– А заметил ты, после того как Катя умерла, какие у Генриха глаза стали?
– Темные.
– Нет, не темные, – большие.
– Большие и темные. И никогда он с нами так не шалит, как бывало.
– И все ссорится и спорит с Михаилом.
– Я знаю, отчего он сердится. Я слышал, как они сильно ссорились. Михаил говорил: когда человек умрет, то из него сделается порошок, и человека нет вовсе. А Генрих говорит, что человек уходит на тот свет и смотрит оттуда, и жалеет…
– Так что? за что ж тут сердиться?
– Э! видишь: если из человека делается порошок, то, значит, и из Кати тоже. А он этого не хочет… Он ее любит.
– Как же любит, когда ее нету?..
– Любит…
Оба помолчали. Так как ни одному из них не приходило в голову снять со свечи, то она нагорела так сильно, что фитиль стал словно гриб. Придавленное пламя тянулось кверху языками, точно ветки дерева с обстриженною верхушкой; от этого освещенное пространство стало еще ограниченнее. Не было видно ни стен, ни потолка, ни окон. Темнота шатром нависла над мальчиками, и шатер этот вздрагивал и колебался. А плеск дождевых капель и шорох деревьев теперь, казалось, проникли в самую комнату и раздавались в ее темноте. И оба мальчика чувствовали, что такой странной ночи не было еще никогда.
Теперь оба уже уяснили себе содержание этого ощущения странности. Нездоровье матери и ее предчувствие, тревожная нежность отца, воспоминание о смерти тети Кати, потом это необычайное движение, говор и топот шагов на той половине, и чей-то плач, и чьи-то стоны – все это было сведено к одному и получило форму. Несмотря на сомнительный авторитет лавочника Мошка, даже скептический Марк не находил возражений против теории, только что развитой Голованом. Новая жизнь готовилась войти в их дом, а идущая с ней об руку смерть простерла над домом свои темные крылья; вместе с слабым стоном матери, ее веяние пахнуло в детские души состраданием и ужасом.
– Слушай! – тихо сказал Марк.
– Что? – еще тише спросил Вася.
Марк наклонился к нему, как будто боясь, чтобы звук его слов не проник туда, за темный купол над их головами.
– Слушай… ведь если это правда, то, значит, оба они…
– Да… где-нибудь тут… – Оба почувствовали внезапную дрожь.
– Разбудим девочек.
– И няньку… ступай разбуди.
– Я… боюсь.
– И… и я тоже, – признался бесстрашный Марк, Оба брата инстинктивно подвинулись друг к другу и свечке. Темнота, до сих пор нависавшая сверху, теперь поглотила и печку, и стену, и кровати, и соседнюю комнату с девочками и нянькой, и даже самое воспоминание о них отодвинулось куда-то далеко. А шорох и шопот окончательно вошли со двора, и кто-то тихо говорил над головами двух братьев что-то непонятное, но очень важное.
Так прошло несколько минут. Может быть, прошло бы и больше, если бы Марку не пришло в голову снять нагар со свечки. Но как только он сделал это, пламя сразу выровнялось, купол над головами быстро раздвинулся, открывая потолок, стены, знакомую старую печку с задымленным отдушником, кровати с измятыми подушками и брошенными на пол одеялами и дверь в соседнюю спальню девочек. Вместе с тем шорох ушел из комнаты и, вместо важного голоса, слышался плеск разрозненных струек на дворе.
– Пойду разбужу, – сказал Мордик, подымаясь и направляясь в комнату девочек. – Нянька, нянька, вставай! – тормошил он старуху.
Нянька быстро села на своей постели, с выпученными, удивленными глазами.
– А что? Разве уже? – спросила она испуганно. – Ах я, старая, проспала!
Она поправила на голове кичку, из-под которой выбились седые космы, и, быстро надев башмаки, накинула на плечи свитку.
– Кыш у меня!.. Сидите от-тут смирно. Я скоро приду.
И старуха торопливо вышла в коридор. Вскоре ее шаги смолкли, и Марк смотрел на брата в печальном разочаровании.
– Ушла!.. Вот дура! – сказал он.
– Да, лучше было не будить. Как же теперь мы одни?
– Разбудим девочек.
Но девочки, разбуженные возней, проснулись сами.
Слышно было, как старшая помогает младшей выбраться из кроватки, и вскоре обе они появились в дверях, держась за руки.
– Здравствуйте, судари, вот и мы! – сказала Маша весело и немного жеманясь. Заметив, что няньки нет, она говорила радостно и громко.
– Тише, дура! – оборвал ее Марк. – У мамы родится новая девочка, а ты тут кричишь.
– Тише, все! – сказал старший, к чему-то прислушиваясь. Девочки смирно уселись около свечи и тоже смолкли.
Дождь, очевидно, совсем перестал. Прежний непрерывный шум разорвался, и из-за него яснее выступили дальние звуки: колыхание древесных верхушек, лай сонной собаки и еще какой-то тихий гул, который, начавшись где-то очень далеко, на самом краю света, теперь понемногу вырастал и подкатывался все ближе.
– Кто-то едет, – сказал Мордик.
– Далеко, в городе…
Среди сна и тишины ночи, нарушаемой только плеском воды из водосточных труб да шелестом ветра, этот одинокий звук колес невольно приковывал внимание. Кто едет, куда, в эту странную ночь?.. Вася задумался. Ему представилась в отдалении катящаяся по темным и пустым улицам маленькая коляска, непременно маленькая, с маленькими коваными колесиками, потому что и этот мелодичный рокот казался маленьким и тихим, хотя долетал ясно. Маленькие лошадки быстро отбивают дробь копытами по мостовой, и маленький кучер заносит руку с кнутом. Кто же это едет в поздний час по улицам спящего города?
Колеса рокотали, катились ближе, быстрее… Потом шум сразу оборвался, и послышалось только тихое тарахтение по мокрой немощеной дороге; то лязг обода о камешек, то скрип деревянного кузова прорывались время от времени и каждый раз все ближе…
– Полем едет… к нам, – сказал Мордик. Дом стоял на краю города, рядом с широким пустырем, заросшим бурьянами и травой. Кто же это мог ехать к ним ночью, да еще в такую ночь, когда все так странно и у них должен родиться ребеночек? И сразу этот стук подъезжавшего экипажа присоединился ко всему, что было необычно, что творилось у них только в одну эту ночь…
Затаив дыхание, дети слушали, как отворились ворота, как колеса шуршат по двору и подъезжают к крыльцу. После этого суетня усилилась, участилось хлопанье дверей и движенье на той половине.
– Это привезли ребеночка? – спросила Маня.
– Молчи!..
Вася прислушался, и в его воображении рисовалась странная картина: ангелы вылезли из коляски. Они бережно несут ребеночка, отдают его маме и поздравляют: все слава богу, все слава богу! Берите его себе, все будут живы…
Но только странно: в доме все так тихо, и никто не радуется. Суета смолкла, двери перестали хлопать. Кто-то осторожно подошел в коридоре к ближайшей двери, где жила старая тетка, никогда не выходившая из своей комнаты, и Вася слышал разговор:
– Слава богу, приехал! Теперь все будет хорошо.
– Ох, барыня, погодите радоваться! Сама-то в обмороке… Боже мой, как трудно…
Потом дверь скрипнула, и все стихло. Еще через минуту в детскую вбежала нянька. Космы седых волос окончательно выбились из-под головного платка, по сморщенному лицу текли слезы. Не обращая внимания на детей, она пошарила в сундуке, потом забралась к себе на постель, и, когда она опять выбежала, дети увидели в спальной красноватый отблеск. Перед иконой тихо разгоралась «страшная свеча», «громница»…
Девочки ничего не понимали и только смотрели перед собой широко открытыми глазами. Братья смотрели друг на друга и ждали: кто из них заплачет первый. Тогда детская сразу переполнилась бы неудержимым ревом… Но было слишком страшно… На дворе кто-то гудел протяжно и сердито, и дети уже не узнавали в этом гудении голос ветра, пролетавшего над садом.
Но вдруг дальняя дверь опять отворилась, и чей-то странно спокойный, уверенный голос сказал громко:
– Отлично, отлично! Поздравляю! – и долгий облегченный вздох, какого никогда в жизни не приводилось слышать детям, тихо пронесся по всему дому и угас…
Васе вдруг стало как-то радостно, хотя в голове путалось еще больше… Он не знал, что значит этот странный голос, и ему казалось, что он засыпает. Напряжение этой ночи брало свое, Шура дремала сидя, и дети не замечали, как идет время…
– А я знаю, кто приехал, – сказал вдруг Марк, не поддавшийся дремоте, но слова замерли у него на устах. Дверь опять отворилась, но теперь никаких звуков не было слышно, кроме детского плача. Плакал маленький ребеночек каким-то особенным, тонким, захлебывающимся голосом, но упрямо и громко…
Это было так неожиданно, и плач слышался так ясно, что даже маленькая Шура очнулась, подняла голову и сказала:
– Де́тинька… па́цит.
Впрочем, ее это, по-видимому, нисколько не удивило. Зато все остальные повскакали с мест. Маша захлопала в ладоши, а Марк кинулся к дверям.
– Пойдем туда!
Вася пошел за ним, но у порога остановился.
– А заругают?
– Ну, один раз ничего… – успокоил Марк. Он хотел сказать, что именно этот раз, в эту ночь, все позволительно. – А вы, девочки, оставайтесь…
Но Маша думала иначе:
– Вот какой умный! Оставайся сам, если хочешь… Пойдем, Шурочка, пойдем, милая! – и она торопливо подняла Шуру.
– Пускай идут, – поддерживал Вася, понимавший хорошо, что он и сам ни за что бы не остался.
Когда они открыли дверь в коридор, на них пахнуло теплым и влажным ветром. Сверх ожидания, коридор оказался освещенным: в самом конце у входной двери кто-то забыл сальную свечу в подсвечнике. Она вся оплыла, ветер колыхал ее пламя, летучие тени бегали по всему коридору, то мелькая по стенам, то скрываясь в углах, а черное отверстие печки, находившееся посредине, тоже как будто шевелилось, перебегая с места на место. Вообще и коридор в эту ночь стал совсем иной, необычный. В полуоткрытую дверь виднелась часть синего ночного неба, и черные верхушки сада качались и шумели.
Когда дети подошли к концу коридора, ветер обвеял их голые ноги.
Дверь «на ту половину» была недалеко от входа, направо. Марк шел впереди и первый, поднявшись на цыпочки, тихо открыл эту дверь. Дети гуськом шмыгнули в первую комнату.
Знакомые прежде, комнаты имели теперь совсем другой вид. Прежде всего дети обратили внимание на дверь маминой спальни. Там было тихо, слабый свет чуть-чуть брезжил и позволял видеть фигуру отца, нежно склонившегося к изголовью кровати… Темная фигура незнакомой женщины порой проходила неясною тенью по спальне.
Марк дернул Васю за рукав.
– Видишь теперь, кто это приехал?
– Кто?
– Смотри: дядя Генрих и… Михаил.
Вася отвел глаза от дальней двери и взглянул в среднюю комнату, отделявшую переднюю от спальной. Это была прежде гостиная, но теперь в ней все было переставлено по-иному. Дядя Генрих сидел задумчиво на стуле, под висячей лампой, и на его бледном лице выделялись одни глаза, которые, казалось детям, стали еще больше. Михаил без сюртука, с засученными рукавами вытирал полотенцем руки.