Copyright © 1938, 1966, 1984, The Vladimir Nabokov Literary Foundation
Vesnoy, copyright © 2024, The Vladimir Nabokov Literary Foundation
All rights reserved
© А. Бабиков, составление, редакторская заметка, статья, комментарии, 2024
© Д. Черногаев, художественное оформление, макет, 2024
© ООО “Издательство Аст”,
Издательство CORPUS ®
Драматургия В.В. Набокова (1899–1977), за исключением написанного в США по‐английски сценария романа «Лолита», целиком принадлежит европейскому периоду его творчества. Сохранилась первая короткая драма Набокова «Весной», сочиненная в 1918 году в Крыму. За двадцатилетие с 1923 по 1942 год Набоков опубликовал в периодических изданиях Берлина, Парижа и Нью-Йорка шесть пьес, драматический монолог «Агасфер», первое действие драмы «Человек из СССР» и «Заключительную сцену к пушкинской “Русалке”». При жизни писателя пьесы не переиздавались. Самое крупное драматическое произведение, «Трагедия господина Морна», а также полный текст «Человека из СССР» увидели свет только после его смерти. Набоков издал в США лишь одну свою пьесу – «Изобретение Вальса», переведенную на английский язык сыном писателя Д. Набоковым в 1964 году1. Несколько пьес в переводе Д. Набокова составили сборник «Человек из СССР и другие пьесы»2, в который вошли «Человек из СССР», «Событие», «Полюс», «Дедушка» и лекции Набокова о театре: «Playwriting» («Ремесло драматурга») и «The Tragedy of Tragedy» («Трагедия трагедии»)3.
Набоков собирался выпустить русский сборник своей драматургии до конца 1976 года4. Он авторизовал русский перевод предисловия к английскому изданию «Изобретения Вальса» и запросил из отдела рукописей Библиотеки Конгресса США свои драматургические произведения, хранившиеся там, «включая “Трагедию господина Морна”»5. Этот сборник так и не был составлен, оставшись среди других нереализованных русских проектов писателя, подобно русской версии книги интервью и статей «Strong Opinions» под названием «Кредо», над которой он работал в 1973 году.
В 1960 году, по предложению Д.Б. Харриса и С. Кубрика, Набоков для голливудской экранизации написал сценарий «Лолиты», новую (дефинитивную) редакцию которого он затем выпустил отдельной книгой6.
Первый сборник пьес Набокова в России вышел в 1990 году7. До сих пор наиболее полным оставалось подготовленное нами в 2008 году собрание пьес писателя «Трагедия господина Морна. Пьесы. Лекции о драме», в котором впервые был опубликован полный текст драмы «Человек из СССР».
Для изданий в серии «Набоковский корпус» состав драматургических произведений Набокова впервые дополняется драмой «Весной», новыми архивными материалами к «Трагедии господина Морна» и полным текстом «Речи Позднышева». Кроме того, впервые на основании архивных источников публикуется поздняя расширенная редакция «Изобретения Вальса», подготовленная Набоковым для несостоявшегося русского переиздания пьесы. В серии «Набоковский корпус» заново сверенные и уточненные тексты пьес Набокова печатаются в трех книгах: «Трагедия господина Морна», «Скитальцы. Пьесы 1918–1924» и «Человек из СССР. Пьесы 1927–1938». Дополнительные сведения об истории создания и характере набоковских пьес содержатся в нашей статье «Изобретение театра», включенной в этот том.
В Приложении публикуются две литературные стилизации Набокова: тяготеющая к форме драматического монолога «Речь Позднышева» (1926), написанная в Берлине для инсценированного суда над героем повести Л.Н. Толстого «Крейцерова соната», и «Заключительная сцена» к незавершенной драме А.С. Пушкина «Русалка», опубликованная в 1942 году в США.
Я сердечно благодарен Брайану Бойду за участие в составлении настоящего сборника и своей дочери Вере за помощь в сверке текстов пьес с первыми публикациями.
Юноша, Девушка, Шахматист и Неизвестный.
Шахматист – плотный мужчина в сюртуке, несмотря на весеннее время. Юноша и Девушка – оба белокуры и оба в белом. Проницательный читатель догадается, что Шахматист – не кто иной, как вышеупомянутый Юноша несколько лет спустя. Неизвестный – невзрачный господин с бородкой клином. Действие происходит отчасти на большой светлой веранде, отчасти в саду. При поднятии занавес<а> Шахматист и Неизвестный только что начали партию на небольшом столике посреди веранды. Яркий солнечный свет. В раскрытом окне видны цветущие черешни и кусочек голубого неба. Чирикают птицы.
Несносный воробей! Щебечет, суетится,
пока, безмолвствуя над шахматной доской,
мы пристально следим за шашкою резной.
А мудрая игра! Мне часто, часто мнится:
игру такую же изобрела судьба.
Я рад был вызову, и вспыхнула борьба.
Упорствуя, учусь предотвращать утраты
и верю всей душой, что цель недалека.
Да, мне знакома ты, двуцветная доска!
Не так ли жизнь моя на ровные квадраты
разделена? По ним послушные мечты
уверенно веду. Воюю, покоряю.
Из сада доносятся голоса.
Сияют влажные, прозрачные цветы…
Душа взволнована…
(играет)
Я гáмбит принимаю.
Тень каждого листа окаймлена лучом.
Спеши, весенняя. Мы встанем на качели.
Плечо к плечу… Вот так… Не думай ни о чем.
Как замирает грудь!
(играет)
Я жертвую конем.
Как близок небосклон, как мы легко взлетели!
А знаешь, милый друг, мне показалось, ты
прильнул к моим устам…
Нет, это ветер вешний.
Теперь мы вниз плывем сквозь кружево черешни
благоухающей, и нежные цветы
касаются на миг твоих волос лучистых;
и вновь мы ввысь летим на крыльях золотистых,
и ман<и>т небосклон глубокий, голубой…
Великолепный ход! С моею же судьбой
я сравниваю вас. Но я – неутомимый,
расчетливый борец, я жертвовал умнó.
Все предусмотрено.
Судьба непобедима.
Продолжают молча играть.
Из боковой двери, ведущей в сад, входит Девушка.
Сперва останавливается нерешительно, потом тихо подходит к игрокам и в недоумении переводит взгляд с одного на другого.
Неблагодарные! Глядите же: в окно
вливаются лучей сверкающие струи;
иль ненавистен вам весны победный зов?
Они же молчат в глубоком раздумьи.
Вбегает Юноша.
Подойдя на цыпочках к Девушке,
он забрасывает ее цветами весенними.
Цветок… Еще цветок. Цветы, как поцелуи,
цветы, как счастье.
Один цветок падает на шахматную доску.
(рассеянно смахивает цветок)
Я не ценю цветов.
Я поглощен борьбой.
(стоит у окна)
Иди сюда, мой нежный,
к открытому окну. Теперь дай руку мне.
Ты видишь ангелов над веткой белоснежной?
Люблю тебя.
Гляди: в небесной вышине
витают ангелы стоцветные, витают,
скользят…
Люблю тебя.
Скользят… перелетают
с дрожащего луча на вздрогнувший цветок…
Нам улыбаются.
Люблю тебя.
Смеются
и тают в небесах.
Остался огонек
на каждом лепестке. Ты слышишь: песни льются
неизъяснимые. Цветы, цветы звенят.
Люблю тебя.
Звенят и смело и несмело.
То щебетанье птиц. Гляди, они летят,
мелькая, меж цветов, как радужные стрелы.
Люблю тебя.
Весь мир ликует и поет.
Как сладок вешний шум черешен благовонных.
Цветы колышутся, свет голубой дробя,
и рьяно сквозь узор ветвей переплетенных
стремятся к нам лучи…
Люблю, люблю тебя.
(передвигая пешку)
Теперь все кончено. Сдавайтесь, враг любезный.
Победной пешкою восьмой достигнут ряд.
Склоните короля!
(бесстрастно)
Зачем же? Бесполезно…
Поторопились вы. Я объявляю мат!
Шахматист в горестном изумлении взирает на доску.
Занавес
23–i–18
Трактир «Пурпурного Пса».
Колвил – хозяин – и Стречер – немолодой купец – сидят и пьют.
Я проскочил, он выстрелил… Огонь
вдогонку мне из дула звучно плюнул,
и эхо рассмешил, и шляпу сдунул;
нагнулся я, – и вынес добрый конь…
Вина, вина испуг мой томный просит…
Я чувствую, – разбойник мой сейчас
свой пистолет дымящийся поносит
словами окровавленными!
Спас
тебя Господь! Стрелок он беспромашный,
а вот поди ж – чуть дрогнула рука.
Мне кажется, злодей был пьян слегка:
когда он встал, лохматый, бледный, страшный,
мне, ездоку, дорогу преградив, —
поверишь ли, – как бражник он качался!
Да, страшен он, безбожен, нерадив…
Ох, Стречер, друг, я тоже с ним встречался!
Сам посуди; случилось это так:
я возвращался с ярмарки, и лесом
поехал я, – сопутствуемый бесом
невидимым. Доверчивый простак,
я песенку мурлыкал. Под узорной
листвой дубов луна лежала черной
и серебристой шашечницей. Вдруг
он выскочил из лиственного мрака
и – на меня!
Ой, грех, – мой бедный друг!
Не грех, а срам! Как битая собака,
я стал юлить (я, видишь ли, кошель
червонцев вез) и выюлил пощаду…
«Кабатчик, шут, – воскликнул он, – порадуй
побасенкой – веселою, как хмель,
бесстыдною, как тысяча и десять
нагих блудниц, да сочною, как гусь
рождественский! Потешь меня, не трусь,
ведь все равно потом тебя повесить
придется мне». Но худо я шутил…
«Слезай с коня», – мучитель мой промолвил.
Я плакать стал; сказал, что я, Джон Колвил, —
пес, раб его; над страхом распустил
атласный парус лести; побожился,
что в жизни я не видел жирных дней;
упомянул о Сильвии моей
беспомощной, – и вдруг злодей смягчился:
«Я, – говорит, – прощу тебя, прощу
за имя сладкозвучное, которым
ты назвал дочь; но, помни, – с договором!
Лишь верю я вот этому пращу
носатому, с комком сопли свинцовой
в ноздре стальной – всегда чихнуть готовой
и тьму прожечь мокротой роковой…
Но так и быть: поверю и горгоне,
уродливо застывшей предо мной.
Вот договор: в час бури иль погони
пускай найду в твоем трактире «Пса
Пурпурного» приют ненарушимый,
бесплатный кров: я часто крался мимо,
хохочущие слышал голоса,
завидовал… Ну что же, ты согласен?»
Он отдал мне червонцы, и бесстрастен
был вид его. Но странно: теплоту
и жажду теплоты – я, пес трусливый,
почуял в нем, как чуешь в день тоскливый
стон журавлей, в туманах на лету
рыдающих… С тех пор раз восемь в месяц
приходит он спокойно в мой кабак,
как лошадь пьет, грозит меня повесить
иль Сильвию, шутя, вгоняет в мак.
Входит Сильвия.
Вот и она. Ты побеседуй, Стречер,
а у меня есть дело…
(Уходит в боковую дверь.)
Добрый вечер,
медлительная Сильвия; я рад,
что здесь, опять, склоняюсь неумело
перед тобой; что ты похорошела;
что темные глаза твои горят,
лучистого исполнены привета,
прекрасные, как солнечная ночь, —
когда б Господь дозволил чудо это…
Смеетесь вы…
Смеяться я не прочь;
но, Сильвия, смеяться я не смею
перед святыней тихой чистоты…
Мы с мая вас не видели…
И ты
скучала?
Нет. Скучать я не умею:
все Божьи дни – души моей друзья,
и нынешний – один из них…
Мне мало…
Ах, Сильвия, ты все ли понимала,
когда вот здесь тебе молился я,
и вел с тобой глубокую беседу,
и объяснял, что на лето уеду,
чтоб ты могла обдумать в тишине
мои слова. Печально, при луне,
уехал я. С тех пор тружусь, готовлю
грядущее. В июне я торговлю
открыл в недальнем Гровсей. Я теперь
уж не бедняк… О Сильвия, поверь,
куплю тебе и кольца, и запястья,
и гребешки… Уже в мешках моих
немало тех яичек золотых,
в которых спят – до срока – птицы счастья…
Вы знаете, один мне человек
на днях сказал: нет счастия на свете;
им грезят только старики да дети;
нет счастия, а есть безумный бег
слепого, огневого исполина,
и есть дешевый розовый покой
двух карликов из воска. Середина
отсутствует…
Да, сказано… Какой
дурак изрек загадку эту?
Вовсе
он не дурак!
А! Знаю я его!
Не царствует ли это божество
в глухих лесах от Глумиглэн до Гровсей
и по дороге в Старфильд?
Может быть…
Так этот волк, так этот вор кровавый
тебе, тебе приятен? Боже правый!
Отец твой – трус: он должен был убить,
убить его, ты слышишь? Что ж, прекрасно
устроился молодчик: пьет и жрет
да невзначай красотку подщипнет…
У, гадина!..
Он – человек несчастный…
Незаметно возвращается Колвил.
Несчастного сегодня встретил я…
Конь шагом шел, в седле дремал я сладко;
вдруг из кустов он выполз, как змея;
прищурился, прицелился украдкой;
тогда, вздохнув, – мне было как‐то лень, —
я спешился и так его шарахнул,
так кулаком его по брылам трахнул,
что крикнул он и тихо сел на пень,
кровавые выплевывая зубы…
«Несчастный» – ты сказала? Да ему бы
давно пора украсить крепкий сук
осиновый! «Несчастный…» – скажет тоже!
Он подошел, а я его по роже
как звездану…
Э, полно, полно, друг!
Хоть ты у нас боец небезызвестный, —
но мнится мне, что воду правды пресной
ты подцветил вином невинной лжи.
Ничуть… Ничуть!
Твой подвиг беспримерен,
и ты – герой; но, друг мой, расскажи,
как это так, что в мыле смирный мерин,
а сам герой без шапки прискакал?
Оставь, отец: меня он развлекал
лишь вымыслом приятным и искусным.
Он говорил…
Я говорил одно:
я говорил, что Сильвии смешно
умильничать с бродягой этим гнусным,
я говорил, что кровью все леса
измызгал он, что я его, как пса…
Довольно, друг! Задуй свой гнев трескучий,
не прекословь девическим мечтам;
ведь сто очей у юности, и там,
где видим мы безóбразные тучи,
она увидит рыцарей, щиты,
струящиеся перья и кресты
лучистые на сумрачных кольчугах.
Расслышит юность в бухающих вьюгах
напевы дивья. Юность любит тьму
лесную, тьму высоких волн, туманы,
туманы и туманы, – потому,
что там, за ними, радужные страны
угадывает юность… Подожди,
о, подожди, – умолкнут птицы-грезы,
о сказочном сверкающие слезы
иссякнут, верь, как теплые дожди
весенние, и выцветут виденья…
Давно я жду, и в этом наслажденья
не чувствую; давно я, как медведь,
вокруг дупла душистого шатаюсь,
не смея тронуть мед… Я допытаюсь,
я доберусь… Я требую, ответь,
насмешливая Сильвия: пойдешь ли
ты за меня?..
Стук в наружную дверь.
Слыхали?.. Этот стук…
Он, может быть…
О нет; наш вольный друг
стучит совсем иначе.
Стук повторный.
Отопрешь ли,
телохранитель Вакха?
Это он, —
хоть стук и необычен. Стречер, милый,
куда же ты?
Я очень утомлен,
пойду я спать…
Открой! Промокли силы…
Ох, жизнь мою слезами гасит ночь.
Я, право, утомлен…
Ступай же, дочь,
впусти его; а нашему герою
тем временем я норку покажу.
Колвил и Стречер уходят.
Да это гроб, а не кабак!..
(идет к двери)
Открою,
открою…
Входит Проезжий.
Ах!..
Однако – не скажу,
красавица, чтоб ты спешить любила,
хоть ты любить, пожалуй, и спешишь…
Да что с тобой? Ты на меня глядишь
растерянно… Ведь я же не грабила…
Простите, путник строгий…
Позови
хозяина. Прости и мне: брюзгливо
я пошутил; усталость неучтива.
Мне нравятся печальные твои
ресницы.
Плащ снимите да садитесь
сюда, к огню.
Сильвия выходит в боковую дверь.
Меж тем кучер и трактирный слуга вносят вещи Проезжего и выходят опять. Он же располагается у камина.
Ладони, насладитесь
живым теплом алеющих углей!
Подошвы, задымитесь, пропуская
блаженный жар! И ты будь веселей,
моя душа! Смотрю в огонь: какая
причудливая красочность! Смотрю —
и город мне мерещится горящий,
и вижу я сквозь траурные чащи
пунцовую, прозрачную зарю,
и голубые ангелы на глыбах
оранжевых трепещут предо мной!
А то в подвижных пламенных изгибах
как будто лик мне чудится родной:
улыбка мимолетная блистает,
струятся пряди призрачных волос, —
но паутина радужная слез
перед глазами нежно расцветает
и ширится, скрывая от меня
волшебный лик – мой вымысел минутный, —
и вновь сижу я в полумгле уютной,
обрызганной рубинами огня…
Входит Колвил.
(про себя)
Дочь не шутила… Впрямь он незнаком мне…
но голос…
Здравствуй, друг бездомных! Помни
пословицу: кто всем приют дает,
себе приют в любой звезде найдет…
Мне голос ваш напомнил, ваша милость,
ночь в глушнике…
…И, верно, вой зверей
голодных? Да, – душа моя затмилась
от голода… Но прежде – лошадей
и моего возницу (мы изрядно
сегодня потрепались) накорми.
Слуга мой Джим займется лошадьми
и остальным… Но вам, о гость отрадный,
чем услужу? Тут, в погребе сыром,
есть пенистое пиво, рьяный ром,
степенный порт, малага-чародейка…
Я голоден!
Есть жирная индейка
с каштанами, телятина, пирог,
набитый сладкой дичью…
Это вкусно.
Тащи скорей.
Хозяин и дочь его хлопочут у стола.
(Про себя.)
Узнать, спросить бы… да,
спрошу… нет, страшно…
(суетится)
Хлеб‐то где ж? Беда
с тобою, дочь!
(про себя)
Спрошу…
Червяк капустный —
ох, Сильвия, – в салат попал опять!
(про себя)
Нет…
Кружку! Да не эту! Вот разиня…
Да двигайся! Подумаешь, – богиня
ленивая… Ну вот. Ты можешь спать
теперь идти.
Exit8 Сильвия.
(садится за стол)
Отселе – далеко ли
до Старфильда?
Миль сорок <п>ять, не боле.
Там… в Старфильде… семья есть… Фаэрнэт, —
не знаешь ли? Быть может, вспомнишь?
Нет,
не знаю я; бываю редко в этом
плющом увитом, красном городке.
В последний раз, в июне этим летом,
на ярмарке…
(Смолкает, видя, что Проезжий задумался.)
(про себя)
Там, в милом липнике,
я первую прогрезил половину
нескучной жизни. Завтра, чуть рассвет,
вернусь туда; на циферблате лет
назад, назад я стрелку передвину,
и снова заиграют надо мной
начальных дней куранты золотые…
Но если я – лишь просеки пустые
кругом найду, но если дом родной
давно уж продан, – Господи, – но если
все умерли, все умерли, и в кресле
отцовском человек чужой сидит,
и заново обито это кресло,
и я пойму, что детство не воскресло,
что мне в глаза с усмешкой смерть глядит!
(Вздыхает и принимается есть.)
Осмелюсь понаведаться: отколе
изволите вы ехать?
Да не все ли
тебе равно? И много ль проку в том,
что еду я, положим, из Китая, —
где в ноябре белеют, расцветая,
вишневые сады, пока в твоем
косом дворце огонь, со стужей споря,
лобзает очарованный очаг?..
Вы правы, да, вы правы… Я – червяк
в чехольчике… Не видел я ни моря,
ни синих стран, сияющих за ним, —
но любопытством детским я дразним…
Тяжелый желтый фолиант на рынке
для Сильвии задумчивой моей
я раз купил; в нем странные картинки,
изображенья сказочных зверей,
гигантских птиц, волов золоторогих,
людей цветных, иль черных, одноногих,
иль с головой, растущей из пупа…
Отец не слеп, а дочка не глупа:
как часто с ней, склонившись напряженно,
мы с книгою садимся в уголке,
и, пальчиком ее сопровожденный,
по лестницам и галереям строк,
дивясь, бредет морщинистый мой палец,
как волосатый сгорбленный скиталец,
вводимый бледным маленьким пажом
в прохлады короля страны чудесной!..
Но я не чувствую, что здесь мне тесно,
когда в тиши читаю о чужом
чарующем, причудливом пределе;
довольствуюсь отчизною. Тепло,
легко мне здесь, где угли эти рдели
уж столько зим, метелицам назло…
(набивая трубку)
Ты прав, ты прав… В бесхитростном покое
ты жизнь цедишь… Все счастие мирское
лишь в двух словах: «я дома…»
Троекратный стук в дверь.
(идет к двери)
Вот напасть.
Осторожно входит Разбойник.
Пурпурный пес, виляй хвостом! Я снова
пришел к тебе из царствия лесного,
где ночь темна, как дьяволова пасть!
Он и Колвил подходят к камину;
Проезжий сидит и курит в другом конце комнаты и не слышит их речей.
Мне надоела сумрачная пышность
дубового чертога моего…
Ба! Тут ведь пир! Кто это существо
дымящее?
Проезжий, ваша хищность.
Он возвращается из дальних стран,
из‐за морей…
…А может быть, из ада?
Не правда ли? Простужен я и пьян…
Дождь – эта смесь воды святой и яда —
всю ночь, всю ночь над лесом моросил;
я на заре зарезал двух верзил,
везущих ром, и пил за их здоровье
до первых звезд, – но мало, мало мне:
хоть и тяжел, как вымище коровье,
в твой кабачок зашел я, чтоб в вине
промыть свою раздувшуюся душу;
отрежь и пирога.
(Подходит к Проезжему.)
Кто пьет один,
пьет не до дна. Преславный господин,
уж так и быть, подсяду я, нарушу
задумчивость лазурного венка,
плывущего из вашей трубки длинной…
Тем лучше, друг. Печалью беспричинной
я был увит.
Простите простака,
но этот луч на смуглой шуйце вашей
не камень ли волшебный?
Да, – опал.
В стране, где я под опахалом спал,
он был мне дан царевною, и краше
царевны – нет.
Позвольте, отчего ж
смеетесь вы – так тонко и безмолвно?
Или мое невежество…
Да полно!
Смешит меня таинственная ложь
моих же чувств: душа как бы объята
поверием, что это все когда‐то
уж было раз: вопрос внезапный ваш
и мой ответ; мерцанье медных чаш
на полке той; худые ваши плечи
и лоск на лбу высоком, за окном —
зеркальный мрак; мечтательные свечи
и крест теней на столике резном;
блестящие дубовые листочки
на ручках кресла выпуклых, и точки
огнистые, дрожащие в глазах,
знакомых мне…
Пустое… Лучше мне бы
порассказали вы: в каких морях
маячили, ночное меря небо?
Что видели? Где сердце и следы
упорных ног оставили, давно ли
скитаетесь?
Да что ж, по Божьей воле,
семнадцать лет… Эй, друг, дай мне воды,
во мне горит твое сухое тесто.
(не оглядываясь, из другого конца комнаты)
Воды? Воды? Вот чудо‐то… Сейчас.
Семнадцать лет! Успела бы невеста
за это время вырасти для вас
на родине… Но, верно, вы женаты?
Нет. Я оставил в Старфильде родном
лишь мать, отца и братьев двух…
(приносит и ставит воду перед Разбойником)
Вином
вы лучше бы запили…
Шут пузатый!
Куда ж ты прешь? Куда ж ты ставишь, пес?
Не я просил, – а дурень мне принес!
Ведь я не роза и не рыба… Что же
ты смотришь так?
Но ваши голоса
так жутко, так причудливо похожи!
Похожи?..
Да: как морось и роса,
заря и зарево, слепая злоба
и слепота любви; и хриплы оба:
один – от бочек выпитых, другой —
простите мне, о гость мой дорогой, —
от тайной грусти позднего возврата…
(обращаясь к Проезжему)
Как звать тебя?
Мне, право, странно…
Нет,
ответь!..
Извольте: Эрик Фаэрнэт.
Ты, Эрик, ты? Не помнишь, что ли, брата?
Робéрта?
Господи, не может быть!..
Не может быть? Пустое восклицанье!..
О милый брат, меня воспоминанье
застывшее заставило забыть,
что должен был твой облик измениться…
Скорей скажи мне: все ли живы?
Все…
Благодарю вас, дни и ночи!.. Мнится,
уж вижу я – на светлой полосе
родной зари – чернеющую крышу
родного дома; мнится мне, уж слышу
незабываемый сладчайший скрип
поспешно открываемой калитки…
Брат, милый брат, все так же ль листья лип
лепечут упоительно? Улитки
все так же ль после золотых дождей
на их стволах вытягивают рожки?
Рыжеют ли коровы средь полей?
Выходят ли на мокрые дорожки
танцующие зайчики? Скажи,
все так же ли в зеленой полумгле
скользит река? И маленькие маки
алеют ли в тумане теплой ржи?
А главное: как вам жилось, живется?
Здорова ль мать и весел ли отец?
Как брат Давид, кудрявый наш мудрец?
Все так же ль он за тучи молча рвется,
в огромные уткнувшись чертежи?
И кто ты сам? Что делаешь, скажи?
Я признаюсь: мне вид твой непонятен;
в глазах – тоска, и сколько дыр и пятен
на этих кожаных одеждах… Что ж,
рассказывай!
Ты хочешь? Пес пурпурный,
скажи – кто я?
Вы – честный…
Лжешь…
Вы – честный, но мятежный…
Лжешь…
Вы – бурный,
но добрый…
Лжешь!
Вы – князь лесной, чей герб —
кистень, а эпитафия – веревка!
Вот это так! Ты, брат, слыхал? Что, ловко?
Не шутку ли ты шутишь?..
Нет. В ущерб
твоей мечте – коль ты мечтал увидеть
все качества подлунные во мне, —
разбойник я, живущий в глубине
глухих лесов… Как стал я ненавидеть
сиянье дня, как звезды разлюбил,
как в лес ушел, как в первый раз убил —
рассказывать мне скучно… Я заметил —
зло любит каяться, а добродетель —
румяниться; но мне охоты нет
за нею волочиться… Доблесть – бред,
день – белый червь, жизнь – ужас бесконечный
очнувшегося трупа в гробовом
жилище…
Словно в зеркале кривом
я узнаю того, чей смех беспечный
так радовал, бывало, нашу мать…
Убийца я!
Молчи же…
…Бесшабашный
убийца!
О, молчи! Мне сладко, страшно
над бездною склоняться и внимать
твоим глазам, беспомощно кричащим
на ломаном и темном языке
о царстве потонувшем, о тоске
изгнанья…
Брат! По черным, чутким чащам —
живуч, как волк, и призрачен, как рок, —
крадусь, таюсь, взвинтив тугой курок:
убийца я!
Мне помнится: в далеком
краю, на берегу реки с истоком
неведомым, однажды, в золотой
и синий день, сидел я под густой
лоснящейся листвою, и кричали,
исполнены видений и печали,
лазоревые птицы, и змея
блестящая спала на теплом камне;
загрезил я, – как вдруг издалека мне
послышалось пять шорохов и я
увидел вдруг между листов узорных
пять белоглазых, красногубых, черных
голов… Я встал – и вмиг был окружен…
Мушкет мой был, увы, не заряжен,
а слов моих они не понимали;
но, сняв с меня одежды, дикари
приметили вот это… посмотри…
головки две на выпуклой эмали —
ты и Давид: тебе здесь восемь лет,
Давиду – шесть; я этот амулет —
дар матери – всегда ношу на теле;
и тут меня он спас на самом деле:
поверишь ли, что эти дикари
метнулись прочь, как тени от зари,
ослеплены смиренным талисманом!
О, говори! Во мне светлеет кровь…
Не правда ль, мир – любовь, одна любовь, —
румяных уст привет устам румяным?
Иль мыслишь ты, что жизнь – больного сон?
Что человек, должник природы темной,
отплачивать ей плачем обречен?
Что зримая вселенная – огромный,
холодный монастырь, и в нем земля —
черница средь черниц золотоглазых —
смиренно смерти ждет, чуть шевеля
губами? Нет! В живых твоих рассказах
не может быть печали; уловлю
в их кружеве улыбку… Брат! Давно я
злодействую, но и давно скорблю!
Моя душа – клубок лучей и гноя,
смесь жабы с лебедем… Моя душа —
молитва девушки и бред пирата;
звезда в лазури царственной и вша
на смятом ложе нищего разврата!
Как женщина брюхатая, хочу,
хочу я Бога… Бога… слышишь, – Бога!
Ответь же мне, – ты странствовал так много! —
ответь же мне – убийце, палачу
своей души, замученной безгласно, —
встречал ли ты Его? Ты видел взор
персидских звезд; ты видел, странник страстный,
сияющие груди снежных гор,
поднявшие к младенческой Авроре
рубины острые; ты видел море, —
когда луна голодная зовет
его, дрожит, с него так жадно рвет
атласные живые покрывала
и все сорвать не может…
И ласкал
мороз тебя в краю алмазных скал,
и вьюга в исступленьи распевала…
А то вставал могучий южный лес,
как сладострастие, глубоко-знойный;
ты в нем плутал, любовник беспокойный,
распутал волоса его; залез,
трепещущий, под радужные фижмы
природы девственной… Счастливый брат!
Ты видел все и все привез назад,
что видел ты! Так слушай: дай мне, выжми
весь этот мир, как сочно-яркий плод,
сюда, сюда, в мою пустую чашу:
сольются в ней огонь его и лед;
отпраздную ночную встречу нашу;
добро со злом, уродство с красотой,
как влагу сказочную, выпью!..
Стой!
Твои слова безумны и огромны…
Ты мечешься, обломки мысли темной
неистово сжимая в кулаке,
и тень твоя – вон там, на потолке, —
как пьяный негр, шатается. Довольно!
Я понял ночь, увидя светляка:
в душе твоей горит еще тоска, —
а было некогда и солнце… Больно
мне думать, брат, о благостном былом!
Ты помнишь ли, как наша мать, бывало,
нас перед сном так грустно целовала,
предчувствуя, что ангельским крылом
не отвратить тлетворных дуновений,
самума сокрушительных тревог?..
Ты помнишь ли, как дышащие тени
блестящих лип ложились на порог
прохладной церкви и молились с нами?
Ты помнишь ли; там девушка была
с глубокими пугливыми глазами,
лазурными, как в церкви полумгла;
две розы ей мы как‐то подарили…
Пойдем же, брат! Довольно мы бродили…
Нас липы ждут… Домой, пора домой —
к очарованьям жизни белокрылой!
Ты скрыл лицо? Ты вздрагиваешь? Милый,
ты плачешь, да? Ты плачешь? Боже мой!
Возможно ли! Хохочешь ты, хохочешь!..
Ох… уморил!..
Да что сказать ты хочешь?
Что я шутил, а гусь поверил… Брось,
святоша, потолкуем простодушней!
Ведь из дому ты вылетел небось,
как жеребец – из сумрачной конюшни!
Да, мир широк, и много в нем кобыл,
податливых, здоровых и красивых, —
жен всех мастей, каурых, белых, сивых,
и вороных, и в яблоках, – забыл?
Небось пока покусывал им гривы,
не думал ты, мой пилигрим игривый,
о девушке под липами, о той,
которую ты назвал бы святой,
когда б она теперь не отдавала
своей дырявой святости внаем?
Я был прельщен болотным огоньком:
твоя душа мертва… В ней два провала,
где очи ангела блистали встарь…
Ты жалок мне… Да, видно, я – звонарь
в стране, где храмов нет…
Зато есть славный
кабак. Холуй, вина! Пей, братец, пей!
Вот кровь моя… Под шкурою моей
она рекой хмельной и своенравной
течет, течет, – и пляшет разум мой,
и в каждой жиле песня.
Боже, Боже!
Как горестно паденье это! Что же
я расскажу, когда вернусь домой?
Не торопись, не торопись… Возможно,
что ты – простак, а я – свидетель ложный
и никого ты дома не найдешь…
Возможно ведь?
Кощунственная ложь!
Хозяин, повели закладывать… Не в силах
я дольше ждать!
(Ходит взад и вперед.)
Подумай о могилах,
которые увидишь ты вокруг
скосившегося дома…
Заклинаю
тебя! Признайся мне, – ты лгал?
Не знаю.
(возвращается)
Возок ваш на дворе.
Спасибо, друг.
(К Роберту.)
Последний раз прошу тебя… а впрочем, —
ты вновь солжешь…
Друг друга мы морочим:
ты благостным паломником предстал,
я – грешником растаявшим! Забавно…
Прощай же, брат! Не правда ль, время славно
мы провели?
Колвил и кучер выносят вещи.