– Плачевно, Заботкин.
Положим, теперь он не скажет так. Я не виноват. Но все-таки нехорошо…
Из леса я вышел на шоссе и наткнулся на наших танкистов. Они варили под елкой гречневый концентрат. Я подсел к ним и съел полкотелка, вытер ложку о траву и попросил прощения. Танкисты весело посмотрели на меня, но не засмеялись. Они слишком устали, чтобы смеяться.
Один из них, лежавший на разостланной кожанке, сказал, что первую линию прорвали с ходу, а на второй немцы не успели закрепиться. Другой танкист заметил, что это еще вопрос. Первый было приподнялся, но не стал спорить и лег. Лицо у него было красное, потное, на лбу вмятина от шлема.
«Эти воевали», – подумал я.
В тот же день я разыскал наших. Штаб уже снимался. Писарь выносил из дома штабной скарб. Я спросил, где Вихарев.
– А ты не знаешь?
– Нет.
– Да, конечно, ты не знаешь… Он погиб.
– Иди ты к черту! – крикнул я и изругал писаря последними словами.
Подробностей я узнал немного. Сегодня утром на дороге у моста через реку Эма-иги разорвался немецкий снаряд. Санитарки подобрали четырех убитых, в том числе Вихарева. Он возвращался на попутной машине к своим… Его выбросило из кузова и швырнуло под другую машину, шедшую сзади.
Вечером меня вызвал капитан Лухманов.
Я сам собирался зайти в отдел, где работает Лухманов, и передать все, что узнал в усадьбе.
Я, помнится, меньше всего думал о причинах вызова, когда сидел в маленькой приемной, служившей когда-то кому-то кухней, сидел спиной к красной кафельной печи, усеянной, как водится у эстонцев, крючками для одежды, и ждал. Одна фраза неотступно преследовала меня, короткая, страшная фраза: Вихарев погиб. Вихарев, о котором говорили: «Этот о двух головах парень, смерть ноги поломала, за ним гнавшись». И он погиб. Кто воевал, тот знает, как действует смерть товарища, с которым ты делил постель, еду, тоску о доме – всё. Она всегда неожиданна, такая смерть. Завтра, быть может, моя очередь. Уж если Вихарев погиб…
Тут вошел Лухманов. Я плохо рассмотрел его и едва уразумел его первый вопрос.
– Товарищ Заботкин, – сказал он, – каким образом ваш кисет попал к Вихареву?
– Кисет?
– Да.
Я объяснил. По тону капитана, по тому, как он внимательно следил за моим рассказом, я почувствовал, что он как-то связывает мой кисет со смертью Вихарева. Когда я дошел до подземелья, он прервал меня:
– Это всё?
– Всё.
– У Вихарева есть враги?
– Враги?
– Я имею в виду – личные враги. Ну, из-за девушки или что-нибудь в этом роде.
– Кажется, нет.
– А у вас?
– Нет.
– Вы уверены?
– Уверен, товарищ капитан.
– Никаких нападений? Грузовик, скажем, сворачивает на вас… Автоматная очередь ночью на дороге… А? Я к примеру. Не было такого, старшина?
Я признался, что было. Забытый случай. Дня за три-четыре до нашего выхода на разведку я шел за продуктами в кладовую, и кто-то выстрелил из автомата. Пуля прожужжала мимо.
– Кто же стрелял?
– Понятия не имею, товарищ капитан. Наверно, случайность.
Капитан кивнул.
– Очень может быть, – сказал он равнодушно.
Однако я не поверил в его равнодушие. Он подозревал что-то, явно подозревал…
Сознание невольной вины сдавило мне плечи. Но я почувствовал не только это. Я почувствовал раздражение против человека, который вот сейчас, беседуя со мной своим тихим, ласковым голосом, взвалил на меня эту вину.
– Товарищ капитан, – начал я без обиняков, – вы говорите так, точно… ну, точно против меня какой-то заговор и вместо меня по ошибке убили Вихарева. Это странно, товарищ капитан. Снаряд, по-моему, не разбирает.
– Снаряд?
– Да.
– А вы уверены, что он убит снарядом? Уверены, Заботкин?
– Так разве…
Лухманов отставил лампу, несносно медленно потер правый глаз и, наконец, проговорил:
– Дорогу обстреливали, – это верно… Воронки есть. И труп нашли. На первый взгляд все очень просто. Но вы знаете, товарищ Заботкин, – он опять поднес платок к глазам, – многое кажется сперва простым, а на поверку выходит…
Он так и недоговорил, занявшись своим глазом, а я волновался и злился все больше. Невольная, неясная вина надвигалась на меня, надвигалась, и я яростно отталкивал ее. «Нет, все просто, просто, просто! – твердил я самому себе. – И кто такой Лухманов, чтобы вот так, безапелляционно… Шерлок Холмс какой нашелся! Что он такое открыл?»
В молодости я читал много всяких приключенческих книг, и образ следователя – энергичного, умного, смелого следователя – прочно поселился в моем воображении. Лухманов же похож скорее на мастера провинциальной фабрики где-нибудь на Верхней Волге. Он немолодой, нос у него не прямой, а курносый, с широкими ноздрями, подбородок маленький, остренький, как у мальчишки, и вообще у него лицо мальчишки – стареющего, сонного, уставшего мальчишки. Знал я в детстве такого мастера. Звали его Арсентьич. Арсентьич водил нас, школьников, по лесозаводу и давал объяснения витиеватым языком. Больше всего он любил слово «консистенция». Мы посмеивались и подсчитывали, сколько раз скажет Арсентьич слово «консистенция». Несмотря на серьезность разговора с Лухмановым, я не мог не вспомнить Арсентьича. «Вот сейчас Лухманов тоже скажет “консистенция”», – вдруг подумал я.
– Так-так, Заботкин, – проговорил он. – От жены ничего нет?
– Нет, товарищ капитан.
– Давно нет известий?
– Да. Два года скоро.
– Ни письма, ни привета?
– Нет.
Вопрос не удивил меня. Многие знали, что я разыскиваю Тоню. Никакой задней мысли в словах Лухманова я тогда не усмотрел. Самое обыкновенное дело – офицер расспрашивает солдата о семье. Я решил, что Лухманову, видно, больше не о чем со мной говорить, и подумал, что надо доложить насчет подземелья. Он предупредил меня.
– Ладненько, – сказал он. – О личных делах потолкуем потом. Вы начали про подземелье какое-то, я вас перебил.
Лухманов выслушал с интересом. Слово «моргенрот» он записал. Я сказал, что одна шпионка будет, возможно, с повязкой, что обе они постараются что-то отыскать в газетах. Я усмехнулся при этом: очень уж случайными, бессвязными выглядели результаты моего посещения усадьбы. Но Лухманов и это все записал.
– Если я хоть чем-нибудь могу быть полезен, – проговорил я, – то очень рад. Можно идти?
– Нет.
– Слушаю.
– Вы пока поживите у нас. Так лучше.
Он провел меня в соседнюю комнату, показал койку, пообещал прислать со связным ужин и вышел, потирая свой больной глаз.
В комнате две койки, стол и огромная вешалка из оленьих рогов. Стены покрыты серой, шероховатой штукатуркой. В углу картина акварелью – корабль с ярко-красным парусом плывет по зеленой воде. Под картиной искривленная рапира для фехтования. Скучная комната. Чахлый садик за окном, весь захламленный какими-то рваными автопокрышками, тюфяками и еще не поймешь чем. Что нужно от меня Лухманову? От кого он прячет меня здесь?
Лягу спать. Черт с ним, с ужином. Но я не заснул. Я лежал и смотрел в потолок. Я силился свести концы с концами. Да, капитан определенно прячет меня. Прячет, точно мне угрожает опасность. Да, если Вихарева действительно приняли за Заботкина, прочитав мою фамилию на кисете, и действительно убили, а теперь тот, кто убил Вихарева, убедился в своей ошибке, то конечно… Странное дело, только что я мысленно спорил с Лухмановым, только что уверял себя и его, что кисет ни при чем и никакого заговора нет и все очень просто, а теперь вот лежу и не нахожу покоя. Лухманов чего-то недоговаривает. Он что-то знает.
Что? Что же?
Я ничего не понимаю. Я не только неуклюж, нерасторопен, я еще и глуп.
Лучше всего заснуть, дожить до утра. Но я даже заснуть не умею. Одна догадка нагромождается на другую. И вся эта груда догадок проткнута насквозь одной фразой, точно раскаленной иглой: Вихарев убит. Осколком или вражеской пулей, но убит. Это факт, и с этим ничего нельзя поделать, и никуда от этого не уйти. Это везде написано. Это написано на стене, на тусклой жестяной кружке, на никелированных шарах кровати. И я, быть может, виноват. И если я виноват, то есть только один способ облегчить мою вину. Делать все, что прикажет Лухманов. Помогать Лухманову. Черт подери, как я хочу этого! Выяснить все до конца.
Скорее бы утро…
Я заснул поздно. Разбудил меня связной, принесший завтрак. Он поставил на стол тарелку и хлеб, сообщил, что Лухманов уехал рано, а мне выходить не велел.
– Арест, – сказал я.
– Смехота, – ответил связной с украинским акцентом. – Хлопец спит на койке, кушает наркомовскую норму, поправляется, а говорит: арест.
– Я шучу.
– Ты куда хотел идти?
– До ларька.
– Я схожу.
– Да не стоит.
– Схожу. Что надо тебе?
– Если не затруднит, дорогой, – сказал я, – возьми мне открыток пару.
Открытки он принес через несколько минут. Одну я послал в радиокомитет с просьбой еще раз вызвать по радио Ахмедову Антонину Павловну. Вторую открытку я адресовал в Дербентский порт, тоже с запросом относительно Тони, и только кончил писать, как вошел Лухманов.
Он вошел запыленный, в расстегнутой гимнастерке, сбросил накидку и крикнул:
– Чаю, Петренко!
– Тут еще много, товарищ капитан, – сказал я, пододвигая ему чайник.
– Это вы называете много? Нет, я меньше пяти чашек не пью. Я удивляюсь, как это при Иване Грозном жили без чая. Хотите, с трофейным сахарином? За компанию.
– Спасибо.
Мы выпили.
– Пейте еще, Заботкин.
– Хватит, спасибо.
– Думаете, вредно? Бросьте, чай – великая вещь.
– У вас хорошее настроение сегодня, товарищ капитан, – решился сказать я.
Меня подмывало сказать больше. Подмывало спросить, где был Лухманов, удалось ли что-нибудь еще узнать… Но Лухманов понял мой намек. Он опустил пустую кружку, стукнул донышком и улыбнулся:
– Я все-таки прав, Заботкин. Правда, это еще только начало дела, но если я сегодня прав, это уже хорошо. Значит, есть шансы, что я и завтра буду прав. Как вы мыслите, разведчик товарищ Заботкин?
Я кивнул и уставился на него с выжидательным видом. А он стал рассказывать лишь после того, как доконал шестую кружку. Оказывается, он с утра осматривал место гибели Вихарева, спрашивал санитарок, шоферов.
Выяснилось вот что.
Вихарев, разведав «квакшу», благополучно вернулся в наше расположение. Он должен был явиться с докладом к подполковнику, но не застал его. Штаб снимался. На окраине села грузились машины. Вихарева не посадили, и он пошел к шлагбауму «голосовать». Его видели там влезающим в кузов попутной трехтонки. Перед посадкой, в ожидании машины, Вихарев курил и держал на виду мой кисет с фамилией «Заботкин», вышитой медно-красными нитками. Машина шла в Юлемя, то есть к передовой. Наступление наше уже началось, и немцы били по дороге, особенно в том месте, где мост. Они давно пристреливали этот мост. Одну машину подбили, но не ту, на которой ехал Вихарев. Санитарки действительно подобрали четверых убитых. Трое лежали рядом с воронкой, а Вихарев – метрах в тридцати. Он не был ранен – сегодня тщательный осмотр тела подтвердил это. Контузия? Но снаряд был небольшого калибра. Отчего же Вихарев выпал из кузова? Машина, мчавшая Вихарева, была так далеко от разрыва снаряда, что о воздушной волне говорить не приходится. Один из очевидцев – боец из автодорожной службы – видел, что Вихарев свалился с заднего борта машины не в момент разрыва, а позже. Свалился, точно его столкнули. Шедший сзади «студебекер» подмял его.
– Товарищ капитан, – не утерпел я.
– Да.
– Кто с ним ехал?
– С Вихаревым в кузове были пять или шесть девушек из строительного батальона. Такие же пассажиры, как и он. Шофер их не знает. Говорит, обыкновенные девушки-строители, в ватниках, с лопатами.
– Так…
– Ваше мнение, разведчик?
– Странно, что он свалился… Товарищ капитан, он же цепкий, как…
– Знаю.
Лухманов предстал передо мной в другом свете после этого рассказа. «Лухманов доверяет мне», – решил я. Этим, прежде всего этим, а не логичной связностью своих выводов рассеивал он мое недоверие. Действительно, снаряды, выходит, ни при чем. Заговор? Против кого? При чем тут кисет? Почему Лухманов каждый раз поминает этот проклятый кисет? Он опять недоговаривает. Я вздохнул.
– Кто же убил его?
– Тот, – сказал Лухманов, – кто убил Вихарева, очень боялся встретиться с вами, Заботкин. Страшно боялся. Панически боялся.
– Вы знаете?
– Пока предполагаю. Сегодня отдыхайте сколько угодно. А завтра мы с вами поедем в одно место… Тут недалеко.
Мы выехали часов в десять утра. Хотя июльское солнце жарило немилосердно, «виллис», несший нас стремглав по шоссе, был наглухо закрыт. Целлулоидные оконца были рыжие, и все на пути было рыжее. Наплывали и исчезали темно-рыжие сгустки деревьев, сгустки строений. Большой шмель – пестрый и мягкий, как матерчатая игрушка, – бился о целлулоид, о брезент и не находил выхода. «Вроде меня», – подумал я. Я уже устал строить предположения, фантазировать и просто ждал, что будет.
Рыжий холм встал впереди. Он рос. Вершина исчезла. Подножие раскинулось вширь, распахнулись перила мостика, показался как бы выскочивший из придорожного боярышника столб с синим крестом ветлазарета.
Понятно, куда мы едем. Мы едем к тому селу, где до наступления стоял первый эшелон штаба. К селу Аутсе. Лухманов сидит рядом и молча трет свой больной глаз. Я не расспрашиваю ни о чем.
– Ячмень у вас, – говорю я.
– Замучил…
– Есть средство.
– Пробовал я всякие средства.
– А мед тоже пробовали? Нет? Самое верное средство, товарищ капитан. Тоня – моя жена – приложила мне меду, так, представьте, за ночь вытянуло.
– Серьезно?
– Да, вот, зайти на хутор…
– Ладненько. Петренко купит. Вам сейчас никуда не надо заходить без меня.
– Слушаю.
– Это и для вас лучше.
Лухманов как будто озабочен больше обычного, говорит отрывисто, короткими фразами. Похоже, что он торопится. Раза два он посмотрел на часы. Я поймал себя на том, что тоже тороплюсь.
Куда?
Замедлив ход, мы въехали на окраину села. Улица шла под гору, и внизу открывалось почти все село, пестревшее своими красными, синими, желтыми, лазоревыми домиками, как огромный цветник. Мы миновали квартал и повернули влево. С криком метнулись гуси. Тяжелая ветка рябины процарапала по брезентовому верху «виллиса». Здесь Лухманов вышел, велев мне ждать в машине, и поднялся на крыльцо небольшого одноэтажного здания, окруженного пышной оградой сирени.
В ожидании Лухманова я принялся рассматривать это здание.
Я силился обнаружить что-нибудь характерное в светло-фисташковом здании, привлекшем к себе Лухманова, и не мог. Обыкновенный эстонский дом хуторского типа – с большим каменным сараем для скота, с амбаром и высокой колонкой колодца. И сарай, и амбар сложены из многопудовых булыжников, грубо обмазанных кое-где штукатуркой, и напоминают казематы форта, а домик легкий, хрупкий, веселый, с узорчатым флюгером на сверкающей оцинкованной крыше. Даже спущенные цветные шторы за окнами не навевают ощущения тайны.
Какая тайна?
Может быть, ее уже нет. Может быть, Лухманов вернется и скажет, что все выяснилось, что гибель Вихарева просто несчастный случай и никакого заговора нет, и вообще все просто, и Заботкина незачем больше прятать.
Я приоткрыл дверцу и вдохнул горячий, душистый воздух. Оцинкованная крыша сверкала так, что было больно смотреть. Почти нигде не было теней. Солнце стояло почти в зените, и кусты сирени, трава газона, гнездо аиста на крыше, пронизанные неумолимыми лучами, стали прозрачными. Еще немного – и дом со спущенными шторами станет прозрачным. За сараем, в невидимом пруду, лениво плескались гуси. Всюду проникала всепобеждающая ясность дня, исцеляющая ночные сомнения и страхи.
Лухманов наконец появился. Он сбежал с крыльца, вскочил в «виллис», посидел с минуту в нерешительности, и мы помчались. Лухманов тронул меня за рукав и сказал:
– Вы разведчик, Заботкин.
– Точно.
– Вы ничему не должны удивляться. Даже если… даже если вы увидите сейчас хорошо известную вам женщину с татуировкой на руке… С синей розой. – Он показал на запястье.
– Тоня? – крикнул я.
– Да. Очень возможно, что вы увидите свою жену. Если мы нагоним…
Нужно ли говорить, что я ожидал чего угодно, только не этого. Как человек, хвативший одним духом стакан водки и силящийся перевести дух, я уставился на Лухманова.
– Она… она была здесь?
– Была.
– Как… когда…
Но в следующий миг я весь сжался от холода. Не сразу дошло до меня значение того, что сказал Лухманов. Если Лухманов гонится за Тоней, то значит… значит, Тоня преступница. Моя Тоня? Я повернулся к Лухманову, столкнулся с его взглядом и сказал:
– Это ошибка.
– Почему?
– Товарищ капитан, – сказал я. – Если вы подозреваете в чем-нибудь Тоню…
– Ну, допустим.
– Уверяю вас, это не она.
– Докажите.
– Товарищ капитан. Я надеюсь на Тоню, как на себя.
– Вы долго жили вместе?
– Нет… не очень.
– Сколько?
– Полгода.
– Даже меньше небось, – сказал капитан, быстро взглянув на меня. – А до того долго ли вы были знакомы? Два месяца, три – самое большее?
– Два.
– Вот видите. Хотя что нам спорить. Догоним – узнаем. Наблюдение вдоль дороги, Заботкин. Нагоним. Скорость приличная, имеем все шансы!
Наша машина – маленькая и сильная, как степная лошадка, – нашла в себе еще нетронутые резервы скорости. Мы ветром слетели с горы, оглушительно пересчитали бревна мостика, внеслись на другой косогор. Ветряная мельница выросла, доросла до облака, взмахнула крыльями и пропала. Мыза с сорванной крышей, куща дубов над заросшим кладбищем, подбитый, вздыбившийся танк с черным крестом и надписью мелом по-немецки: «До свидания», – все росло и пропадало сзади, росло и пропадало. За третьим косогором – самым высоким – открылись равнина и белая, выжженная солнцем дорога, по которой зеленой букашкой уползал грузовик.
– Они, – сказал Лухманов.
Он взялся за баранку, а шофер сидел рядом и снисходительно улыбался, как всегда улыбается шофер, когда начальник занимает его место. Я положил локти на спинку водительского сиденья и, дыша Лухманову в затылок, следил за стрелкой скорости, с трудом одолевшей еще одно деление на циферблате. Восемьдесят километров. Догоним, конечно, догоним. Птицей, ветром перелетел бы я расстояние, оставшееся между нами и грузовиком, чтобы поскорее узнать, в чем дело. Узнать, кто эта баба, которую Лухманов путает с моей Тоней…
Уже можно была различить какие-то мешки в кузове. На них три женские фигуры. Лица их еще неясны, двое в платках, одна в пилотке, кажется… Да, в пилотке. Я приподнялся, упершись локтями, и всей тяжестью навалился на Лухманова, потому что он резко затормозил и, свернув на обочину, встал.
– Эх, ч-черт…
– Стой, Заботкин! – Лухманов выскочил из кабинки. – Что-то с тарантасом нашим…
Он открыл чехол, запустил руку в мотор и извлек какую-то деталь. Шофер, кинувшийся к мотору вслед за ним, хотел ее взять.
– Разрешите…
– Ты вот что, – сказал Лухманов, – посиди там, на травке. Да-а, братцы, – продолжал он, оттопырив губы, – конь у нас совсем того… скиксовал. Система Монти: день работает…
– Товарищ капитан…
– Год в ремонте, – закончил капитан. – В радиаторе, гляди, мыши завелись.
– Ой, да что вы…
– Ты, Егор, лучше помалкивай. По вине материальной части, – Лухманов снова строго оттопырил губы, – сорвали задание!
Я вздохнул.
– Еще бы немного – и догнали. Да время не ушло, товарищ капитан. Куда они от нас денутся? Если быстро наладим, так все будет в порядке. А? Товарищ капитан…
Лухманов увидел меня, расстроенного, топчущегося от нетерпения по пыльному шоссе, странно улыбнулся, и я обомлел: Лухманов больше не торопился. Ленивым движением он ввинтил дырчатую трубку обратно, неторопливо сел в кабинку на свое обычное место и приказал:
– Домой, Егор.
– Товарищ капитан! – крикнул я. – А как же они… Как же?
– Приедем домой…
Он не договорил. В зеркальце, укрепленном над ветровым стеклом, отразилось лицо Лухманова – веселое и даже умиротворенное. Мы повернули обратно.
Шофер, сперва тоже недоумевавший, теперь от времени до времени бросал на меня многозначительные взгляды. Я же ничего не понимал, пока не получил от самого Лухманова неожиданное разъяснение.
– Ничего с мотором не случилось, товарищ разведчик Заботкин, – сказал он, когда мы вернулись домой. – Мотор здоров как бык, если такое сравнение вообще допустимо, и водитель Егор – замечательный водитель, имейте в виду, товарищ разведчик. Мы отмахали бы с легкостью хоть полтысячи километров, если бы в этом была надобность. Скажу вам откровенно, ругайтесь не ругайтесь… Я вас решил проверить. Я серьезно. Мы с вами знакомы два дня. Правильно? Надо проверить. Вдруг, думаю, мы начали не с того конца? Вихарев погиб случайно, никакого преступления нет, Заботкина убирать с дороги никто не хочет, а, напротив, он сам с этой компанией связан и врет, что не знает, где его жена. Обижаетесь? Не надо, разведчик. Не надо. – Он посмотрел на меня необычайно ласково. – Не надо. Думаю: если Заботкин обманывает меня, тогда ему не очень-то приятно при мне сталкиваться лицом к лицу со своей женой. Он не старался бы догнать…
Я смотрел в пол.
– Тоня вообще ни при чем, товарищ капитан, – угрюмо ответил я. – Вы сами сказали, что всю эту историю с погоней нарочно… ну, поставили, что ли.
Лухманов усмехнулся.
– Интеллигентный товарищ, – проговорил он. – Ведь собирались сказать – выдумал. Да-да, разведчик. Я все мысли ваши читаю. Они у вас на лбу написаны, и это сильно облегчает наше знакомство с вами, знаете. А что касается вашей жены, – тут вся веселость его исчезла, – то это вопрос особый. Вопрос сложный. Но, возможно, мы с вами скоро увидим ее… в доме на Моргенрот.
– Моргенрот?
– Совершенно верно, на улице Моргенрот. Читальня. Тот самый дом в Аутсе, возле которого мы останавливались. Я вижу, вы понятия о нем не имеете, Заботкин. Мне-то он давно известен.
Одна нить протянулась от подземелья баронской усадьбы к дому в Аутсе, затем к мертвому Вихареву, затем к Тоне или к подлой шпионке, которую Лухманов почему-то – непонятно почему – принимает за Тоню. Все сматывается в один клубок, и я барахтаюсь в этом клубке, и нити – смолистые, липкие нити вроде сапожной дратвы – режут мне лицо, руки. Нет, это не Тоня. А если Тоня, то не шпионка, а настоящая Тоня, родная, честная, любимая Тоня.
Пусть во всем прав Лухманов, но Тоню он не знает. Тоня – немецкая шпионка?! Нет, пока не приведут ее, пойманную на месте преступления, пока не посмотрю ей в глаза… Этого не будет. Нет такой Тони – изменившей мне, изменившей всему, что нам дорого, продавшейся гитлеровцам.
– Товарищ капитан! – взмолился я. – Если бы вы могли сообщить, что с Тоней. Или… или вы не доверяете мне?
– Глупости. Не доверяю! Выкиньте это из головы. Я просто не хочу ослаблять вашу надежду. Пока мы не выяснили до конца.
– Эта неизвестность…
– Неприятная штука. Верно.
– Товарищ капитан! Лучше любая правда.
– В том-то и дело, что стопроцентной правды насчет вашей жены я вам не скажу. Не скажу, потому что не знаю. Процентов на девяносто, девяносто пять… Почитайте это. – Он порылся в планшетке и достал пачку бумаг. – Последние, так сказать, сведения.
Пока на кухне шипели оладьи, а Лухманов разговаривал по телефону, я читал.
В июне тысяча девятьсот сорок второго года Тоня Ахмедова, выехавшая из Дербента, слезла с поезда у Ладоги. Ленинград был в блокаде, и путь с Большой земли на Малую землю пролегал через озеро. Тоня почему-то опоздала на пассажирский пароход и села на буксирный, отправившийся на четыре часа позже, под вечер. Не следовало ей опаздывать. Пассажирский благополучно прибыл к западному берегу, а буксир «Гагара» попал в жестокий шторм. Июньский шторм на Ладоге – явление редкое, но грозное. Прибрежные метеостанции засекли десять баллов, в портах вывесили сигналы, запрещающие судам уходить в глубь озера, и в это время маленькая «Гагара» крутилась, как щепка, в водовороте. Слабый двигатель не выдерживал спора со стихией – буксир на середине пути сорвался с курса и наскочил на песчаную банку. Топки пришлось погасить, потому что вода стала заливать машинное отделение.
Кроме Тони на «Гагаре» было еще одиннадцать человек, не считая команды. Все сгрудились на носовой палубе, поднимавшейся из воды, и стояли, уцепившись за ванты, обдаваемые волнами.
Наступила ночь. Шторм не утихал. Хотя в июне на Ладоге светло круглые сутки, эту ночь нельзя было назвать белой. Нависли свинцовые облака, пробегал мелкий, колющий дождь. Под ударами волн «Гагара» медленно сползала с банки, и люди на носовой палубе все теснее прижимались друг к другу.
Корма уперлась в камень. Судно перестало сползать – оно лежало теперь неподвижно, накренившись на правый борт, с погасшим топовым огнем на верхушке мачты. Никто не мог сказать, однако, останется оно в таком положении или будет сброшено с банки и пойдет на дно.
Семеро человек решили покинуть «Гагару». Среди них были четверо мужчин и три женщины. Они отвязали шлюпку, сохранившуюся на левом борту, и пустились на веслах к берегу, до которого было километров пять. Матрос Ластухин, сообщающий обо всем этом в своем донесении, не знал никого из семерых пассажиров по имени. Вскоре, после того как шлюпка скрылась из виду, шторм усилился, огромный вал накатился на банку и потащил за собой «Гагару», Ластухин обхватил подвернувшийся под руки спасательный круг и упал в воду. Через несколько часов Ластухина подобрал военный катер.
Впоследствии Ластухин узнал, что капитан, механик и еще один матрос спасены другим катером. «Гагара» затонула. Что стало с пассажирами, он не знает. Их оставалось пятеро: трое мужчин и две женщины. Ластухин закончил донесение словами: «Они, наверно, погибли».
Я читал и перечитывал эту фразу: «Они, наверно, погибли». А шлюпка? О ней матрос Ластухин тоже ничего не знал. Я торопливо взял следующий листок.
Из текста явствовало, что в Шлиссельбурге был допрошен Анисим Иванович Бунчковский, сорока четырех лет, смотритель пристани, работавший при немцах. В июне тысяча девятьсот сорок второго года, во время сильнейшего шторма на рейде Шлиссельбурга, показалась лодка с гражданскими лицами. Она была тотчас остановлена немецким военным катером и под дулами пулемета и винтовок препровождена к пристани. Это было часов в семь утра, так что Бунчковский мог хорошо рассмотреть задержанных. Их было семеро: четверо мужчин средних лет и три женщины. Он видел их, когда они спускались по сходням, шатаясь от усталости и хватаясь за перила, и заметил, что у одной молодой женщины на руке татуировка – синяя роза. Женщина эта на вид двадцати двух – двадцати четырех лет, среднего роста, скорее худая, чем полная. Волосы у нее светлые. Платье на ней было мокрое и рваное, так же как и на ее спутниках. Они все выглядели как потерпевшие кораблекрушение. Шли задержанные молча, подгоняемые прикладами немецких солдат.
Бунчковский слышал, что шлюпку принесло к Шлиссельбургу с советской стороны течением и штормовыми волнами, и считает, что это вполне вероятно, так как шторм достиг тогда невиданной силы. О судьбе семерых советских граждан сведений не имеет.
На этом сообщение кончалось.
И еще один листок лежал передо мной на столе, свежий листок из блокнота, весь заполненный стремительным, колючим почерком Лухманова:
«Из архива штаба 25-й немецкой авиаполевой дивизии, связка 18, дело № 211, особо секретное, отдела XI. 9.5.1944.
Агент “Синяя Роза” прибыла на участок армии 7.5.1944 г. от “Руперта”. Прикомандирована к группе “Германриха”. Оценка “Руперта” хорошая. Жила в Советском Союзе (г. Дербент). 23.6.1942 г. непреднамеренно перешла линию фронта (район Шлиссельбурга). Задержана сторожевым судном в числе пассажиров, спасшихся с затонувшего парохода “Гагара”. Кончила курсы “Ост” 14.1.1944 г. Знает в совершенстве русский язык и слабо – язык дагестанских горцев».
До сих пор у меня оставалась надежда, но теперь и она стала тонуть в поднявшемся отчаянии. Я то кусал подушку, сжигаемый бессильной злобой против Тони, изменившей мне и всем нам, оскорбившей мою любовь, мою надежду, то уговаривал себя, что есть еще один процент надежды, раскаивался, мысленно просил прощения у настоящей Тони, которая, может быть, ждет меня и дождется и будет смеяться вместе со мной над трагическим недоразумением…
Утром сквозь ясное, точно промытое стекло итальянского окна прошел желтый закатный луч и лег на одеяло – невесомый и нежный. В комнате стоял, скрипя кожаным пальто, Лухманов.
– Товарищ капитан, – сказал я, – отпустите меня на передовую.
– Вы долго думали?
– Смеетесь, товарищ капитан…
– Зачем на передовую, кем на передовую?
– Стрелком, пулеметчиком – все равно. Воевать, понимаете? Не могу я больше так.
– Понимаю. Я вас отлично понимаю. Разведчиком быть трудно, работа кропотливая, скучная, а стрелком – проще. Так? Ну так вот: не пойдете вы, дорогой товарищ Заботкин, на передовую.
Я не находил слов, чтобы возражать. Голос этого сильного, уверенного человека действовал на меня, как укрепляющее лекарство. Я слушал его и хотел, чтобы он долго-долго сидел тут и говорил.
– Я знаю, в чем дело, – продолжал он. – Но я думал, что вы крепче. Правда, я сам сказал тогда, помните, – девяносто пять процентов против вас. Но у вас остается пять процентов. Целых пять.
– Нет пяти.
– Пусть один. Зачем же вы так быстро уступили этот один процент? Уступили и начали бить отбой по всей линии: в разведке работать не хочу, есть не хочу. – Он заметил тарелки с нетронутым ужином. – Черт знает что такое! Голодовку объявили? Приказываю немедленно съесть.
Он сидел до тех пор, пока я не очистил все до последней крошки. Потом встал и вышел.
Через несколько минут он вернулся и неожиданно спросил меня, занимался ли я когда-нибудь огородничеством.
– Напрасно, – сказал он, услышав мой отрицательный ответ. – Кто у нас специалист? Петренко, наверно? Незаменимый товарищ. Петренко!
– Слушаю вас.
– Овощи умеешь сажать?
– Мало-мальски.
– Просвети старшину. Пусть попрактикуется. Время летнее. Июль. Для капусты, для брюквы поздновато, конечно. Какие семена требуются? Можно салат, редиску. Доставай семена, и приступайте вдвоем. Покажешь старшине, а то он и лопату не знает, каким концом втыкать.
– Где прикажете?
– Здесь. В саду.
Петренко выполнил поручение с такой быстротой, что мы через двадцать минут разложили семена на листке мокрой бумаги, – как полагается перед посадкой, и начали штурмовать тощую, каменистую землю.
– Стукаем, стукаем, – молвил Петренко, оживившись, – и настукаем мы германский клад – запас оружия, или деньги, или тот ихний шнапс.
– Тебе шнапс…
– Ни… Прежде я, правда, из хаты на ногах, а в хату на бровях. Теперь ни.
– А что?
– Обещался Софье. Жене моей. Она говорит: ты, Герасим, пропадешь на войне, если лакать будешь. Обещай мне, говорит, что не станешь.
– Она на Украине?
– Не знаю где. В селе нету ее. Не проживает…
Он рубанул лопатой, поднял обломок кремня, долго и сосредоточенно вертел его в крупных, толстых пальцах, затем с силой швырнул через дорогу.