Вот уже года два как я не путешествую.
Ясное дело: пандемия. И, честно говоря, не очень-то хочу. Потому что наездился. Был где-то в семидесяти странах мира. В некоторых по нескольку раз.
Мне просто очень повезло. Это никак не моя заслуга, а просто стечение обстоятельств, причуда судьбы. Которой я, конечно, очень благодарен.
Так вот. Думаю я себе: а что я помню из этих бесконечных путешествий больше всего? Что, собственно говоря, человек может помнить?
А вот что: то, что он 1) увидел, 2) услышал, 3) понюхал, 4) попробовал на вкус, то, 5) до чего он дотронулся, ну и 6) всякие вестибулярные дела. 6 органов чувств. Классика.
Я помню, что бурная речка Квай в Таиланде – цвета хаки, а Священная Ганга в Индии – пыльно-малахитовая.
Помню, что крики птиц в бразильских джунглях похожи на отчаянный крик человека, который очень сильно обжегся или наступил на гвоздь. А звучание швейцарского варианта немецкого языка – как будто трут пенопластом по стеклу или резко тормозит самосвал.
Помню, что мясо кенийского крокодила на вкус – курятина, которую полили селедочным рассолом, а свежее кокосовое молоко на Цейлоне – точно как березовый сок.
Помню, что прикосновение к «капюшону» кобры во Вьетнаме (заклинатель капюшоновой кобры берет за прикосновение доллар) напоминает прикосновение к обложке моего шершавого школьного дневника семидесятых годов прошлого века, а стены римских домов – точь-в-точь словно июльские пни в Подмосковье. Кора и мох – мох и кора.
Могу запечатлеть и всякую «вестибулярщину».
Когда на огромном шестипалубном лайнере вплывал в норвежский фьорд, почему-то сразу вспомнил, как в первый раз зашел в главное здание МГУ. Легкое, но властное головокружение и ощущение, что сейчас начнется что-то самое главное в жизни. Или: когда входил в бесконечное ущелье и вдруг увидел иорданскую розовую Петру – точно то же чувство, какое у меня было, когда во время страшной ангины спала температура с сорока до тридцати шести и двух и вдруг внезапно и резко прошло горло – в тысяча девятьсот шестьдесят девятом году. Все это я помню. Но это ничто по сравнению с обонянием.
У меня с детства есть один пунктик: запахи. Что делать с этим пунктиком, который и сейчас не прошел, не знаю.
Ходишь, принюхиваешься ко всему, как собака.
Завяжи мне глаза, привези куда-нибудь во Францию, я и выдам: Марсельский порт, вечер. Или: Париж, Монмартр, утро. Или: кабаре «Лидо», первый ряд столов, уже дали десерт, сейчас выйдут «девочки».
Я не хвалюсь, это скорее несчастье, чем преимущество. Читали «Парфюмера»? Вот и у меня примерно то же самое. Надеюсь, что конец моей не совсем собачьей жизни будет не таким печальным, как у главного героя этого довольно противного романа. Потому что я невкусный. Дрябловатый да и костлявый. Кстати, помните, как у Чехова: «я уже такой старый, что от меня псиной пахнет».
Чем, спросите меня, пахнут полотенца и белье в трёхзвёздочных отелях. И я отвечу: бараниной. Именно бараниной. За базар, как говорится, отвечаю. В четырехзвездочных слегка отдают уксусом. В пятизвездочных ничем не пахнут. Хотя есть легкий щемящий привкус талого снега. Так что если в пяти звездах наволочка несет овцой – значит наволочка не пятизвездочная.
Теперь – море. Вечернее Средиземное море, как заметил еще Бунин, пахнет арбузом. Это понятно. Морской йод плюс задумавшиеся водоросли. Очень точное и деловое замечание классика.
Чем грязнее море, тем больше оно отдает кормовым огурцом. Если же огуречный дух плавно переходит в запах от весенней мокрой дворняжки – в это море лучше не залезать. В Большом Сочи, Паттайе и Анталии много таких псиных заводей.
Бассейны в августовских отелях пахнут свежесваренным, еще теплым яблочным компотом. Джакузи – компотом персиковым, причем забродившим.
Сауны – мокрой резиной вьетнамок и жженым сахаром прокаленного дерева.
Каждая страна имеет свой характерный запах.
Если пахнет Макдональдсом и закипающим от зноя болотным сероводородом – поздравляю, вы во Флориде.
Египет – это причудливая смесь пыли, арахиса и выпечки. Иногда пахнет верблюдами. Что-то типа московского вечернего метро прошлого века. Сейчас московское метро более-менее нетоксично.
Китай – едва уловимое, но навязчивое соевое амбре. Некая смесь рыбьего жира и пластилина.
Все курорты мира пахнут старой фритюрницей. То есть – картошкой фри. А уже через этот запах с трудом пробивается рыба-гриль, креветки и так далее.
Доллары во всем мире неизменно пахнут клопами. Это общеизвестно и не обсуждается.
Евро – по-разному. Пятерка – старой замшей. Десятка – гуашью. Двадцатка – линолеумом. Пятидесятка – замазкой.
Мне грустно. Но могу продолжить.
Все сиденья во всех самолетах всех аэропортов мира пахнут колбасой.
Азиатские больше напоминают сырокопченые колбасы, европейские – вареные, наши – сардельки с горчицей. Хотя на внутренних рейсах – скорее напоминают ливерную, намазанную на бородинский хлеб, на котором раньше лежала селедка, причем бутерброд – позавчерашний.
Мне очень хочется поговорить о запахах туалетов, но я воздержусь.
Большие аэропорты, типа амстердамского, навязчиво пахнут леденцами химического производства.
Старые южноевропейские города – кошками. Чем у́же улицы, тем сильнее кошачий дух. Ближе к окраинам их все больше и больше вытесняет собачий.
Если в таком европейском городе прошел дождь, пахнет карамелью. После дождя в Москве пахнет тополиными почками.
Вот так и живу, пардон за исповедь.
Вышел из самолета. Леденцом пахнет. Приехал в отель. Смыл колбасу. Правильно полотенца пахнут: весенней лужей. Сходил на экскурсию к кошкам. Вернулся в отель. Посидел у Большого Арбуза, у моря, значит. Попарился в жженом сахаре, пробулькал себя в персиковом компоте. Поел креветок из фритюрницы. Лёг в весеннюю лужу. Заснул. Приснилась родина: бородинский после селёдки.
А у вас какой пунктик? Скажете, нет? Не верю. Какой-нибудь да имеется: хоть один из шести.
Ну и вот. Сижу дома в эпоху пандемии.
Здравствуй, кошка. Все я знаю про тебя, кошка. Ты самозабвенно лизала себя часа два и теперь стала чистая и пахнешь первым ноябрьским снежком. Уже он скоро и выпадет, этот первый снег. И тогда я напишу, что первый снег пахнет моей кошкой, для нового гонорара.
Сходить, что ли, в магаз?
Началось. На этаже пахнет шипром и ментоловым дымом. Шипр – это Сергей Иванович Поросятников, сосед из пятьдесят восьмой квартиры. Ментоловый дым – Анжела Мухутдинова – соседка из пятьдесят девятой. Хорошие люди.
Нюх-нюх…
В лифте пахнет… Товарищи, заклинаю вас всеми ароматами бытия, стирайте, пожалуйста, свои штаны хотя бы раз в неделю! Особенно если жизнь у вас до сих пор капает, а не течет.
Подъезд. Ясно: несёт типичными хрущобовскими квашеными кошками.
Магаз. Понятно: рыбку в седьмой раз перезамороженную завезли.
Беру хлеб «Селяночка», ряженку, редьку, боржом и сосиски «Папа может».
Если все это единовременно употребить в пищу, то завтра страшно представить, чем будет пахнуть. Опыт подсказывает, что просроченным ацетоном.
На кассе сидит женщина по имени Хадижат. Я ее хорошо знаю, эту Хадижат. Грудоёмкая такая женщина лет пятидесяти.
– Привет, Вова.
– Привет, Хадижат. Чуду готовила?
Чуду – это такое особенное дагестанское блюдо.
– Откуда знаешь, Вова?
– Разведка доложила.
– Разведка – это Насруддин?
– Ва-а-а, Хадижат. Сердцем я чую.
– Носом ты своим чуешь, Вова, а не сердцем. Знаю я все про тебя, Вова. Чуду я готовила, пропахла я чуду. Вот ты своим сердцем-носом и унюхал все… Э-э-эх… Приходи есть к нам чуду.
– Ва-а-а… Спасибо, Хадижат, зайду как-нибудь.
– Триста три рубля, Вова, с тебя.
Я не иду есть дагестанскую чуду, я иду есть нашу чудо-редьку. Делаю круг, чтобы прогуляться, по лесопарковой зоне.
Ой, запах… Кто-то разлагается. Наверное, какой-нибудь хомячок сдох. Миновали зону хомячьего разложения.
Величественный предзимний лес. Пахнет детскими моими самыми обожаемыми в мире мамиными сырниками из холодильника, мармеладом и лимонной цедрой.
До свидания, лес.
Захожу в подъезд. Квашеные кошки. Лифт, где капает, а не течет. Ментоловый шипр на этаже, моя родная кошка – первый снег.
Скоро жена придет из парикмахерской. А после парикмахерской она всегда пахнет почему-то клюквенной пастилой. Имею я право наконец-то хоть на какие-то эротические фантазии?
Хорошо в краю родном. Все пахнет как надо. Согласно генеральной линии и руководящей роли Бытия.
У Александра Сергеевича Пушкина, у «солнца русской поэзии» и «нашего всё», как известно, есть незаконченный текст, надо думать, несостоявшийся роман, который начинается словами: «Гости съезжались на дачу».
Очень многие пушкинисты-филологи на разные лады высказывали еще давным-давно и высказывают в наши дни одну и ту же мысль: эта фраза – лучшее, универсальное начало для любого романа.
Любой национальный роман идеально было бы начинать с этой фразы. Хоть американский, хоть готтентотский. В ней, в этой фразе, всё – и захватывающая интрига, и щемящий уют, и стилистическое благородство, и ностальгия. Не согласны?
«Дача» – явление очень русское. Даже в некоторые другие языки оно пришло из нашего языка. «Dacha». Типа «sputnik» или «pogrom».
Но дача – это не спутник и не погром. Дача – это дача. На которую съезжались и съезжаются и будут съезжаться гости во веки веков (не аминь!). Я об этом в своё время даже стишок написал:
У счастья – на грядке петрушка,
Из бруса пять на семь – дворец,
Из прошлого века игрушка,
А главное – свой огурец.
Приедет ли тетя из Жиздры?
Кого на какую кровать?
Но самое главное в жизни —
Чем будем шашлык поливать?
По пробкам ползет наудачу
Гостей дорогих караван.
Да, «гости съезжались на дачу» —
И в этом весь русский роман.
Под яблоней в местной Валгалле —
Селедка, грибочки, балык…
И главное дело: в мангале
Ворчливо шаманит шашлык.
И счастье – так близко, так просто,
И сколько ж его на веку!
От тоста оно и до тоста…
А может, теперь по чайку?
Течет чаепитие чинно
С повидлом в венце хрусталя…
И сладкой сирени лепнина,
И бас молодого шмеля…
И в этом году ко мне на дачу по-пушкински съезжались гости. И, надеюсь, в будущем будут съезжаться. Ведь настоящая дача – это путешествие во времени. Машина времени, так сказать.
Что значит «дача»?
Это значит: подшивки «Правды» цвета дохлой канарейки (1970–1974); мангал из авиационной стали, который в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году дядя Коля за две бутылки «Столичной» сварил на заводе «Сатурн» (находится в идеальном состоянии, я про мангал, а не про «Сатурн» и дядю Колю); физкультурные штаны дедушки 1952 года, выполняющие функцию половой тряпки (штаны, а не дедушка); коробка с пластинками фирмы «Мелодия» («Старик Хоттабыч», «Wings», «Бременские музыканты», Панайот, извините, Панайотов); фарфоровые слоники на салфетке вологодского кружева с чернильным пятном 1963 года; чашка с мишкой и надписью «Олимпиада-80».
Хватит, а то прослежусь.
А когда гости съезжаются на дачу, все это им радостно демонстрируется, включая трудовые дедушкины штаны. Романтика…
Раньше я думал, что только у нас существует чисто дачный культ мангалов, штанов и чернильных пятен из прошлого века. Оказывается, нет. Недалеко от чешского города Брно, около речки Йиглава, в деревне с названием (забыл!), похожем на не очень приличное, но вполне себе цензурное чешское слово «pepenka», находится дача милейшего человека Любомира Прохазки, очень похожего на бравого солдата Швейка.
Любомир Прохазка, как все чешские мужчины, – пивной человек, и под его аквамариновыми честными глазами свисают младенчески розовые балконы мешочков, которые удивительным образом подчеркивают честность его прекрасных глаз.
Любомир – мой давнишний студент, еще из девяностых. В этой самой благословенной чешской Пепеньке у него домик и садик.
Когда я приехал лет пятнадцать назад к Любомиру, он собирался жарить сосиски на решетке.
– Знаете, что это за такая есть решетка? – спросил меня Прохазка.
– Нет, – честно ответил я. – Решетка как решетка.
– О! Все много более сложное. Это – решетка истории!
– Ух ты!
– Это решетка с тюрьма Панкрац. Ужасно крепкая решетка. Она с немецкая сталь времен войны. Крепкая, как не бывает. Мой папа выпилял ее в знак протеста в 1968 годе, на время советской оккупации. Вы не обиделся, что я вспоминал на оккупацию?
– Нет, мне, честно говоря, по барабану этот ваш 1968 год… То есть не то чтобы… А ты не обижаешься, Любомир, что я?..
– Нет, нет!.. Всё правильно. Кто старое вспоминул, тому вынуть глаз… Пойдемте, я вам запокажу что-нибудь интересное.
И он запоказал.
Истлевшую фуражку прадедушки Вацлава времен Австро-Венгерской империи. Подборку пластинок: Карел Готт («Золотой соловей»), Яна Петру (не помню такую), Хелена Вондрачкова…
Очень, помню, эта самая Вондрачкова мне нравилась в детстве. Темненькая из «Баккары» и Вондрачкова. Вот два моих женских идеала в детстве. Не считая Настеньки из «Морозко».
Потом мы пили «Пилзнер» из треснувших кружек 60-х годов, слушали Вондрачкову с Готтом, смотрели мультики про Гурвинека.
Прохазка громко смеялся, а после седьмой кружки заплакал, нацепив на себя фуражку прадедушки Вацлава.
А через пару лет после посещения Любомировской Пепеньки я попал в совсем другое место, я попал в Кению.
В стране Кении, относительно недалеко от Найроби, возле речки Ати, в деревне с названием (забыл!), которое похоже на фразу «акуна макута!», что значит на языке суахили «нет проблем!», находится дача еще одного моего давнишнего студента, Боладжи Куалалуджу (кажется, так).
Вообще-то Боладжи по национальности масай.
Но он не захотел всю жизнь прожить в хижине из навоза, делать обрезание без обезболивающего и пить свежую коровью кровь. Он сбежал в цивилизацию, в город Найроби.
Юность у него была бурная. Но в конце концов кенийское правительство отправило его учиться в СССР. На журналиста. На журналиста Боладжи так и не выучился, но фарцу освоил.
Вернувшись в Кению, господин Куалалуджу занялся перепродажей экзотических животных за рубеж. А когда уже в постсоветскую эпоху в Кению потянулся экзотический русский турист, Боладжи поменял животных на русских. Как шило на мыло. Он быстро, насколько смог, вспомнил русский язык и стал туристическим менеджером по России.
В Кению я ездил на сафари. Нормальный цирк для белых придурков.
Как меня вспомнил Боладжи – не понимаю. Просто вдруг в ночь перед моим отлетом в Найроби раздался звонок:
– Алло!..
– Алло!..
– Это Боладжи Куалалуджу.
– Кто?
– Студентом быть. На журналист. Кения.
Я потряс башкой.
– А, да, помню… Конечно, помню…
– Приезжайте Найроби. Я встретил… Сначала сафари, потом – мой дача!
Когда я приехал на дачу в эту акуну матату, какой-то компаньон Боладжи жарил на газоне у своего двухэтажного коттеджа крокодилятину. В жаровне в виде башни танка. Только без пушки.
Крокодилятина, кто не пробовал, – это примерно как если индюшку всю жизнь кормить воблой, а потом сварить ее (индюшку, а не воблу) в тройной ухе.
На всю Акуну Макуту, как «Таганка» в подмосковной Малаховке, ревела песня «Джамбо буана». В Кении эта «Джамбо буана-акуна матата» звучит везде: в аэропорту, на пляже, в ресторанах.
– Знаете, что это есть? – спросил меня Боладжи, тыкнув пальцем на жаровню.
– Похоже на танк.
– О’кей. Правильно. Это – тэнк. Биль война с нехороший сомалийский люди. Шестьдесят три – восемь годы. Мой папа жена…
– Тесть?.. – переспросил я на редкость прозорливо.
– О’кей. Тэст воевал протыв нехороший сомалийский люди. Он был кёнл. Потом он брал тэнк. Пилил голова тэнк. Сделал плита. Чтобы жарить крокодайл. Любите крокодайл?
– Люблю, – ответил я, соврав.
– Будем кушать крокодайл. Чтобы сильный мужик! Чтобы акуна матата с женщин. А сейчас, пока готовил крокодайл, смотрите кое-какой интересный вещи.
«Кое-какой интересный вещи» были:
Кусок крепкого, как кирпич, навоза (его Боладжи отколол от родной хижины, когда сбегал в Найроби); дедушкино страусиное перо, которым бабушка отгоняла от дедушки мух цеце, когда тот спал; комсомольский значок (ими Боладжи фарцевал в 80-х в Москве: менял значки на жвачку и наоборот) …
Увидев комсомольский значок, я почти прослезился.
После трехсот граммов виски крокодилятина стала не такой противной.
После пятисот Боладжи стал плакать. Он нацепил комсомольский значок и стал очень высоко прыгать и петь «Подмосковные вечера». Масаи очень высоко прыгают. Но никогда не плачут.
А я заснул. Не знаю, отгонял ли от меня страусиным пером Боладжи в это время мух цеце. Во всяком случае, они меня не покусали.
И мне снилась моя дача, почему-то очень похожая на Пепеньку, снилось, что сама Хелена Вондрачкова (почему-то в штанах моего дедушки и топлес) жарит крокодилятину в моем авиационном мангале и поет «Джамбо буано». Почему-то по-чешски. И мне очень-очень не хотелось просыпаться.
А сейчас меня зовет на свою перуанскую дачу в Анды еще один мой бывший студент. Я не помню, как звучит его имя на языке кочуа. Помню только, что оно переводится: «Непокорный, как лама-викунья».
Но пока у меня, к сожалению, нет возможности лететь в Анды. Пандемия и все такое.
Словом: акуна матата. И пусть гости всех народов съезжаются друг к другу на дачу во веки веков. Аминь.
P.S. Кстати, мухи цеце в Кении, кажется, не водятся.
Семья Пересмешниковых осуществила свою давнюю мечту.
Пересмешниковы по уши, даже по темечко влезли в ипотеку и наконец-таки приобрели трехкомнатную квартиру. Маленькую, но все-таки неумолимо трехкомнатную.
Мечта, конечно же, состояла не во влезании в ипотеку. Ипотека похожа на мечту примерно так же, как Голлум на Анастасию Вертинскую. А срок выплаты ипотеки Пересмешниковыми примерно такой же, какой любят давать агентам Кремля в США – пожизненный.
Но этот факт в высшей степени оптимистичных Пересмешниковых не смущает.
Мечта – это три комнаты. То есть все члены семьи – папа, мама и дочка с сыном – теперь имеют каждый свою комнату. Дети, правда, одну на двоих, но это временная мелочь.
У папы Арсения, конечно же, самая большая комната.
У мамы Глафиры поменьше.
У дочери Пелагеи девяти лет и сына Георгия, Жоры, восьми лет – самая маленькая. И главное, у каждого есть свой телевизор. Не жизнь, а коммунизм (от каждого по способностям – каждому по потребностям).
Компьютера, правда, всего два. Но это детали. Когда-нибудь будет три. Когда-нибудь потом, после выплаты ипотеки.
Уже очень давно, когда Пелагея и Жора были совсем маленькими, они очень любили абсолютно идиотский, на мой взгляд, мультик про свинку Пеппу. Впрочем, они любят его и сейчас.
Там, в этой бесконечной ленте про слабоумных американских свиней, как вы, вероятно, помните, был папа Свин, мама Свинка и дети: свинка Пеппа и свинёнок Джордж. Чувствуете совпадение? Пеппа – Пелагея и Джордж – Жора.
Пелагея сразу же согласилась на кличку Пеппа. Жора – на Джорджа. А вот мама и папа никак не могли примириться с «папой Свином» и «мамой Свинкой».
Перебрали всё: «папа Хряк», «мама Чушка», «папаша Подсвинок», «мамочка Кабаниха»… Наконец сошлись на «папа Вепрь» и «мама Хавроньюшка».
Потому что «Вепрь» – это звучит очень грозно и мужественно, а «Хавронья» – это все-таки очень ласково, почти Февронья, что в переводе значит Лучезарная, Радостная, Светлая.
И вот теперь в квартире Пересмешниковых все время слышится:
– Дордж, ты окружайку сделал?
– Мама Хавроньюшка, а можно нам с Джорджем сегодня на завтрак жареной колбасы?
– Эй, Пеппа, так нечестно! Это моя фанта!
А главное, что у всех теперь есть свой телевизор и каждый смотрит своё.
Папа Арсений смотрит бои без правил, дети смотрят мультики про Пеппу, но, слава богу, не только про неё.
А вот мама Глафира смотрит сериалы.
Случилось как-то так, что когда я прихожу в гости к Пересмешниковым, я чаще всего общаюсь с Глафирой. Не подумайте чего нехорошего. Так очень часто бывает. Когда твой друг (Арсений) – друг тебе уже лет сорок, с детства, то никакой ревности как-то и нет. А общение с его женой – замечательный этикет. Ты за ней ухаживаешь (как бы), а он за твоей женой (тоже как бы), и это прекрасно.
И вот я прихожу к Пересмешниковым и смотрю с Глафирой (на жаргоне Пересмешниковых: с «Главком») ее сериалы.
Сейчас пошло новое поветрие – сериалы корейские.
В советское время, как помнит тот, кому нужно, у нас были добрые индийские фильмы. Там какой-нибудь могучий Мохнапутра любил без ума свою красавицу Кривомудру и часами пел ей песни о главном, а красавица Кривомудра в свою очередь отчаянно пищала что-то в ответ своему могучему Мохнапутре, ворожа пальчиками.
А потом пошли мексиканские и всяческие там бразильские сериалы, где в девятьсот сорок восьмой серии вдруг неожиданно для всех оказывалось, что роково усатый, как загоревший морж, Хуан Антонио – незаконнорожденный сын бородатого, как плотоядный козел, Луиса Альберто, а прекрасная Хуанита Альварес, старшая сестра Хуана Антонио, – мать Луиса Альберто от тестя Хуана Антонио Мигеля Рикардо, который, оказывается, всю жизнь любил Изабеллу, бабушку Хуаниты. И вся эта многосерийная кукарача длилась годами. И миллионы постсоветских женщин смотрели и смотрели про бабушку Хуаниты. Потом много еще чего было – американского, французского, японского. И вот сейчас – корейский период (ср. «Парк юрского периода»).
Конечно, содержание этих корейских шедевров я не помню. Но диалоги там носят примерно следующий характер.
– Тебе нравится, как я в этот раз приготовила твою любимую лапшу чань чжамён, Суп Ем Сам?
– Да, конечно, Чуй Мой Чай, мне очень понравился чань чжамён.
– А ты меня любишь за это, Суп Ем Сам?
– Да, конечно, я безумно люблю тебя, Чуй Мой Чай.
– Не правда ли, у нас когда-нибудь потом будет прекрасный ребенок, Суп Ем Сам?
– О да, будет, конечно же будет, моя любимая Чуй Мой Чай… (лирическая музыка)
– А как мы назовём его, Ем Сам?
– Думаю… О, я не знаю. Наверное… я не решаюсь (лирическая музыка). Думаю… мы назовём его Чук Нам Гек, Мой Чай.
– О, какое хорошее имя, Ем Сам… Попробуй еще мой чань чжамён (Суп Ем Сам громко пробует чань чжамён).
– О да, он прекрасен, твой чань чжамён.
– Я счастлива, Ем Сам… А знаешь, с кем я готовила его?
– С кем же, любимая Мой Чай?
– С моим братом.
– У тебя есть брат?
– У меня он есть.
– Настоящий брат?
– Да, настоящий брат.
– Кто он?
– Я же сказала, брат.
– У него есть имя?
– Его зовут Вот Вам Пук.
– Какое хорошее имя (лирическая музыка). А ты знаешь, Мой Чай…
– Что я должна знать, Ем Сам? (пауза, лирическая музыка)
– У меня тоже есть брат.
– О боже, кто он?
– Он брат мой. Чего непонятного. У каждого мужчины должен быть брат.
– У него есть имя?
– Есть, Мой Чай. Вот Как Пах.
– Это очень красивое имя, Ем Сам.
– А у меня…
– Что у тебя? (лирическая музыка)
– У меня есть еще много братьев, Ем Сам. Они занимаются тхэквондо. И у них тоже есть имена.
– Как странно. И как же зовут их, Мой Чай?
– Их зовут Прыг Скок Бряк и Тыр Пыр Брык. Тебе нравятся эти имена, Ем Сам?
– Да, очень красивые имена. А мою сестру… мою сестру… (вдохновенное чавканье чань чжамёном)
– У тебя есть сестра? И ее тоже как-то зовут?
– Да, Мой Чай. Ее зовут Пух Ым Прах.
– Прекрасное имя, Ем Сам. А еще… А еще… У нас будет дочь. И мы тоже дадим ей самое красивое имя в мире. Я знаю, как мы назовем ее, Мой Чай. Мы назовем ее Пап Мам Дай.
– О как я счастлива, Ем Сам!
– Отчего ты плачешь, Мой Чай?
– Наверное, чань чжамён очень острый.
(Лирическая музыка. Смех).
Эти корейские диалоги продолжаются бесконечно.
Заканчиваю. Однажды я пришел в гости к Пересмешниковым. Из каждой двери неслось что-то свое: о Федоре Емельяненко, о маме Свинке, о каком-то корейском полицейском Тык Пык Ноле. И вдруг я услышал звонок мобильника моей жены. Она почему-то забыла его в моей сумке. Это был ее фирменный звонок про «белые розы».
«Лас Квай Май», – подумал я. И еще подумал, что у нас была прекрасная жизнь и мы ничего ровным счетом не потеряли за эти полвека кукарачи. И мы сели с Глафиркой смотреть про какого-то ничего не говорящего моему сердцу Гу Чан Сона, который, как выяснилось, – наш вылитый сладенький Юра Шатунов.
Все будет хорошо в нашем непростом мире.