безумия Париже явилась у людей странная охота титуловать себя именами животных, называться львами, львицами, тиграми и проч. Если вникнуть в дело, так ведь оно очень гадко: эте(и) имена не признак ли какого-то материального пресыщения жизнию в тех людях, которые удалились от христианства? Странным покажется в наше время такое возвращение ко временам языческим, а оно до того верно, что следующие слова Иоанна Златоуста как будто сегодня написаны: «Какое можешь представить благовидное извинение в том, что из льва делаешь человека, а о себе не заботишься, когда из человека делаешься львом»… Нейдет ли это к нашему времени, когда человек постиг чудное искусство доводить зверство львиное до кротости и общения человеческого, а сам вздумал называться именами самых хищных животных, как будто хвастаясь своею животного натурою…{116}
И проч. Всего не выписываем: довольно и этого; судить об этом факте не хотим: он говорит сам за себя…