bannerbannerbanner
Когда куковала кукушка

Владимир Буртовой
Когда куковала кукушка

Полная версия

– Удивляюсь я твоему отцу, Никодим, – лёжа в ворохе сена и кутаясь в длинный тулуп, заговорил за спиной Епифанов. – Умный ведь мужик, а связался со всякими смутьянами, будто можно обух плетью перешибить. Нет, брат, шалишь. Силён тот, у кого власть и у кого деньги. К тем поближе и надо искать дорогу. Не зря люди говорят: с сильным не борись, с богатым не судись.

Я молчал, не смея возразить хозяину. В последние дни он всё чаще стал заговаривать со мной об отце, расспрашивал про учителя, часто ли он навещает нас вместе с кузнецом.

– Хоть бы раз послушать, как учитель читает умные книжки, – вздохнул Спиридон Митрофанович. – Может, и вправду от тех книжек просветление в голове начинается, как ты думаешь? – вздохнул Спиридон Митрофанович. Он завозился в сене, должно быть, поворачивался на другой бок.

Я хотел было сказать ему: «А вы сами попросите учителя дать вам те умные книжки», но вовремя сдержался, прикусил язык, вспомнил строгий наказ отца – никому ни полслова о том, что делается в нашем доме и кто у нас бывает. Сдержал дрожь в голосе, ответил, не оборачиваясь, посматривая вперёд на дорогу:

– Кабы они и вправду умные книжки читали, а то соберутся за столом, бутылку водки поставят возле чугуна с картошкой, пьют и песни горланят, спать нам с Николкой не дают. Да отец ещё грозит побить, когда мы на печке завозимся.

– О чём песни-то? – снова оживился Епифанов. – Всё про царя, наверно?

– Про царя песен нет, не знаю я таких. Они про ямщика поют, который застыл в степи, про то, как казак скакал через долину домой, ещё про золотые горы где-то далеко отсюда, – сочинял я, вспоминая слова из песен, которые и в самом деле любил петь отец под гармошку. Обнимутся с Мигачёвым – кузнец головой отцу до плеча только – раскачиваются и тоскливо поют, особенно про бродягу, который бежал с какого-то Сахалина.

Епифанов надолго замолчал. Молчал и я, изредка понукая коня, когда тот, вытянув сани на подъём горки, норовил и под уклон идти ленивым шагом, подбрасывая копытами спрессованные лепёшки белого снега. Из Исаклов – благо что погода установилась тихая, с морозцем и солнышком – мы вернулись на второй день. Не доезжая своего подворья, Епифанов велел мне свернуть за церковь ко двору попа Афанасия.

– Надо гостинец батюшке передать, – пояснил Епифанов. – А ты посиди тут, я скоро ворочусь.

Но едва он ушел, как мне страсть захотелось пить.

– Испрошу у матушки попадьи кружку воды, – решил я, обстучал о крыльцо снег с валенок, вошёл в коридор большого поповского дома. И замер. Через приоткрытую дверь из передней комнаты доносился взволнованный, срывающийся на крик голос Епифанова:

– Гнать надо этого антихриста из села! Гнать туда, откуда его к нам выселили! Пусть там сидит и не мутит наш народ! Святому слову быстрее власти поверят, надобно сказать про тот спор, что случился в день читки манифеста, так сразу ясно станет, что за нечистая сила этот смутьян! И всё семя антихристово гнать надобно, под корень выкорчёвывать смуту, чтобы не портили нам мужиков!

Наверно, Епифанов услышал, как скрипнула за мной наружная дверь, голос его пресёкся, показалась всклокоченная седая борода попа Афанасия.

– Чего тебе, чадо? – спросил он приветливым басовитым голосом, а глаза, глубоко вдавленные по обе стороны носа, глянули на меня настороженно, словно я воровать к нему забрался.

– Попить бы, батюшка Афанасий. Весь день в дороге, нутро пересохло, – попросил я и в пояс поклонился.

Поп Афанасий, высокий и уже заметно сутулый, поспешно прошёл на кухню, деревянным ковшом зачерпнул воду из ведра, и я с наслаждение напился.

– Спаси вас Бог, батюшка Афанасий, – снова поклонился я попу, потом чмокнул протянутую морщинистую руку, которую поп высунул из длинного просторного рукава чёрной рясы. Рука у него была худая, в рыжих густых волосах.

– О чём ты сейчас слышал разговор, чадо? – ласково спросил он, подняв мою голову пальцами за подбородок.

– Об антихристе, батюшка Афанасий, – бодро ответил я, про себя подумав, что это он выпытывает, как будто сам не знает, о чём сейчас говорил с моим хозяином.

– А кто он, антихрист этот, ведаешь ли?

– Конечно, батюшка Афанасий. Антихрист – стало быть, нечистая сила, – ответил я и плечами пожал: охота ему всякую чушь выспрашивать.

– Вот-вот. – Глаза у попа потеплели. – Намедни стали бабы поговаривать, что нечистая сила в скот вселяется, молоко у коров портит, ночью коням гривы заплетает, а хвосты гребешком чешет, – зачем-то растолковывал мне всё это поп, не выпуская моего подбородка и заглядывая в глаза. – Вот и надобно просить разрешения властей на крестный ход по селу, выгнать эту нечистую силу прочь, откуда она пришла к нам, сиречь в преисподнюю. Уразумел ли, чадо?

Конечно, уразумел. Разговоров о нечистой силе среди женщин было хоть отбавляй. И где мне в десять лет было разобраться, что речь у попа с Епифановым шла совсем не о том «антихристе», который по ночам чешет кобылам гривы…

Жандармы ввалились к нам той же ночью, ближе к рассвету, заполнили комнату, принесли с собой ночной страх перед неизвестностью и белый снег на промёрзших сапогах. Я спал в углу на печке и сначала со сна не понял, что происходит в доме, скоро различил голос отца, Николая, тихий плач мамы, соскочил на пол босиком. Понял – это пришли «чёрные гости», о которых недавно говорил Спиридон Митрофанович. Пришли-таки, и я смутно догадывался, с чем это могло быть как-то связано: с учителем и кузнецом.

– Дверь хоть в сенцы закройте, – попросила мама, укутывая сестрёнку в кроватке. – Детей перестудите!

На голом, выскобленном до желтизны столе лежала чужая с кокардой папаха, за столом сидел становой пристав Глушков, широколицый, обрусевший калмык. При свете лампы я узнал его сразу. Мне и прежде приходилось видеть пристава, когда тот наезжал по праздникам к Епифановым, любил чужое застолье, когда напивался, пьяно щурил продолговатые глаза и лез к Анфисе Кузьминичне целоваться, выпячивая из-под широких усов мокрые губы. Сам я этого не видел, Клим рассказывал.

Мы с Николаем стояли у теплой побелённой перед праздником печи, поднимая от холода то одну, то другую ногу для согрева: дверь в сенцы жандармы так и не закрыли. Они сновали по дому туда-сюда то с пустыми руками, то что-то приносили приставу для показа. Тот мельком смотрел и отмахивался рукой – не то, дескать.

– Нашёл! – раздался с чердака через лаз громкий крик, оттуда в белой пыли и паутине спустился молодой сияющий жандарм со связкой тонких книг, журналов и листовок.

– Рад? – вдруг выкрикнул Николай и шагнул навстречу жандарму, словно хотел вырвать находку из вражеских рук и убежать в лес. Но отец вскинул руку, Николай остановился. – Зря не подпилил лестницу загодя, чтоб башку себе сломал, служака!

– Ужо и тебе башку скоро сломаем, бунтовское отродие, твой час не за горами, вывернем тебя наизнанку, не прыгай! – огрызнулся жандарм и положил перед приставом находку.

– Бойкая лиса перед зайцем, пока не видит охотника за деревом с ружьём! – огрызнулся Николай, махнул рукой и умолк.

– Так-так, – порадовался пристав. – Вот и находка так вовремя подоспела! – Пристав ласково похлопал рукой по книгам, посмотрел на отца, который уже одетый в пиджак и валенки стоял у двери, прислонившись плечом к косяку. Когда жандарм внёс книги и листовки, отец слегка побледнел и посмотрел на маму, которая глядела на него с немым ужасом, понимая, что суда теперь не миновать.

– Вот они, запрещённые книжечки, – радуясь находке, сказал пристав, взял из стопки листовок одну из них. – Вот они, запрещённые издания, – повторил пристав, а Николай в тон ему нараспев добавил:

– Вот они, дарованные народу свобода собраний и митингов, свобода читать молитвы по убиенным рабочим в столице.

– Николай, – тихо с укоризной попросил отец сына не дразнить излишне жандармов. Брат умолк. Глушков зло посмотрел на Николая, небрежно бросил листовку на стол со словами:

– Дай вам настоящую свободу, вы наворотите таких дел, что хоть святых выноси с Руси. – Повернулся к жандармам, надевая перчатки. – Выводите арестанта на улицу, хватит сидеть.

Тогда мне впервые стало страшно за отца. Я слышал в церкви, как поп Афанасий, сотрясаясь от злости и вскидывая длинные руки над головой, проклинал «арестантов», кричал на прихожан, которые стояли внизу, что ад и страшные муки ждут тех, кто против царя и властей бунтует, а летом следующего года, когда вновь вокруг начались мужицкие бунты, самовольные покосы, поджоги имений, у попа Афанасия сгорел хлебный амбар. В тот же день Николай торопливо засобирался в Самару. Когда прощались у крыльца дома, он сказал мне:

– Поклон попу Афанасию я передал от бати, будет помнить отца нашего и Анатолия Степановича и дядю Кузьму. Гришка Наумов видел, как поп своего работника посылал верхом на лошади к становому, а потом тот работный воротился в село с жандармами, которые и нагрянули к нам с обыском. Братишка, держи ухо востро, народные бунты только начинаются по всей стране. Мне скоро в армию служить, с оружием там много мужиков соберётся, и мы ещё покажем всяким приставам, где раки зимуют.

Мы обнялись, и я смотрел вслед брату, который уходил с котомкой за плечами по дороге вниз к реке Сок, которая спокойно несла свои воды в недалёкую от нас Волгу.

Каторжанская пара

Прошло два с половиной года. В одно из воскресений, загнав табун на подворье Епифановых, я прибежал домой, мама только что испекла хлеб. Я это учуял ещё в тёмных пропахший мятой сенцах. Она вынимала горячие караваи, раскладывала на столе и тут же быстро смачивала корочки водой и укрывала полотенцами.

– Мама, это чей хлеб? Анфисы Кузьминичны? – спросил я с порога: иногда хозяйка просила маму испечь хлеб для работников, летом их набиралось до десяти человек, особенно в сенокос. Мама повернулась ко мне, и я увидел её счастливые глаза, что у неё нечасто бывали в эти годы разлуки с нашим отцом и Николаем.

 

– Нет, сыночек, это твой хлеб, твой, кормилец ты наш! – сказала и обняла меня влажными, хлебом пахнущими руками.

– Почему это – мой? – не понял я, отстранил её от себя и посмотрел в зелёные, влажные от набегающих слёз глаза.

– Сегодня поутру Анфиса Кузьминична прислала хромого Прохора, который у неё на кухне в поварах служит. Он-то и привёз куль очень хорошей муки-белотурки. Сказал, что это от хозяина, за выхоженного тобой жеребёнка. А когда я пошла к хозяйке поклониться, да заодно вернуть готовую пряжу, что давала мне на неделе, Анфиса Кузьминична и говорит, что Клима постоянно обижают сельские мальчишки, так пусть, дескать, мой Никодим вступается за него.

Я с удивлением выслушал маму, засмеялся и пояснил:

– Да Клим сам любит атаманиться и забиячить, силёнок мало, а других первым задирает на драку, а потом папашей стращает. Он да Мишка Шестипалый первые задиры на селе. Но ежели ты просишь, буду за Климку вступаться в драках, но угодничать ему я не стану, как Игнатка Щукин, тот ему даже сапоги солидолом натирает.

– Ладно, сынок, поступай как знаешь, – согласилась мама и добавила почти шёпотом: – Приходится поклоняться чужому порогу, нужда понукает. Николая в армию забрали, где он, что с ним. Как в воду канул. Был бы сейчас отец с нами, тогда… – Она не договорила, опустила голову, и я приметил на висках у неё первую седину. Из правого глаза выкатилась слеза, сбежала к губе и упёрлась в родинку.

– Не плачьте, мама, – успокаивал я её как мог. – Папа непременно скоро вернётся. Он к лесу привычен, охотник знатный, не заблудится в тайге. Да и не один он там.

– Уж больно срок немалый присудили, пять лет работ в ссылке. Ладно, что хоть учитель рядом с ним, всё свой человек, в беде подмогнёт. А Кузьма Мигачёв сегодня мне всю посуду дырявую запаял, – оживилась немного мама. – Чинит, а сам убивается, Вот, говорит, их в Сибирь отослали, а меня через два месяца освободили, дома староста за мной доглядывает. Один я остался, без друзей. Тимофей Барышев совсем слёг, не встаёт уже, должно, помрёт скоро.

Мама помолчала немного, погладила меня по голове, как маленького, и снова попросила:

– А ты уж вступайся за Клима, бог с ним. Отец вернётся, своей силой жить станем. А пока пусть уж так будет, как хозяйка просит, она не обижает нас и денежками за пряжу платит, и вот, муки прислала, надолго хватит.

Так и повелось той поры, что мы с Климом стали бывать везде вместе, словно невидимой нитью связанные. И не один раз, как подрастать стали, слышал, на вечерних посиделках ворчали за спиной парни:

– Эх… Вздуть бы Климку, чтоб не заедался, да чтоб чужих девок походя не лапал!

– Попробуй вздуй, когда Никодим вечно рядом торчит, будто часовой у сторожевой будки! У этой каланчи кулаки будто свинцом налиты, одним махом в кизяки придорожные угодишь!

На вечеринках Клим всячески оказывал мне внимание, как равному, сажал рядом, угощал конфетами, которые я незаметно прятал в карманы для маленькой сестрёнки. Не отставал от нас и Игнат Щукин. Как угнали его отца в ссылку за погром в имении, так с той поры ни одной весточки не пришло, а некоторые шептали, будто бумага пришла начальству, в которой писано, что помер Лука Щукин на этапе, не дошёл до места ссылки. После таких разговоров Игнат вовсе сник, угождал Климу во всём, бегал с его денежками за водкой, носил тайком из погреба квас и мочёные яблоки или смородиновую наливку. Клим явно помыкал над Игнатом, с его злого языка стали парня «Суетой» называть, а у него сил было мало за себя постоять: ростом он ну никак не прибавлял, и проку от него Климу в уличных драках не было никакого. Его даже и бить никто не решался: ударь такого, а он возьми да испусти дух, а тебя загонят на каторгу! Женился Игнат рано, в семнадцать лет. Помню, в первый раз, когда мимо наших посиделок прошёл Игнат с тихой, но красивой бедной Клавой, Мишка Шестипалый вдруг дико заржал и закричал вслед:

– Глядите-ка, люди добрые! Спаровался Суета, подзаборный князь! Голь на голь голыми пузом легла, голодранцев принесла! – И тут же захлебнулся от собственного визга. Не стерпел я такой насмешки над товарищем, и несильно вроде ударил Шестипалого по затылку, да всё равно тот на ногах не устоял, а когда подхватился бежать, грозил старосте пожаловаться и упрятать меня в «холодную».

– Так всегда будет, кто Игната или его Клаву дурным словом обзовёт! – со злостью выкрикнул я. – Чтобы все слышали!

Клим шмыгнул плоскими ноздрями, явно не одобряя моего поступка, но не посмел укорять за это, плюнул вслед и сказал примирительно:

– Поделом башке непутёвой!

Клим вырос среднего роста, хотя в плечах и неслабым был, в отца своего Спиридона Митрофановича вышел. Любил на посиделки приходить подвыпившим, пялил чуть навыкате глаза на сельских девок, не прочь был поволочиться за доступными. А на Марийке, дочке Анатолия Степановича, крепко, до волдырей, обжёгся Клим. Приходилось ли вам когда-нибудь наблюдать, как распускается цветок шиповника? Ещё вчера он чуть виден был среди зелёных листьев, и никому не хотелось тянуть к нему руку, а утром распустится такая свежая красота, такой аромат от цветка, что станешь ли обращать внимание на досадные уколы колючек? И тянутся к цветку жадные руки, норовя сорвать его для себя.

Вот так и Марийка, дочь сельского учителя, погостив у бабушки около года после ареста отца, вернулась в село к матери поздно вечером, поутру следующего дня расцвела перед нами стройная, гибкая, как весенняя лоза! А глаза – ну чернее самой чёрной сливы. И блестят так же, едва на них глянет хоть краешком солнце.

На посиделки мы в те дни сходились к белой кирпичной церкви. На вытоптанную конскими копытами площадь. Сюда и скамейки к деревянному забору выносили из ближних изб, здесь и гармошку ребята рвали в лихом переплясе, а пыль, бывало, такую поднимали, что дед Никанор, церковный сторож с длинной реденькой бородой и изрядно уже подслеповатый, грозил пальнуть в нас солью из ружья. Сам же в молодости, по рассказам старших сельчан, был изрядный плясун, потому парни его угроз не боялись.

Вот и пришла в первый вечер на посиделки Марийка. Парни рты поразевали, девчата зашептали из уха в ухо. Первым в круг выскочил навстречу Марийке Мишка Шестипалый, сначала начал чваниться рубахой красного атласа, потом гоголем шаркнул перед ней хромовым сапогом и правой рукой чуть ли не по земле провёл.

– Желание моё имею кадриль городскую плясать с вами, сударыня-барыня! – А сам подвыпившую морду в нашу сторону повернул. Словно сказать хотел: «Смотрите, как я сейчас Ваньку валять буду!»

Но напрасно тряс Мишка перед девушкой шёлковым поясом с голубыми кистями, Марийка даже голову не повернула в его сторону, прошла мимо согнутого в шутовском поклоне Мишки, мимо расступившихся парней, мимо чубатого гармониста в белой расшитой рубахе навыпуск и подошла прямо ко мне.

– Для сельской кадрили я сама выберу кавалера, су-у-дарь. Сапоги хромовые, а навоз на них старый… Можно присесть рядом, Никодим? – спросила так просто, будто мы брат и сестра или всю жизнь сидели вот так, рядышком на скамейке, касаясь локтями. Клим вскочил было со своего места и рукой молча пригласил Марийку сесть, но она села там, где я уступил место, а Клим опустился на скамью слева от меня! Боже, что творилось в моей голове в ту минуту! Ноги налились таким жаром, будто кто развёл под ними костёр! Весь вечер я никого не видел, ничего не слышал, только украдкой смотрел на Марийку, а она, такая красивая, ловко грызла семечки, которыми я догадался угостить её, и смотрела на пляшущих ребят и девчат.

Очнулся я от того, что гармонь неожиданно замолкла, а откуда-то из-за спин парней долетел хриплый пьяный голос:

– Нет, вы только посмотрите, как сидит эта КАТОРЖАНСКАЯ ПАРА!!! Хоть сейчас под венец!

Не знаю, какая сила вскинула меня на ноги, но, когда я сделал попытку раздвинуть по сторонам стоящих рядом парней, Мишка пьяно перебирал хромовыми сапогами уже далеко вдоль улицы, торопясь скрыться в своих воротах. В спину ему летел дружный и обидный смех девчат. А Марийка спокойно подошла ко мне и тронула за руку, успокаивая, чтобы я не погнался за Шестипалым.

– Плюнь на беспутного, Никодим. Кого распотешит такое шутовство? Разве что самого глупого человека? Невелики наши пожитки, да чисты, собственными руками заработанные. Я горжусь своим отцом. И твой не чета иным папашам. Проводи меня, Никодим, уже поздно, мама волноваться будет у калитки.

Тёмной улицей я проводил Марийку до самого крыльца, куда падал свет из окна от керосиновой лампы, подвешенной к потолку. Я видел эту стеклянную лампу поверх белой занавески, а над лампой широкая железная тарелка – абажур, чтобы побелка на потолке не выгорала. Заметив нас издали, Анна Леонтьевна поспешила в дом, будто и не дожидалась дочери на улице. Мы остановились на стареньком крылечке, а я сказать не могу ни слова, только руками, как пьяный, то в карман, то из кармана, будто там у меня миллион и я боюсь его потерять. Марийка улыбалась, наблюдая за мной, потом тихонько толкнула ладошкой в грудь.

– Иди спать, большо-о-ой ребёнок. Зоревать нам с тобой пока недосуг за делами. Утром рано вставать. Иди же! – И она снова правой рукой дотронулась до моей груди, но вроде бы даже не для того, чтобы оттолкнуть, а чтобы просто прикоснуться. Я попятился с крыльца: в сенцах хлопнула дверь и голос Анны Леонтьевны долетел до нас:

– Это ты, доченька? Домой пора.

Как быстро летит время, особенно если каждый день наполнен пьянящим молодым счастьем! И вот где-то в конце мая месяца двенадцатого года как-то вечером я напоил и загнал хозяйский табун и прибежал домой переодеться в единственную у меня чистую рубашку из синего сатина. И вдруг сначала послышались тяжёлые шаги мимо окна. Мама у стола замерла, вслушиваясь, затем щёлкнула металлическая задвижка на калитке, застучали сапоги с железной подковкой в сенцах, распахнулась дверь, и на пороге появился широченный в плечах парень в пыльных яловых сапогах, в пиджаке, из-под которого видна серая навыпуск рубаха. Снял с плеча котомку. Улыбается, радуясь нашему всеобщему столбняку.

– Николай! – Первой опомнилась и завопила у меня за спиной сестрёнка, вылезая из-за стола, а брат медведем надвинулся на меня, охватил ручищами. Но и его рёбра, как говорится, затрещали под моими руками, а мама суетилась вокруг нас, охала и приговаривала:

– Да расцепитесь вы, петухи непутёвые. Господи, изломают друг друга до полусмерти!

– Хо! – выдохнул Николай. – Возмужал, братишка, возмужал.

– Да и ты не зачах на городских харчах! – в тон ему ответил я. – Раздобрел, дюжий стал, а вверх не очень поднялся. Что ж так, братишка?

Николай, отслужив срочную службу где-то в наших азиатских краях на границе с персами, откуда и писем посылать было невозможно, вернулся в Самару и поступил работать в кузнечный цех какого-то завода, о чём известил нас с месяц назад, обещая приехать в гости.

– Потолки у нас, братишка, дюже низковаты, как в подземном царстве злого Кощея, – да угару-копоти не продохнуть. Так что голову вверх не задираем перед начальством, больше действуем исподтишка. А ты под синим небом, как весенний лопушок, вверх тянешься и скоро зацветёшь алыми цветочками.

– Уже зацвёл, – ехидно пискнула сестрёнка, припрыгивая около старшего брата на одной ноге.

– Да ну-у? И кто же на него так повлиял? Нина, иди ко мне, я тебе городских подарков привёз, а ты мне про эту девицу расскажи.

Сестрёнка-проныра тут же обе руки запустила в котомку, послышались сплошные восклицания.

– Помнишь Марийку, дочку учителя Анатолия Степановича? – спросила мама, торопливо накрывая на стол праздничную скатерть.

– Как же, помню. Тоненькая такая, с чёрными косичками егоза.

– Егоза она была лет пять тому назад, какой тебе помнится. А теперь такая красавица, вся ладная да душевная, вся в отца своего.

Николай повернулся ко мне. Мы уселись за столом друг против друга, улыбались. Николай столько лет не был дома, не скрывал радости, и мы были рады бесконечно, что его мытарства наконец-то прекратились и теперь будем видеться почаще.

– Одобряю, братишка. – Николай кивнул головой. – От хорошего корня хорошее дерево растёт.

После ужина и чая с горячими бубликами мы с братом вышли на крыльцо поговорить. Николай привалился к косяку, смотрел на тёмное в звёздах бездонное небо, спросил:

– Что слышно у вас про события в Сибири? – осмотрел остатки самокрутки, словно боялся обжечь губы.

– В Сибири? – не понял я и переспросил: – А что там случилось?

– Вот как? У вас разве не сообщали о Ленском расстреле рабочих? – удивился брат, придавил о косяк самокрутку. На сером обветренном косяке осталось тёмное пятно пепла.

– У нас всё толкуют о минувшей голодной зиме, о посевах и видах на будущий урожай. Далеко мы от Сибири. Даже ворон вестей оттуда не приносит.

 

Николай опустился на ступеньку крыльца, посадил и меня рядом. Заговорил возможно тише:

– Есть в Сибири большая река Лена, нашей Волге подстать, а вокруг богатые золотые места. Жадные хозяева приисков так прижали голодом работных людей, что тем невмоготу стало терпеть, хоть об пень головой. Вот они собрались семьями в огромную толпу и пошли в главную контору искать правду-матку. Хозяева и показали народу, в чём она состоит эта правда-матка! Они встретили работный люд солдатскими пулями, как в Питере, у Зимнего дворца. Помнишь, в январе пятого года?

Про пятый год я помнил, началось такое…

– И что же рабочие потом? – спросил я, тут же подумал про отца, ведь и он где-то там, в Сибири.

– Теперь по всей России сызнова поднимается волнение. В Самаре рабочие нескольких заводов объявили забастовку, вышли на улицы и протестовали против расстрела мирных людей. Они знаешь, что придумали? Собрались на площади перед тюрьмой и пропели похоронный марш. – Николай не сдержал улыбки. – Представляешь себе, огромная каменная тюрьма, в окнах за решётками лица заключённых, тюремщики бегают, городовые скачут со всех концов Самары. А сотни людей дружно поют: «Вы жертвою пали в борьбе роковой!» Это, братишка, начало нового народного гнева. А то ли ещё будет, когда раскачаем всю Россию! Да вот если бы к рабочим примкнули все бедные крестьяне… – Николай вздохнул, подумал о чём-то и добавил: – Много ещё нашего брата падёт в этой роковой борьбе, прежде чем наступит светлое будущее, о котором каждый мечтает.

Я с удивлением слушал Николая, а в памяти вставал Анатолий Степанович, снова будто его слова слышу о рабочих, о бедных крестьянах. Значит, и брат вступил на ту же дорогу следом за ним и отцом. Стало страшно, но я сдержался и не сказал ни слова. Николай по-видимому понял моё душевное состояние, потрепал меня тяжёлой ладонью по голове и сказал:

– Интересно и то, что главный виновник рабочей крови на Лене – жандармский полковник Познанский, он теперь у нас, в Самаре, возглавляет местную жандармерию. И круто забирает, подлый убийца! Его из Сибири убрали, чтобы революционеры не пристрелили, да ничего, найдутся и здесь, если надо будет. Вот, возьми. Это газета про Познанского, всё прописано, что он за фрукт, прочтёшь на досуге.

– Это я-то прочту?

– Ах, чёрт. – И Николай ладонью хлопнул себя по лбу. – Не хотел тебя обидеть. Тогда попроси Марийку прочесть.

– Это другое дело, – согласился я и спрятал газету в карман. Немного помолчали, и Николай спросил:

– Ты бы мог спрятать у себя кое-что надёжно до поры, когда придёт от меня человек и заберёт всё.

– А что это «кое-что»? – спросил я и насторожился, понимая, что разговор пойдёт не о городских баранках.

– Книжки, газеты и новые листовки, – уточнил Николай чуть слышно.

– Как отец? – вспомнил я ту страшную ночь с жандармами и холод от раскрытой двери в сенцы. – А ты подумал, что будет с мамой и сестрёнкой, если и меня арестуют и отправят в Сибирь? Мама пойдёт с нищенской торбой по соседним сёлам куски хлеба собирать да упрёки в спину получать! А сестре нашей куда податься? Может, к Мишке Шестипалому на сеновал за кусок хлеба? То, что принёс, я спрячу и передам твоему человеку, но более не искушай судьбу матери и малой ещё сестры, – сказал я, стараясь не говорить излишне резко, брату в обиду.

Николай помолчал немного, хлопнул ладонью меня по колену, согласился:

– Пожалуй, ты прав, брат мой. Слишком много может несчастья свалиться на мамины плечи, и так поседели виски. Быть по-твоему, на том и поставим точку. Хороший человек к тебе придёт. Помнишь, ещё при отце у нас сход был, из Осинок приходил смуглый, с рыжими усами…

– Что-то вспоминаю. Он ещё про войну с японцами рассказывал и на читке манифеста про землю спрашивал. Его звали Фрол Романович.

– Вот-вот, – обрадовался Николай. – Я оставлю тебе часть литературы, а главное занесу Кузьме Мигачёву, он сам просил об этом. И далее с вашими мужиками связь будем держать через кузнеца, но об этом никому ни слова, даже под пытками. Хорошо? Завтра увидишь, так передавай привет своей королеве Марго. Идём спать.

На следующий день, закончив пасти табун и пригнав его на подворье, я поспешил к церковной площади мимо чужих дворов, мимо садов в белом майском цвету, мимо желтоватых окон, из которых сквозь занавески пробивался свет керосиновых ламп. И вдруг возле дома Анны Леонтьевны услышал гневный голос Марийки:

– Убери руки, кому сказала! Ты для меня только тем и лучше других, что друг Никодима. А жениха я в тебе и не думала искать. Да и зачем тебе КАТОРЖАНСКАЯ НЕВЕСТА? – Марийка со злом сделала ударение на последних двух словах.

– Мария, я голову потерял, когда тебя увидел! Хочешь – завтра же пришлю сватов? Дай только согласие! Умоляю!

Я замер на месте, услышав эти торопливые признания Клима, почувствовал, как кровь подступила в голову: мог ждать от Клима чего угодно, только не такого пылкого объяснения!

– Иди домой, жених! – резко ответила Марийка. – Послушать тебя, так страх какой ты умный, аж не выговоришь. Попробуй заикнуться дома про сватовство с твоим отцом, с тебя на конюшне живо сначала снимут штаны, а потом и шкуру с того места, на котором ты сидишь, щи отцовские хлебая. Ну, иди, хватит спотыкаться у чужого порога, поздно уже. – В голосе Марийки я уловил нетерпение, граничащее с гневом, и тут же выступил из-за угла высокого забора вокруг дома.

Клим резко развернулся, сдвинул к переносью брови: ставни в доме Артюховых ещё не были закрыты, и свет от лампы падал на Марийку и Клима.

– Извини, Клим, – сказал я, подходя к ним поближе. – Не подслушивал, но всё слышал. Ты же видишь, что Марийка сердится на тебя. Оставь её. Не ровня мы вам, чтобы идти ей с тобой под венец. Сам должен понимать.

А Клим, не замечая того, по привычке шмыгнул носом, голову набычил, шагнул мне навстречу.

– Ты почему здесь? – тихо с угрозой спросил он, а меня будто кнутом ударили его хозяйские слова «почему», словно не человек я и не волен сам себе место выбирать, где и с кем разговаривать… Вскипела во мне злость, едва руку за спиной сдержал, ответил негромко, чтобы парни проходившие мимо не услышали:

– Коней ваших я загнал в стойло, Клим, но запомни раз и навсегда: я – не бык безмозглый, чтобы кто-то понукал мною вот так, словно скотом. Голову сворочу напрочь, понял? Хочешь что-то сказать – говори спокойно, услышу. И прошу тебя, не заводи свару между нами, оставь Марийку. Она тебе приглянулась на час, а мне нужна на всю жизнь. Да и не нам решать это, пусть сама выбор делает среди парней, может, и я ей так же не нужен. Неужели ты думаешь, что твой отец принародно будет жать руку свату-каторжанину? Да ни в жизнь!

Клим смерил меня злым взглядом, склонил голову, постоял недолго, словно раздумывая, ввязаться со мною в драку, скрипнул хромовыми сапогами и ушёл, только белая рубаха ещё видна была во тьме позднего вечера.

Я повернулся к Марийке и в тёмных её глазах увидел две отразившиеся луны. Марийка стояла всё так же, сцепив пальцы и прижав руки к груди. Боялась, что мы устроим драку у её дома. – Николай вчера из города приезжал. Тебе привет передавал, назвал какой-то королевой, похоже, как королевой Марией, – сказал я, пытаясь вспомнить имя той королевы.

Марийка засмеялась и подсказала:

– Королевой Марго, наверно. Была такая во Франции, я читала. Спасибо Николаю за приветы, хороший он у вас парень. Не женился в городе?

– Нет, и вроде пока не собирается.

– Вовремя ты пришёл, иначе Клим без оплеухи от нашего крыльца не ушел бы. Руками уже было наладился лапать.

Марийка стояла передо мной, чуть запрокинув голову навстречу ветерку со стороны реки и с улыбкой наблюдала за моим лицом. Что там творилось на моём лице, сам Бог не разобрал бы.

– Марийка, – чуть не заикаясь, заговорил я, – а ты не в обиде за те слова, которые я говорил Климу про нас с тобой? – спросил, и в душе стало холодно: как-то она сейчас распорядится моей судьбой? Я повернул Клима от её порога, а не повернёт ли она сейчас меня? Не будет ли в спину про себя смеяться над таким нелепым, как мне казалось, признанием?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru