Ода «Фелица» – одно из лучших созданий Державина. В ней полнота чувства счастливо сочеталась с оригинальностию формы, в которой виден русский ум и слышится русская речь. Несмотря на значительную величину, эта ода проникнута внутренним единством мысли, от начала до конца выдержана в тоне. Олицетворяя в себе современное общество, поэт тонко хвалит Фелицу, сравнивая себя с нею и сатирически изображая свои пороки. Исповедь его заключается стихами:
Таков, Фелица, я развратен!
Но на меня весь свет похож.
Не оставляя шуточного тона, необходимого ему для того, чтоб похвалы Фелице не были резки, поэт забывает себя и так рисует для потомства образ Фелицы:
Едина ты лишь не обидишь,
Не оскорбляешь никого;
Дурачества сквозь пальцы видишь,
Лишь зла не терпишь одного;
Проступки снисхожденьем правишь;
Как волк овец, людей не давишь:
Ты знаешь прямо цену их:
Царей они подвластны воле,
Но богу правосудну боле,
Живущему в законах их.
Ты здраво о заслугах мыслишь:
Достойным воздаешь ты честь;
Пророком ты того не числишь,
Кто только рифму может плесть;
А что сия ума забава
Калифов добрых честь и слава,
Снисходишь ты на лирный лад:
Поэзия тебе любезна,
Приятна, сладостна, полезна,
Как летом вкусный лимонад.
Слух идет о твоих поступках,
Что ты нимало не горда,
Любезна и в делах и в шутках,
Приятна в дружбе и тверда;
Что ты в напастях равнодушна,
А в славе так великодушна,
Что отреклась и мудрой слыть.
Еще же говорят неложно,
Что будто завсегда возможно
Тебе и правду говорить.
Неслыханное также дело,
Достойное тебя одной,
Что будто ты народу смело
О всем, и вьявь, и под рукой,
И знать, и мыслить позволяешь,
И о себе не запрещаешь
И быль и небыль говорить;
Что будто самым крокодилам,
Твоих всех милостей зоилам,
Всегда склоняешься простить.
Стремятся слез приятных реки
Из глубины души моей.
О сколь счастливы человеки
Там должны быть судьбой своей,
Где ангел кроткий, ангел мирный,
Сокрытый в светлости порфирной,
С небес ниспослан скиптр носить!
Там можно пошептать в беседах
И, казни не боясь, в обедах
За здравие царей не пить.
Там с именем Фелицы можно
В строке описку поскоблить,
Или портрет неосторожно
Ее на землю уронить;
Там свадеб шутовских не парят,
В ледовых банях их не жарят,
Не щелкают в усы вельмож;
Князья наседками не клохчут,
Любимцы вьявь им не хохочут
И сажей не марают рож.{25}
Ты ведаешь, Фелица, правы
И человеков и царей:
Когда ты просвещаешь нравы,
Ты не дурачишь так людей;
В твои от дел отдохновенья
Ты пишешь в сказках поученья
И Хлору в азбуке твердишь:
«Не делай ничего худого —
И самого сатира злого
Лжецом презренным сотворишь».
Заключительная строфа оды дышит глубоким благоговейным чувством:
Прошу великого пророка
Да праха ног твоих коснусь,
Да слов твоих сладчайша тока
И лицезренья наслаждусь!
Небесные прошу я силы,
Да их простря сафирны крылы,
Невидимо тебя хранят
От всех болезней, зол и скуки;
Да дел твоих в потомстве звуки,
Как в небе звезды, возблестят.
Оду эту Державин писал, не думая, чтоб она могла быть напечатана; всем известно, что она случайно дошла до сведения государыни. Итак, есть и внешние доказательства искренности этих, полных души стихов:
Хвалы мои тебе приметя,
Не мни, чтоб шапки, иль бешмета{26}
За них я от тебя желал.
Почувствовать добра приятство —
Такое есть души богатство.
Какого Крез не собирал.
Ода «Изображение Фелицы» растянута и разведена водою риторики, но в ней есть превосходные строфы в pendant[3] к оде «Фелица», почему мы и выписываем их здесь:
Припомни, чтоб она вещала
Бесчисленным ее ордам:
«Я счастья вашего искала
И в вас его нашла я вам;
Став сами вы себе послушны,
Живите, славьтеся в мой век
И будьте столь благополучны,
Колико может человек.
Я вам даю свободу мыслить
И разуметь себя, ценить,
Не в рабстве, а в подданстве числить
И в ноги мне челом не бить;
Даю вам право без препоны
Мне ваши нужды представлять,
Читать и знать мои законы
И в них ошибки замечать.
Даю вам право собираться
И в думах золото копить,
Ко мне послами отправляться
И не всегда меня хвалить;
Даю вам право беспристрастно
В судьи друг друга выбирать,
Самим дела свои всевластно
И начинать и окончать.
Не воспрещу я стихотворцам
Писать и чепуху и лесть,
Халдеям, новым чудотворцам
Махать с духами, пить и есть;
Но я во всем, что лишь незлобно,
Потщуся равнодушной быть;
Великолепно и спокойно
Мои благодеянья лить».
. . . . . . .
Рекла б: «Почто писать уставы,
Коль их в диванах не творят?
Развратные – вельможей нравы —
Народа целого разврат.
Ваш долг монарху, богу, царству
Служить – и клятвой не играть;
Неправде, злобе, мзде, коварству
Пути повсюду пресекать:
Пристрастный суд разбоя злее;
Судьи – враги, где спит закон:
Пред вами гражданина шея
Протянута без оборон».
. . . . . . . .
Представь, чтоб все царевна средства
В пособие себе брала
Предупреждать народа бедства
И сохранять его от зла;
Чтоб отворила всем дороги
Чрез почту письма к ней писать;
Велела бы в свои чертоги
Для объясненья допускать.
. . . . . . . .
Представь ее облокоченну
На зороастров истукан,
Смотрящу там на всю вселенну,
На огнезвездный океан,
Вещающу: «О ты, предвечный,
Который волею своей
Колеса движешь быстротечны
Вратящейся природы всей!
Когда ты есть душа едина
Движенью сих огромных тел:
То ты ж, конечно, и причина
И нравственных народных дел;
Тобою царства возрастают.
Твое орудие цари:
Тобой они и померцают,
Как блеск вечерния зари.
Наставь меня, миров содетель!
Да воле следуя твоей,
Тебя люблю и добродетель
И зижду счастия людей;
Да удостоена любови,
Надзрения твоих очес,
Чтоб я за кажду каплю крови,
За каждую бы каплю слез
Народа моего пролитых
Тебе ответствовать могла,
И чувств души моей сокрытых
Тебя свидетелем звала».
«Видение мурзы» принадлежит к лучшим одам Державина. Как все оды к Фелице, она написана в шуточном тоне; но этот шуточный тон есть истинно высокий лирический тон – сочетание, свойственное только державинской поэзии и составляющее ее оригинальность. Как жаль, что Державин не знал или не мог знать, в чем особенно он силен и что составляло его истинное призвание. Он сам свои риторически высокопарные оды предпочитал этим шуточным, в которых он был так оригинален, так народен и так возвышен, – тогда как в первых он и надут, и натянут, и бесцветен. «Видение мурзы» начинается превосходною картиною ночи, которую созерцал поэт в комнате своего дома; поэтическая ночь настроила его к песнопениям, и он воспел тихое блаженство своей жизни:
Что карлой он и великаном
И дивом света не рожден;
И что не создан истуканом
И оных чтить не принужден.
Далее заключается превосходный, поэтически и ловко выраженный намек на подарок, так неожиданно полученный им от монархини за оду «Фелица»:
Блажен и тот, кому царевны
Какой бы ни было орды,
Из теремов своих янтарных,
И сребророзовых светлиц,
Как будто из улусов дальных,
Украдкой от придворных лиц,
За росказни, за растобары,
За вирши, иль за что-нибудь.
Исподтишка драгие дары
И в досканцах червонцы шлют.
Явление гневной Фелицы, во всех атрибутах ее царственного величия, прерывает мечты поэта. Фелица укоряет его за лесть; она говорит ему:
. . . . .Когда
Поэзия не сумасбродство,
Но вышний дар богов: тогда
Сей дар богов кроме лишь к чести
И к поученью их путей
Быть должен обращен, – не к лести
И тленной похвале людей.
Владыки света люди те же,
В них страсти, хоть на них венцы:
Яд лести их вредит не реже:
А где поэты не льстецы?
Ответ поэта на укоры исчезнувшего видения Фелицы дышит искренностию чувства, жаром поэзии и заключает в себе и автобиографические черты и черты того времени:
Возможно ль, кроткая царевна!
И ты к мурзе чтоб своему
Была сурова столь и гневна,
И стрелы к сердцу моему
И ты, и ты чтобы бросала,
И пламени души моей
К себе и ты не одобряла?
Довольно без тебя людей,
Довольно без тебя поэту
За кажду мысль, за каждый стих
Ответствовать лихому свету
И от сатир щититься злых!
Довольно золотых кумиров,
Без чувств мои что песни чли;
Довольно кадиев, факиров,
Которы в зависти сочли
Тебе их неприличной лестью;
Довольно нажил я врагов!
Иной отнес себе к бесчестью,
Что не дерут его усов;
Иному показалось больно,
Что он наседкой не сидит;
Иному очень своевольно
С тобой мурза твой говорит;
Иной вменял мне в преступленье,
Что я посланницей с небес
Тебя быть мыслил в восхищеньи
И лил в восторге токи слез;
И словом: тот хотел арбуза,
А тот – соленых огурцов;
Но пусть им здесь докажет муза,
Что я не из числа льстецов;
Что сердца моего товаров
За деньги я не продаю,
И что не из чужих анбаров
Тебе наряды я крою;
Но, венценосна добродетель!
Не лесть я пел и не мечты,
А то, чему весь мир свидетель:
Твои дела суть красоты.
Я пел, пою и петь их буду,
И в шутках правду возвещу;
Татарски песни из-под спуду
Как луч потомству сообщу;
Как солнце, как луну поставлю
Твой образ будущим векам.
Превознесу тебя, прославлю;
Тобой бессмертен буду сам.
Пророческое чувство поэта не обмануло его: поэзия Державина в тех немногих чертах, которые мы представили здесь нашим читателям, есть прекрасный памятник славного царствования Екатерины II и одно из главных прав певца на поэтическое бессмертие.
Другое значение имеют теперь для нас торжественные оды Державина. В них он является более официальным, чем истинно вдохновенным поэтом. В этом отношении они резко отделяются от од, посвященных Фелице. И немудрено: последние имели корень свой в действительности, а первые были плодом похвального обычая согласовать лирный звон с громом пушек и блеском плошек и шкаликов. Притом же легче было чувствовать и понимать мудрость и благость монархини, чем провидеть значение войн и побед ее, объясняющихся причинами чисто политическими. Политические вопросы тогда только могут служить содержанием поэзии, когда они вместе и вопросы исторические и нравственные. Такова была великая война 1812 года, когда обе из тяжущихся сторон – и колоссальное могущество Наполеона и национальное существование России – сошлись решить вопрос: быть или не быть! Победы над турками, как бы ни блистательны были они, могут дать прекрасное содержание для реляций, но не для од. Сверх того, торжественные оды Державина еще и потому утратили теперь свою цену, что самые события, породившие их, нам уже не могут казаться такими, какими видели их современники. Типом всех торжественных од Державина может служить ода «На взятие Варшавы». Она так всем известна, что мы не почитаем за нужное делать из нее выписки. Ее можно разделить на три части: первая из них есть экстатическое излияние чувства удивления к Суворову и Екатерине II. Действительно, вступление оды восторженно: но этот восторг весь заключается не в мыслях, а в восклицаниях, и в нем есть что-то напряженное. Место, начинающееся стихом «Черная туча, мрачные крыла», долго считалось в наших риториках и пиитиках образцом гиперболы, как выражения высочайшего восторга – теперь эта гипербола может служить образцом натянутого восторга, стихотворного крика – не больше. Поэт чувствовал сам пустоту всех этих громких фраз и потому хотел, во второй части своей оды, занять ум читателя каким-нибудь содержанием. Что же он сделал для этого? – он показывает сонм русских царей и вождей, сидящий в «небесном вертограде, на злачных холмах, в прохладе благоуханных рощ, в прозрачных и радужных шатрах»; перед ними поет наш звучный Пиндар Ломоносов, и его хвала пронзает их грудь, как молния; в их пунцовых устах блистает злат мед, а на щеках играют зари; возлегши на мягких зыблющих(ся) перловых облаках, они внимают тихоструйный хор небесных арф и поющих дев (что, однакож, не мешает им внимать и лире нашего звучного Пиндара, Ломоносова): что это за языческая валгалла для христианских царей и вождей? Для этого подлунного мира стихи Ломоносова, конечно, имеют свое значение; но беспрестанно слушать их и на том свете – воля ваша, скучно. Далее поэт заставляет Петра Великого проговорить речь к Пожарскому и потом скрыться в «сень». Все это – голая риторика, свидетельствующая о затруднительном положении поэта, задавшего себе воспеть предмет, которого идеи он не прочувствовал в себе. Третья часть оды кончилась даже смешно плохими четверостишиями с припевом к каждому:
Славься сим, Екатерина,
О великая жена!
В первой части оды поэт называет своего героя, то есть Суворова, Александром по браням: сравнение крайне неудачное! Можно называть Наполеона Цезарем, ибо в жизни и положениях обоих этих лиц было много общего; но что же общего между действительно великим полководцем русской монархини, превосходным выполнителем ее политических предначертаний, и между монархом-завоевателем, героем древнего мира, связавшим Восток с Европою?.. Вообще, Державин не умел хвалить Суворова: он восхищается только его непобедимостию, забывая, что этим были славны и Тамерланы и Атиллы и что в Суворове было что-нибудь замечательное и кроме этого. Хваля Суворова, Державин должен был бы настроить лиру на тот чисто русский лад, которым воспевал он Фелицу; но он хотел видеть своего героя в риторической апофеозе, и потому в его одах Суворов не возбуждает к себе никакого сочувствия.{27}
У Пушкина есть два стихотворения, порожденные почти таким же событием, как и ода Державина, о которой мы говорим. Даже по тону оба эти стихотворения Пушкина напоминают торжественную музу Державина; но какая же разница в содержании! Пушкин поднимает исторические вопросы, говоря, что это —
. . . .спор славян между собою,
Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою.
Пушкин не изрекает оскорбительных приговоров падшему врагу, но благородно, как представитель великой нации, восклицает:
В бореньи падший невредим;
Врагов мы в прахе не топтали;
Они народной Немезиды
Не узрят гневного лица,
И не услышат песнь обиды
От лиры русского певца.{28}
Оды «На взятие Измаила» и «Переход Альпийских гор», по объему своему, – целые поэмы, герой которых – Суворов. О них можно сказать то же, что и обо всех торжественных одах Державина; они исполнены вдохновения, но риторического, и их можно сравнить с похвальными словами Ломоносова – много грома, много блеска, но мало души. И потому в чтении они утомительны и даже скучны. Что корень их был не в жизни, не в действительности, а в пиитике и риторике того времени, могут служить доказательством эти стихи из оды «На взятие Измаила»:
Злодейство что ни вымышляло,
Поверглось, россы, все на вас!
Зрю ядры, камни, вар и бревны.
Как! неужели защищать отчаянно крепость всеми в войне употребляемыми средствами от осаждающих ее врагов, отчаянно биться с ними и честно умирать за свою веру и своего государя есть злодейство?.. О нет! Державин этого не думал, но это требовалось высоким парением оды, по пиитике того времени. Впрочем, эта ода не без замечательных частностей, как, например, следующая строфа:
Чего не может род сей славный,
Любя царей своих, свершить?
Умейте лишь, главы венчанны,
Его бесценну кровь щадить;
Умейте дать ему вы льготу.
К делам великим дух, охоту,
И правотой сердца пленить.
Вы можете его рукою
Всегда, войной и не войною,
Весь мир себя заставить чтить.
Война, как северно сиянье,
Лишь удивляет чернь одну:
Как светлой радуги блистанье,
Всяк мудрый любит тишину.
Державин был певцом всех замечательных людей, которыми так богат был век Екатерины; всех чаще и охотнее он пел Суворова – это был его любимый герой; но лучше всех воспел он Потемкина. И немудрено: этот «кипящий замыслами ум, не ходивший по пробитым дорогам, но пролагавший их сам», был дивным, поэтическим явлением. Это не был любимец счастия, как привыкли величать его: счастие любит больше глупцов и дюжинных людей, нежели гениев, – а Потемкин был гений, заставивший преклоняться перед собою счастие. Это была натура одного типа с наполеоновскою: Потемкин мог жить только в замыслах и замыслами, и отсюда его апатия в бездействии. Видеть невозможность действовать – приговор к смерти для таких людей. Каждый из них хотел бы покорить всю землю, и пал бы от своего успеха, если бы не нашел средства сделать высадку на луну и взять ее приступом. Являясь во времена отживающего исторического мира и не предчувствуя нового, они делают себя центром всей вселенной и падают жертвами своего грандиозного эгоизма. Так пал и Наполеон. Наш русский сын судьбы не мог быть понят своим временем; но в самых его странностях было что-то таинственно высокое, и все смотрели на него со страхом и любопытством. Поэтическая натура Державина глубже других прозрела в тайник этого великого духа, хотя вполне и не разгадала его, – и «Водопад» остался навсегда свидетельством этого поэтического полусознания и одною из лучших од Державина.
Державин был певцом царствующего дома в России, и нельзя с удивлением не остановиться на его пророческих одах на рождение царственных младенцев, впоследствии Александра Благословенного и ныне благополучно царствующего императора Николая. Кому не известна прекрасная ода «На рождение на севере порфирородного отрока»: в ней есть два стиха, невольно останавливающие на себе внимание изумленного читателя:
Будь страстей своих владетель,
Будь на троне человек!
Другая пророческая ода Державина – «На крещение великого князя Николая Павловича»; в ней поражают стихи:
Дитя равняется с царями!
Родителям по крови,
По сану – исполин;
По благости, любови,
Полсвета властелин!
Он будет, будет славен,
Душой Екатерине равен.
Державин пел воцарение Александра и многие события его царствования, особенно события 1812–1814 годов. В последних слышны уже слабеющие звуки некогда громкой лиры; но в одах, которыми он приветствовал новое благотворное светило Руси, местами проблескивают искры поэзии. Таково, например, начало оды «На восшествие на престол императора Александра I-го»:
Век новый! Царь младой, прекрасный
Пришел днесь к нам весны стезей!
Мои предвестья велегласны
Уже сбылись, сбылись судьбой.
В оде «Царевичу Хлору» старик Державин настроил свою музу на прежний лад, которым хвалил Екатерину и воспел Александра. В поэтическом отношении эта ода далеко не то, что «Фелица», и кажется подражанием ей; но по мыслям, по содержанию это одна из замечательнейших од Державина.
Ее стоило бы выписать здесь всю, до последнего стиха. Она лучше всяких рассуждений показывает, в какой связи находится поэзия с положением общества. Но это была песнь лебедя: знаменитый и прославленный в царствование Александра более, чем в царствование Екатерины, Державин был человеком, отжившим свой век. Явление Крылова, Карамзина, Дмитриева, потом Озерова и наконец Жуковского и Батюшкова, показало, что в обществе уже созрели новые элементы для поэзии и что, по мере полноты этих элементов, являлись и певцы разнообразные, а не поющие, как прежде, все на один голос. Это был успех времени, и не вина Державина, что он принадлежал к другому веку и остался ему верен в чуждом для него новом времени: он сделал все, что мог в то время сделать человек с таким огромным дарованием. Не будь Екатерины, не было бы и Державина: цветы его поэзии распустились от луча ее просвещенного внимания. Этому вниманию он был обязан и своею славою: общество не нуждалось в стихах Державина и не понимало их, а имя его знало, дивясь, что за стихи дают и золотые табакерки, и чины, и места, делают вельможею бедного и незнатного дворянина. Но таков ход идеи: она идет к своей цели, даже и такими путями, которые, казалось бы, скорее отвели ее от цели, чем привели к ней: простое любопытство многих незаметно познакомило со стихами и пристрастило к ним. И когда, чрез размножение училищ и гимназий, чрез основание новых университетов, в царствование Александра распространилось просвещение, тогда Державина стали читать и узнали его как поэта, а не только как знатного человека.
Во многих стихотворениях Державина личный характер его как человека является с весьма хорошей стороны. Несмотря на то, что его век был век милостивцев и что лесть и угодничество считались добродетелями, он льстил больше как ритор, чем как поэт. Когда Суворов, в отставке, перед походом в Италию, проживал в деревне без дела, Державин не боялся хвалить его печатно. Ода «На возвращение графа Зубова из Персии» принадлежит к таким же смелым его поступкам.{29} «Водопад», написанный после смерти Потемкина, есть, без сомнения, столько же благородный, сколько и поэтический подвиг. Судя по могуществу Потемкина, можно было бы предположить, что большая часть стихотворений Державина посвящена его прославлению; но Державин при жизни Потемкина очень мало писал в честь его. Он упоминает о нем в оде «Осень во время осады Очакова»; его воспел он под именем Решемысла, прилично и скромно; есть еще ода под названием «Победителю»: в ней Потемкин превознесен превыше звезд, довольно плохими стихами. Но вот и все: а это слишком немного, даже слишком мало для такого могущества, какое представляет собою Потемкин! Сверх того, в отношении к лести нельзя строго судить Державина: он жил в такие торжественные и хвалебные времена, когда петь и льстить значило одно и то же и когда никакая сила характера не могла спасти человека от необходимости уклоняться лестью от бед. Должно сказать правду: за многие дела и самый сатирик не может не чтить Державина. К числу таких дел принадлежит его ода «Памятник герою», написанная в честь Репнину, который находился в то время под опалою у Потемкина и который впоследствии очень дурно заплатил за нее поэту. По службе, в деле правосудия, Державин прослыл даже «беспокойным» человеком – эпитет, который, как известно, дается только таким людям, которые без ужаса и негодования не могут видеть подлостей и несправедливостей, именем правосудия и закона совершаемых ябедниками и крючкотворцами…
Чтоб верно характеризовать и определить значение Державина как поэта, должно обратить внимание на его собственный взгляд на поэзию и поэта. В артистической душе Державина пребывало глубокое предчувствие великости искусства и достоинства художника. Это доказывается многими истинно вдохновенными местами в его произведениях и даже превосходными отдельными стихотворениями. Мы непременно должны указать на них, как на факты для суждения о Державине как поэте. В оде «Любителю художеств», неудачной и даже странной в целом, внимание мыслящего читателя не может не остановиться на следующих стихах:
Боги взор свой отвращают
От нелюбящего муз;
Фурии ему влагают
В сердце черство грубый вкус,
Жажду злата и сребра.
Враг он общего добра!
Ни слеза вдовиц не тронет,
Ни сирот несчастных стон:
Пусть в крови вселенна тонет.
Был бы счастлив только он;
Больше б собрал серебра.
Враг он общего добра!
Напротив того, взирают
Боги на любимца муз;
Сердце нежное влагают
И изящный нежный вкус:
Всем душа его щедра.
Друг он общего добра!
Если б эти стихи прозаичностию и шероховатостию выражения не поражали нашего вкуса, избалованного изяществом новейшей поэзии, их можно было бы принять за перевод из какой-нибудь пьесы Шиллера в древнем вкусе. Сознание высокого своего призвания Державин выразил особенно в трех пьесах. Странная и невыдержанная в целом пьеса «Лебедь» есть как бы прелюдия к превосходному стихотворению «Памятник»:
Необычайным я пареньем
От тленна мира отделюсь,{30}
С душой бессмертною и пеньем,
Как лебедь в воздух поднимусь.
В двояком образе нетленный,
Не задержусь в вратах мытарств;
Над завистью превознесенный,
Оставлю под собой блеск царств.
Да, так! хоть родом я не славен;
Но, будучи любимец муз,
Другим вельможам я не равен
И самой смертью предпочтусь.
Не заключит меня гробница,
Средь звезд не превращусь я в прах,
Но, будто некая певица,
С небес раздамся в голосах.
Затем поэт воображает, что его стан обтягивает пернатая кожа, на груди является пух, а спина становится крылата и что он лоснится лебяжьего белизною; в виде лебедя парит он над Россиею, и все племена, населяющие ее, указывают на него и говорят:
«Вот тот летит, что строя лиру,
Языком сердца говорил,
И проповедуя мир миру,
Себя всех счастьем веселил!»
Мысль изысканная и неловко выраженная, но последний куплет очень замечателен:
Прочь с пышным, славным погребеньем,
Друзья мои! Хор муз, не пой!
Супруга! облекись терпеньем!
Над мнимым мертвецом не вой!
«Памятник» так хорошо известен всем, что нет нужды выписывать его. Хотя мысль этого превосходного стихотворения взята Державиным у Горация, но он умел выразить в такой оригинальной, одному ему свойственной форме, так хорошо применить ее к себе, что честь этой мысли так же принадлежит ему, как и Горацию. Пушкин по-своему воспользовался, по примеру Державина, применением к себе этой мысли, в собственной оригинальной форме. В стихотворении того и другого поэта резко обозначился характер двух эпох, которым принадлежат они: Державин говорит о бессмертии в общих чертах, о бессмертии книжном; Пушкин говорит о своем памятнике: «К нему не зарастет народная тропа», и этим стихом олицетворяет ту живую славу для поэта, которой возможность настала только с его времени.
Не менее «Памятника» замечательно стихотворное посвящение Державина Екатерине II собрания своих сочинений: оно дышит и благоговейною любовию поэта к великой монархине и пророческим сознанием своего поэтического достоинства:
Что смелая рука поэзии писала,
Как бога истинну Фелицу во плоти
И добродетели твои изображала.
Дерзаю к твоему престолу принести,
Не по достоинству изящнейшего слога,
Но по усердию к тебе души моей.
Как жертву чистую, возженную для бога,
Прими с небесною улыбкою твоей,
Прими и освяти твоим благоволеньем,
И музе будь моей подпорой и щитом,
Как мне была и есть ты от клевет спасеньем.
Да веселясь она и с бодрственным челом,
Пройдет сквозь тьму времен и станет средь потомков,
Суда их не страшась, твои хвалы вещать;
И алчный червь когда, меж гробовых обломков,
Оставший будет прах костей моих глодать:
Забудется во мне последний род Багрима,
Мой вросший в землю дом никто не посетит;
Но лира коль моя в пыли где будет зрима,
И древних струн ее где голос прозвенит,
Под именем твоим громка она пребудет;
Ты славою – твоим я эхом буду жить.
Героев и певцов вселенна не забудет;
В могиле буду я, но буду говорить.
И однакож в стихотворениях того же Державина есть места, доказывающие, что он очень невысоко ценил поэзию и свое поэтическое призвание. Так, в оде «Фелица» он говорил:
Поэзия тебе любезна,
Приятна, сладостна, полезна,
Как летом вкусный лимонад.
В оде «Мой истукан» он говорит —
. . . . Мои безделки
Безумно столько уважать.
И если считает себя достойным мраморного бюста, то разве за то, что воспевал Фелицу, а не за то, как воспевал ее, следовательно, за предмет, а не за талант песнопений. Таких мест много можно найти в его стихотворениях. Сверх того, известно всем, да и есть стихотворение, подтверждающее этот факт («Храповицкому»), что Державин свое чиновническое поприще ставил выше, то есть дельнее своего поэтического поприща.{31}
Но что же все это доказывает? то ли, что Державин был изменчив в своих мнениях, или что он только в стихах, а не на деле высоко думал о стихотворстве?
Ни то, ни другое! В этом видна нерешительность, неопределенность идеи поэзии в то время. Державин действительно в разные времена думал о ней розно: то приходил в восторг от своего призвания, гордясь им в светлом и вдохновенном сознании, то погружался в уныние при мысли о нем, стыдясь его, как пустой забавы. В первом случае скрывалась его глубоко поэтическая натура; во втором высказывалось в нем общество нашего времени. Теперь всякий посредственный писака с гордостию говорит о себе, что он литератор или поэт, и находит добродушных людей, которые, даже и подсмеиваясь над ним, все-таки увиваются подле него, чтоб при случае похвастать своим знакомством или приязнию с литератором и поэтом. Истинный талант теперь везде и всегда смело может назвать себя по имени, а гений, в области поэзии, теперь – сила и власть в сфере общественного мнения. Но это сделалось не вдруг, а постепенно. Державин не имел врагов своему таланту: ему не могли простить не таланта, которого не понимали, а полученных им знаков почестей. Среди невежд и умному человеку легко может притти в голову мысль: уж не он ли глуп, и не эти ли люди умны, ибо как же могут ошибаться все и быть прав один?..
Вот откуда происходили противоречия Державина в его понятиях о поэзии. Это может служить ключом и ко множеству других его противоречий. На иную прекрасную оду его можно насчитать несколько плохих, как будто написанных в опровержение первой. Причина этого та, что не было общества, не было общественного мнения, – были только умные личности, изредка сталкивавшиеся друг с другом на необъятном пространстве. Всякая истинная поэзия есть идеальное зеркало действительности, а разумная сторона действительности того времени выражалась только в некоторых людях, близких к монархине, но несколько людей не составляет общества. Мы видели, что в поэзии Державина отразился XVIII век, односторонно и слабо отразившийся на высшем круге русского общества, – круге, с которым все остальное не имело ничего общего, ничем не было связано, а этого было слишком мало, чтоб дать такое содержание поэзии, которое упрочило бы за нею бессмертие, сообщив ей не умирающий от перемены нравов и отношений интерес. Мы видели, что Державин понимал великую монархиню и верно изобразил ее в нескольких чертах; но он выразил свое понятие о ней, а не понятие целого общества, которое не умело понимать тех благ, которыми пользовалось, – и потому мы дивимся образу Екатерины только в немногих стихотворениях Державина, и именно только в тех, где изображал он ее под именем Фелицы. Ода его «Фелица» превосходна и в целом и в частностях: также прекрасно его «Видение мурзы»; но в «Изображении Фелицы» прекрасны только некоторые строфы. Торжественные оды его потеряли весь свой интерес для нашего времени. Так называемые анакреонтические оды Державина свидетельствуют о его артистической натуре; но ни содержание их, всегда одностороннее и неглубокое, ни их форма, всегда невыдержанная в целом и пленяющая только частностями, тоже не могут быть предметом эстетического наслаждения в наше время. Драматические опыты его не стоят и упоминовения.