bannerbannerbanner
Когда куковала кукушка

Владимир Буртовой
Когда куковала кукушка

Полная версия

– Нет, Никодимушка, – ответила Марийка полушёпотом, словно боялась, что мать услышит наш разговор через окно. Только на секунду опустила ресницы, а потом так ласково посмотрела на меня, что ноги вдруг обмякли почему-то, пришлось рукой опереться о спинку лавки на крыльце. – Ведь и я к тебе с детства присматривалась, сокол ты мой сизокрылый, единственный…

Марийка подошла ещё ближе, совсем близко, её руки легли мне на плечи, а как я очутился на скамейке рядом с нею, до сих пор вспомнить не могу. Говорят, что такое бывает во хмелю, не знаю, не напивался в жизни ни разу. Марийка голову преклонила к моей груди и тихо проговорила:

– Как вернутся наши отцы из ссылки, так и быть нашей свадьбе. – А у меня лёгкий звон в голове стоял всю ночь.

Рано поутру следующего дня, накануне Иоанна Богослова, было, как сейчас помню, удивительно солнечно и тихо. Выгонял табун со двора и уже садился на гнедого Орлика, я удивился, почему не видно Клима? Анфиса Кузьминична, закусив губы, поблёскивая золотыми серьгами, темнее грозовой тучи над степью. Ходила по двору.

– Анфиса Кузьминична, – задал вопрос я, – а Клим где? Уехал куда без меня?

– Лежит у себя, непутёвый! – ответила хозяйка, на ходу прибирая то брошенное с вечера конское ведро, то вилы у телеги с сеном, лежащие зубьями вверх.

– А что с ним? Заболел ли чем? – непроизвольно забеспокоился я о своём подопечном, слез с Орлика и направился к крыльцу.

– Мог бы и сам догадаться, что с ним, – проворчала Анфиса Кузьминична. – Сватов надумал засылать к учительской дочке, каторжанке. Отец ему в таких делах не потатчик, живо обвенчал с вожжами! – Хозяйка громыхнула пустым ведром, задев об угол бревенчатой клети. – Чтоб её черти унесли! – ругнулась она, а я не мог сразу понять, кого, к её радости, должны были забрать черти на тот свет, но потом догадался, что она проклинала Марийку в бессильной злобе.

По высокому крыльцу поднялся в сенцы. Прошёл в комнату Клима, а он, одетый и в сапогах со вчерашнего ещё вечера, лежал на белом покрывале поверх одеяла, лицом вниз. Спина разрисована серыми полосами, которые хорошо были заметны на белой шёлковой рубахе.

– Кто? – глухо, в подушку, спросил Клим и пошевелил исполосованными лопатками.

– Я это. Ты, Клим, не держи на Марийку зла, она мне дала согласие на свадьбу, когда отцы из Сибири вернутся.

– Если вернутся, – буркнул Клим и бросил резко: – Уйди! – И опять уткнулся лицом в подушку, будто умер. А мне стало вдруг жалко его. Счастливые все, наверно, к чужому горю жалостливые. Знать и вправду пришлась ему Марийка по сердцу, не болтал про сватов вчера, да переломил его отец, через колено сломал напрочь.

Я потоптался в нерешительности у порога, а вечером, выждав, когда Анна Леонтьевна, добрая и сердечная украинка, ушла в сарай доить корову, вошёл в дом. Марийка удивилась, раньше я не осмеливался заходить в её комнату, боялся, что парни дразнить станут. Марийка спросила, не скрывая радости:

– Зашёл за мной? Я скоро соберусь.

– Нет, зашёл к тебе. – И достал из кармана слегка помятую газету. – Николай просил, чтобы ты прочитала мне. Это про Сибирь, где наши отцы.

Марийка взяла газету, развернула и стала читать.

– Отойди от света, не засти. – Потом потихоньку начала пересказывать, что там напечатано: – Заголовок «Ленская ревизия». Иркутск. Начальник иркутского губернского жандармского управления и порайонного охранного отделения полковник Познанский отстранён от должности и переведён в Самару. По слухам, подтасовка сведений, практиковавшаяся Познанским даже в донесениях Департаменту полиции, касалась не только частных лиц, но и офицеров корпуса жандармов и производилась им с исключительной целью выдвинуть свою личную деятельность на первый план. И Департамент полиции вынужден был в конце концов ликвидировать плодотворную деятельность Познанского в Иркутске и перевести эту жандармскую достопримечательность на более скромную должность – в Самару.

Марийка ещё что-то пробежала глазами молча, потом пояснила:

– Это напечатано в самарской газете «Волжское слово», а перепечатано из «Столичной молвы». По всей стране прославился главный самарский жандарм.

– Надо же! Так ударили по начальству! Не становой пристав там какой-то! – Увидел большой застеклённый шкаф с книгами, подошёл, открыл дверцу и потрогал руками несколько толстых книг. – Ты всё это уже прочитала? – спросил я в удивлении от одной только мысли, что такое вообще возможно.

– Почти всё. Правда, есть и такие, которых мне не понять, отложила до папиного возвращения. А тебе хочется читать книги, ты равнодушен к ним? – Марийка встала рядом, и я, будто ненароком, локтем прислонился к её руке.

– А о чём тут написано? Чудно, книги стоят, будто ровные обрезки толстых досок, только в красивых обложках.

– Это рассказы и пьесы Чехова, это повести Гоголя, стихи Пушкина, а эти, самые толстые, романы графа Льва Толстого. В книгах пишут о жизни, Никодимушка, какой она была давно и какая теперь есть.

– Что про неё писать, про жизнь-то? – пожал я плечами. – Вот она вся, как на ладони: епифановский двор, скотина, мой подопечный табун, жара в поле и холод у Игната Щукина в доме, с утра до ночи работа под матерщину Спиридона Митрофановича. Разве такое кто напишет, враз на каторгу отправят.

Марийка улыбнулась, хитро прищурила глаза.

– И про такое пишут, кто посмелее. Максим Горький, например, тоже в работниках с отрочества, бродяжничал по России много.

– Писать надо про то, чего на свете нет, но чего страсть как хочется. Прочитал бы, будто сам там побывал!

Марийка засмеялась, толкнула меня в бок плечом:

– На сказках бабушкиных вырос! И это хорошо. И такие книжки есть. Вот книжка про то, как из пушки выстрелили снарядом, а в нём учёные люди сидели. Снаряд облетел вокруг Луны и снова вернулся на Землю. Такого ещё не было, а написано интересно, словно там действительно люди летали.

Марийка тронула меня за рукав, позвала за собой:

– Садись рядом, я почитаю тебе про славного запорожского казака Тараса Бульбу. Потом всю книжку прочитаем, сейчас только одну страничку. Польские паны захватили старшего сына Остапа, решили при народе казнить его и товарищей. Тогда и решил старый Тарас увидеть сына перед смертью. Это из жизни, Никодим, из моей родины, давно это было.

Марийка присела к столу, полистала не очень толстую книгу и уже в конце остановилась.

– Вот слушай: «Толпа вдруг зашумела, и со всех сторон раздались голоса: „Ведут… ведут… казаки!“»

Я слушал Марийку, смотрел, как шевелились её красивые губы, а она всё увлекалась тем, что писали про поляков, как они кричали вслед казакам обидные слова, как плакали жалостливые, и я постепенно всё отчётливее и отчётливее начал представлять себе и врагов храброго Остапа, которые пытали его, не проронившего ни слова, и самого Остапа в изодранной окровавленной одежде, и Тараса Бульбу, который так же, молча, уставился глазами в землю. И мне уже стали слышны крики тех, кто его пытал, связанного Остапа. И будто даже треск костей различал за словами Марийки. Губы девушки шевелились всё быстрее и быстрее, сдвинулись к переносью чёрные нахмуренные брови, а у меня по рукам пошла холодная дрожь, когда истерзанный Остап, будто ко мне лично, обратился с места пытки страшными, стонущими от боли словами: «Батько! Где ты? Слышишь ли ты?» А старый Тарас, рискуя и сам попасть в руки врагов, всё же поддержал измученное сердце сына словом: «Слышу!»

Марийка устало прикрыла книжку, выдохнула и сказала:

– Столько раз перечитывала я это место, а не будь тебя сейчас рядом, снова разрыдалась бы. Вот как могут писать о жизни настоящие талантливые писатели. Тут ничего не пришлось выдумывать, одна правда показана.

– Ты прочитаешь мне всю эту книжку? – спросил я. И Марийка согласилась, пообещала, что мы непременно начнём учить алфавит и учиться читать самостоятельно. В комнату с ведром, накрытым чистым полотенцем, вошла Анна Леонтьевна, на моё приветствие улыбнулась и сказала:

– И тебе, Никодим, доброго вечера. Марийка, вижу, приохочивает тебя к книжкам. Надо, соколик, надо с книжками дружить, от них у людей светлеет в голове, поверь моему слову. – А потом бесшумно, боясь помешать нам рассматривать другие книги, занялась процеживанием молока по кувшинам, время от времени украдкой поглядывая в нашу сторону.

«Наверно, Марийка сказала ей, что мы дружим, потому и привечает так приветливо», – подумал я, внезапно кровь прилила к голове, и я заторопился домой. Когда прощались на крыльце, Марийка снова пригласила меня:

– С сегодняшнего дня, Никодим, давай договоримся, как будет свободное время по вечерам, приходи к нам, будем учиться грамоте, читать и писать. Без этого по жизни трудно будет и далее идти. Отец твой порадуется этому, когда воротится домой.

– Ладно, обязательно приду, – с радостью согласился я с необъяснимым волнением в груди, словно мне удалось узнать что-то большое, хорошее, очень нужное не только мне. И только спустя много лет я осознал, что это было проснувшееся чувство страсти к печатному слову, к книгам. Это чувство завладело мною полностью, до фанатизма, который я и ощущаю вот в эту счастливую пору. Только беды по-прежнему не оставляли нашу семью в покое. Примерно через месяц, так же ночью, как и при аресте отца, к нам нагрянул постаревший, всё такой же толстый пристав Глушков. Стражники перевернули нехитрый скарб в комнате, а пристав всё добивался от меня, топал ногами:

– Скажешь или нет, куда спрятал запрещённую литературу? Её тебе привозил брат. Найду – упеку на каторгу!

«Значит, Николай ещё куда-то ездил, а они думают, что домой заезжал и снова оставил здесь книжки», – догадался я, даже обрадовался, что пусть ищут здесь, а в другом месте всё будет в сохранности. А когда мне надоело повторять, что брат ничего запрещённого не привозил, пристав разъярился, глаза даже выпучил от злости:

– Люди верные видели, как он в дом тяжёлую котомку принёс!

 

– Ту городскую колбасу и буханки белого хлеба с баранками, что привозил брат, я уже перетаскал в отхожее место, – неожиданно вырвалось у меня. – Пошарьте лопатой, может, что и опознаете! – Шустрый рыжеволосый стражник, среднего роста, он постоянно что-то бормотал себе под нос, должно, проклиная бунтовщиков, из-за которых по ночам приходится не спать, надумал было на ком-то сорвать свою злость и полез на меня грудью. Но я кулак выставил ему навстречу со словами:

– Во! Видел? Только тронь при понятых, размозжу башку о печку! Найдёте что, тогда ваша власть забирать, а руками трогать не смей! Знаю я вас, таких удалых молодцев!

– Искать везде, скотный двор переройте, а книжки должны быть! – Пристав даже ногами затопал так, что старенькие соседи-понятые в страхе отступили подальше к двери в сенцы.

Собрали шинелями всю паутину на чердаке, переворошили солому в овчарне, где у нас находились две овечки, переворошили всю рухлядь в тёмном чулане, а ответ один:

– Ни листка бумаги нет, ваше благородие!

– Ну смотри у меня, доухмыляешься, каторжанский выродок, – для острастки ругнулся пристав, покидая комнату, а я принялся успокаивать плачущую маму:

– Мама, ушли уже несолоно хлебавши. Чего же ты плачешь?

– Насодомили-то как, управы на них нет, – ответила она, а потом добавила: – Николая, чует моё сердце, возьмут следом за отцом.

И как в воду глядела, оказалась пророчицей. Николая через месяц арестовали за участие в забастовке и сослали в Туруханский край, куда-то в непроглядную глушь таёжную, только после Февральской революции и пришёл домой, но меня к тому времени уже дома не было, судьба мотала меня по фронтам Первой империалистической войны где-то в предгории Карпат.

И ещё один день из той, довоенной четырнадцатого года, жизни навечно остался в моей памяти. Была жатва и над хлебными делянками стояла жара. Ко Дню святого Ильи Пророка мы уже скосили хлеба нашего хозяина, и я пришёл на арендное поле дяди Демьяна, отцовского брата помочь ему. Своего арендного поля у нас не было, а единственный сын дяди Петро постоянно грудью надрывался в кашле – это после японского плена у него такая хворь приключилась. Наступил полдень, расположились обедать в тенёчке леса, недалеко от проезжей дороги на Бугульму, возле этого самого колодца, где потом бывшие «дружки» подкараулили меня. Тётка Алёна высокая и худая, принесла узелок с едой, поблизости другие семьи устроились, всяк себе выбрал тенистое дерево.

Я первым делом налил себе кружку холодной ряженки, начал осторожными глоточками пить, слышу – ругается дядя Демьян, сначала тихо, сквозь прокуренные усы, а потом его словно взорвало:

– А-а, так-перетак! Ведьмино отродие! Черти бы тебя чистили. – И раз! – бац недочищенное яйцо о колесо телеги! – Черти бы тебя чистили! – Два! И три! И четыре! И так весь десяток! Бабы от других телег сбежались, мужики животы надрывают в хохоте, а тётка Алёна ладонями глаза закрыла и посеменила прочь по скошенной делянке. Перебил дядя Демьян яйца и тут же успокоился, как ни в чём не бывало, взял кувшин, через край напился и ко мне с просьбой:

– Махорочку подбрось, Никодим.

– Вы же, дядя Демьян, и меня оставили без обеда. Давайте хоть травой колёса вытрем.

– Собаки оближут, пока косить будем. Ешь сало с хлебом и луком. Тётка нам сварила свежие яйца, их чистить – одна морока, скорлупки с мясом отдираются.

И тут справа от меня послышался стук колёс, потом донеслось поскрипывание, и на дороге показалась старенькая телега. Спереди, на поперечной доске, сидел бородатый незнакомый мужик в широкой домотканой рубахе навыпуск и в лаптях с белыми обмотками. Спиной к нам, свесив ноги на ту сторону телеги, чуть сгорбив спину, сидел ещё кто-то в чёрном городском пиджаке и в помятой фетровой шляпе серого цвета. Телегу подкинуло на кочке и человек повернул голову на людские голоса. Блеснуло на солнце знакомое пенсне. А меня будто и не было рядом с дядей Демьяном.

– Анатолий Степанович! – закричал я что было сил, а потом ещё раз на всё поле: – Анатолий Степанович!..

– Ну-ну, сынок, что же теперь поделаешь, – спустя несколько минут, после торопливых приветствий, пытался утешить меня Анатолий Степанович, а я растянулся на придорожной лебеде, плакал и никак не мог успокоиться. – Отец твой сделал всё, что мог для других, погиб как настоящий русский мужик, собой пожертвовал, чтобы спасти незнакомых ему женщину и подростка. – Анатолий Степанович пытался поднять меня с земли за плечи, тут же вскоре прибежали дядя Демьян и другие односельчане, уложили меня на телегу.

И только поздно вечером я смог уже спокойнее выслушать то, о чём тогда у родника, сбивчиво и волнуясь, говорил мне Анатолий Степанович. Рядом со мной, в обнимку с Анной Леонтьевной, всё еще не выплакав всех слёз – она их долго ещё будет потом выплакивать – тихо рыдала мама. Ей вторила сестрёнка Нина. Она даже не помнила отца. Ей и двух лет ещё не было, когда его увели среди ночи жандармы.

– Мы жили на поселении, – рассказывал Анатолий Степанович, изредка поправляя указательным пальцем пенсне, – в интересном по природе месте Зелёная Падь. Большей частью там проживали староверы с их суровым укладом, уже подсчитывали последние дни, которые оставалось прожить нам в ссылке, сговаривались про связи в будущем. А в последнее воскресенье будто злой рок толкнул нас напоследок сходить в лес, проверить охотничьи снасти. Мы в тайге зверя промышляли, шкуры меняли на хлеб и тем поддерживали слабых. В селение возвращались к вечеру. Иван первым заметил у крайнего дома дым под крышей, локтем разбил стекло, вырвал раму, полушубком укутал голову и в одну секунду был уже там, в густом дыму. Через пару минут он появился у окна с женщиной на руках, она была без сознания, угорела. – «Там ещё кто-то стонет», – только и успел я разобрать его слова сквозь удушливый кашель, наглотался там дыма. Я потащил женщину подальше от пожара на свежий воздух – тяжёлая староверка оказалась, едва я её за плечи приподнимал, волочил ногами по снегу. – «Держите, Анатолий Степанович!» – позвал меня Иван снова и перевесил через подоконник головой вниз мальчишку лет шести, в одной рубашке и в штанишках. Я подумал, что Иван тоже вылезет следом, понёс мальчишку к женщине, как сзади вдруг что-то как затрещит! – Анатолий Степанович поперхнулся, ему сдавило горло спазмом, он принял от Марийки стакан с водой, сделал маленький глоток, глубоко вздохнул и продолжил свой страшный рассказ: – Я тут же бросил на снег мальчишку, его приняла какая-то местная прибежавшая женщина, метнулся к окну. А в лицо огнём полыхнуло: рухнула крыша. Прибежали к тому времени соседские мужики, схватили меня за руки, а я голову полушубком укрывал, чтобы лезть в огонь. Должно быть, в состоянии нервного срыва был в ту минуту. «Пустите меня, там Иван гибнет!» – кричал я, а они мне в ответ: «Ивана уже не спасти, всё обрушилось!» Не знаю, как случилось, но тут я потерял сознание. Очнулся от холода – мужики снегом натирали мне виски. Вот так это было, родные вы мои. А через неделю, не больше, пришла казённая бумага с предписанием куда кому ехать. Мне велено поселиться под надзор полиции в Вологодской губернии. Разрешили только за семьёй заехать.

Не сразу до меня дошёл смысл последних слов Анатолия Степановича, а когда дошёл, то я испугался ещё одной в жизни страшной потери – Марийки.

– Как? Разве вы уедете отсюда? Я думал, что вы снова будете учителем у нас в селе. – Я говорил Анатолию Степановичу, а смотрел на Марийку, в её заплаканные глаза.

– Меня теперь и близко к школе не допустят. За версту повелят обходить, чтобы учеников не учил тому, что властям не угодно, – ответил Анатолий Степановичи и вскинул брови. – Не знаю, каким ремеслом теперь кормить буду семью, взяли бы хоть писарем в волостное правление.

– Папа, вы с мамой вдвоём поедете, а я остаюсь с Никодимом, – тихо проговорила Марийка, но так решительно, что Анатолий Степанович от неожиданности резко повернул к ней голову. Чуть пенсне не уронил. Моя мама при этих словах взяла Марийку за руку, погладила по гладко причёсанным волосам и снова расплакалась. Анна Леонтьевна с другого боку притулилась к Марийке, тихо всхлипнула, запричитала, приговаривая:

– Когда же ты решилась на это, доченька? Ох, господи, так сразу. – Посмотрела на меня с тревогой, словно в душу хотела заглянуть. – Ты уж не обижай её, Никодимушка, одна она у нас, одна на всём белом свете.

А я молчал, не находил слов, чтобы утешить её. Утешить горем убитую свою маму. Она так надеялась на скорое возвращение отца, что он со дня на день скрипнет калиткой и с улыбкой войдёт в дом…

Анатолий Степанович снял пенсне, прищурил светлые влажные глаза, возле которых в пучки собрались морщинки, посмотрел на дочь, словно хотел убедиться, что не ослышался, потом на меня, так и не проронившего ни слова. Вздохнул осторожно, будто опасался надорвать сердце.

– Надо же! Как быстро пролетело время. Мы с Иваном оставляли детей, а приехал я к взрослым, которые решили сами пожениться. Ну что же, я рад за вас. Коль решили быть вместе, так и держитесь неразлучно до конца века вашего. Мне твёрдо верится, что у вас всё будет ладно и в согласии, а потому и говорю: дай бог вам любви и мира в доме, а мы с матерью благословляем вас. – Анатолий Степанович не сдержал выступивших слёз, смахнул их ладонью. – Жалко, что Иван не дожил до этих счастливых дней, не порадуется вашему счастью. А мы отбудем надзор на чужбине и снова приедем домой, внуков на руках баюкать и песенки колыбельные петь.

В скором времени была наша свадьба, скромная, по нашему достатку, и гости на ней были только соседи и родственники с обеих сторон, пришли поздравить молодых со своими подарками к столу, а когда я меньше всего ожидал этого, через открытую настежь дверь вошёл улыбающийся и в то же время явно смущённый Клим в новенькой белой рубахе навыпуск. На концах широкого небесного цвета пояса малиновые кисти. В левой руке Клим держал бутыль с водкой, а правой поклонился свадьбе до земли.

– Мир и счастье этому дому, а молодым вечной любви и согласия. Разрешите и мне, добрые люди, поздравить молодых с законным бракосочетанием, гостям поставить на стол угощение, жениху с невестой поднести скромные подарки. – Клим подошёл ко мне, протянул серебряный портсигар нарочито грубым голосом сказал: – Кури табак, Никодим, чтобы от тебя пахло настоящим мужиком. – Потом повернулся к Марийке – порозовели у него уши от волнения. Но вида не подаёт, крепится. – А невесте я дарю памятный перстенёк. – И Клим протянул Марийке – я видел, как заметно подрагивала его протянутая рука – дорогой перстень с двумя маленькими, словно капельки крови, красными камешками. Если бы я знал тогда, где придётся мне с этим перстнем встретиться через годы!

Но в ту минуту после спокойных слов Марийки: «Спасибо, очень красивый подарок» – я приветливо, от всей души пригласил Клима:

– Садись, Клим, будь гостем желанным за нашим столом. Живём не пышно, но про нас далеко слышно!

Клим взял два пустых стакана, налил водку до половины и подошёл к попу Афанасию, который перед свадьбой венчал нас в церкви.

– Никодим, подойди сюда, – волнуясь всё больше и больше, попросил Клим и, когда я подошёл к ним, обратился к попу: – Духовный отец, давно друзья мы с Никодимом, а теперь я хочу, чтобы святая церковь на веки вечные скрепила нашу братскую дружбу так, чтобы и дети наши тоже считались кровными братьями.

Клим вынул из кармана складной нож, открыл его и, чуть вздрогнув, резко чиркнул им по среднему пальцу левой руки.

– Пусть моя кровь очистится этой водкой от зависти и злой мысли, если бы таковая подступила к моему сердцу, – и он выдавил из пальца кровь сначала в один стакан, потом в другой. Так же поступил и я, проделав это, скорее всего, машинально, под влиянием искренних взволнованных слов Клима, как мне казалось тогда, а не из такой уж любви к нему или желания побрататься с богатыми Епифановыми.

Поп Афанасий, уже изрядно подвыпивший, с квашеной капустой в бороде, раскачиваясь тощим телом над столом, прослезился и засопел растаявшим в тепле носом.

– Дети мои Христовы, сколь живу я на этом грешном свете, а такой братский союз скрепляю во первый раз, сиречь до сего благословенного дня у нас такого не творилось. Да быть вам отныне и во веки веков, аки родными братьями Христовыми, неразлучно стоять вам заедино супротив врагов ваших, каменной стене подобно. Аминь. – Поп икнул и потянулся за стаканом со смородиновой наливкой, а мы с Климом под крики гостей троекратно поцеловались, выпили водку, красную от нашей крови.

Марийка тут же подошла к нами, как-то буднично, словно и вправду родного брата, поцеловала Клима в щёку, а у него снова кровью налились уши и толстая шея.

– Садись, побратим, рядом, – пригласил я, почти искренне веря, что и Клим теперь будет относиться к Марийке по-братски. Хотя в душе и сознавал, что от этого моя батрацкая доля у Епифанова вряд ли станет легче. Разве только старый хозяин не будет обсчитывать в День святого Кузьмы, когда он обычно производил расчёты с сезонными батраками. Расходясь по домам, те чуть ли не кляли жадного хозяина за то, что он снова их «подкузьмил» при расчёте.

 

Мы с Климом сели рядом за праздничным столом, гости дружно прокричали «Ура!» за здоровье молодых. До вечера пели песни, и уже затемно стали расходиться по домам.

А менее чем через два года грянула проклятущая империалистическая война и кинула меня в ужасный водоворот военных событий, выбраться из которого удалось только через шесть нелёгких лет. И с такими потерями!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru