(в дверях)
…А дождик перестал…
(выходит за ним)
Жемчужный щит сияет над туманом.
В комнате остается один Роберт.
Эй, милые…
Пауза. Колвил возвращается.
Да… братья… грех какой!
Ты что сказал?!
Я – так, я – сам с собой.
Охота же болтать тебе с болваном!..
Да с кем же мне? Одни мы с вами тут…
Где дочь твоя?
Над ней давно цветут
сны легкие…
(задумчиво)
Когда бы с бурей вольной
меня в ночи сам бес не обвенчал, —
женился б я на Сильвии…
Довольно
и бури с вас.
Ты лучше бы молчал.
Я не с тобой беседую.
А с кем же?
Не с тем же ли болваном, с кем и я
сейчас болтал?
Не горячись. Не съем же
я Сильвии, – хоть, впрочем, дочь твоя
по вкусу мне приходится…
Возможно…
Да замолчи! Иль думаешь, ничтожный,
что женщину любить я не могу?
Как знаешь ты: быть может, берегу
в сокровищнице сердца камень нежный,
впитавший небеса? Как знаешь ты:
быть может, спят тончайшие цветы
на тихом дне под влагою мятежной?
Быть может, белой молнией немой
гроза любви далекая тревожит
мою удушливую ночь? Быть может…
(перебивает)
Вот мой совет: вернитесь‐ка домой,
как блудный сын, покайтесь, и отрада
спокойная взойдет в душе у вас…
А Сильвию мою смущать не надо,
не надо… слышите!
Я как‐то раз
простил тебе, что ты меня богаче
случайно был… теперь же за совет
твой дерзостный, за этот лай собачий
убью тебя!
Да что‐то пистолет
огромный ваш не страшен мне сегодня!
Убийца – ты, а я, прости, не сводня,
не продаю я дочери своей…
Мне дела нет до этой куклы бледной,
но ты умрешь!
Стреляй же, гад, скорей!
(целясь)
Раз… два… аминь!
Но выстрелить он не успевает: боковая дверь распахивается, и входит, вся в белом, Сильвия, она блуждает во сне.
О, бедный мой, о, бедный…
Как холодно, как холодно ему
в сыром лесу осеннею порою!..
Тяжелый ключ с гвоздя сейчас сниму…
Ах, не стучись так трепетно! Открою,
открою, мой любимый… Ключ
держу в руке… Нет! Поздно! Превратился
он в лилию… Ты – здесь, ты возвратился?
Ах, не стучись! Ведь только лунный луч
в руке держу, и эту дверь нет мочи
им отпереть…
(уводит ее)
Пойдем, пойдем… Храни
тебя Господь… Не надо же… Сомкни
незрячие, страдальческие очи.
Ключ… Лилия… Люблю… Луна…
Пойдем.
Оба выходят.
(один)
Она прошла, прозрачно-неживая,
и музыкой воздушною весь дом
наполнила; прошла, – как бы срывая
незримые высокие цветы,
и бледные протягивались руки
таинственно, и полон смутной муки
был легкий шаг… Она чиста… А ты,
убогий бес, греши, греши угрюмо!
В твоих глазах ночная темнота…
Кто может знать, что сердце жжет мне дума
об ангеле мучительном, мечта
о Сильвии… другой… голубоокой?
Вся жизнь моя – туманы, крики, кровь,
но светится во мгле моей глубокой,
как лунный луч, как лилия, – любовь…
<Занавес>
Конец первого действия
Комната. В кресле, у огня, – Гонвил, магистр наук.
…и эту власть над разумом чужим
сравню с моей наукою: отрадно
заране знать, какую смесь получишь,
когда в стекле над пламенем лазурным
медлительно сливаются две соли,
туманную окрашивая колбу.
Отрадно знать, что сложная медуза,
в шар костяной включенная, рождает
сны гения, бессмертные молитвы,
вселенную…
Я вижу мозг его,
как будто сам чернилами цветными
нарисовал, – и все же есть одна
извилина… Давно я бьюсь над нею, —
не выследить… И только вот теперь,
теперь, – когда узнает он внезапно – —
А! в дверь стучат… Тяжелое кольцо
бьет в медный гриб наружный: стук знакомый,
стук беспокойный…
(Открывает.)
Вбегает Эдмонд, молодой студент.
Гонвил! Это правда?..
Да… Умерла…
Но как же… Гонвил!..
Да…
Не ожидали… Двадцать лет сжималось
и разжималось сердце, кровь живую
накачивая в жилы и обратно
вбирая… Вдруг – остановилось…
Страшно
ты говоришь об этом… Друг мой… Помнишь?..
Она была так молода!..
Читала
вот эту книжку: выронила…
Жизнь —
безумный всадник. Смерть – обрыв нежданный,
немыслимый. Когда сказали мне —
так, сразу, – я не мог поверить. Где же
она лежит? Позволь мне…
Унесли…
Как странно… Ты не понимаешь, Гонвил:
она всегда ходила в темном… Стелла —
мерцающее имя в темном вихре.
И унесли… Ведь это странно, – правда?..
Садись, Эдмонд. Мне сладко, что чужая
печаль в тебе находит струны… Впрочем,
с моей женой ты, кажется, был дружен?
Как ты спокоен, Гонвил, как спокоен!..
Как утешать тебя? Ты словно – мрамор:
торжественное белое страданье…
Ты прав, – не утешай. Поговорим
о чем‐нибудь простом, земном. Неделю
ведь мы с тобой не виделись. Что делал?
О чем раздумывал?
О смерти.
Полно!
Ведь мы о ней беседовали часто.
Нет – будем жить. В темницу заключенный
за полчаса до казни – паука
рассматривает беззаботно. Образ
ученого пред миром.
Говорил ты,
что наша смерть —
– быть может, удивленье,
быть может – ничего. Склоняюсь, впрочем,
к последнему; но есть одно: крепка
земная мысль: прервать ее стремленье
не так легко…
Вот видишь ли, – я мучусь…
Мне кажется порой: душа – в плену, —
рыдающая буря в лабиринте
гудящих жил, костей и перепонок.
Я жить боюсь. Боюсь я ощущать
под пальцами толчки тугие сердца,
здесь – за ребром – и здесь, на кисти, – отзвук.
И видеть, мыслить я боюсь – опоры
нет у меня, – зацепки нет. Когда‐то
я тихо верил в облачного старца,
сидящего средь призраков благих.
Потом в опустошительные книги
качнулся я. Есть книги как пожары…
Сгорело все. Я был один. Тянуло
пустынной гарью сумрачных сомнений, —
и вот, в дыму, ты, Гонвил, появился —
большеголовый, тяжкий, напряженный,
в пронзительно сверкающих очках,
с распоротою жабой на ладони…
Ты щипчиками вытащил за узел
мои слепые слипшиеся мысли,
распутал их, – и страшной простотой
мои сомненья заменил… Наука
сказала мне: «Вот – мир», – и я увидел
ком земляной в пространстве непостижном —
червивый ком, вращеньем округленный,
тут плесенью, там инеем покрытый…
И стала жизнь от этой простоты
еще сложней. По ледяной громаде
я заскользил. Догадки мировые —
все, древние и новые, – о цели,
о смысле сущего – все, все исчезли
пред выводом твоим неуязвимым:
ни цели нет, ни смысла; а меж тем
я втайне знал, что есть они!.. Полгода
так мучусь я. Бывают, правда, утра
прозрачные, восторженно-земные,
когда душа моя – подкидыш хилый —
от солнца розовеет и смеется
и матери неведомой прощает…
Но, с темнотой, чудовищный недуг
меня опять охватывает, душит:
средь ужаса и гула звездной ночи
теряюсь я; и страшно мне не только
мое непониманье, – страшен голос,
мне шепчущий, что вот еще усилье
и все пойму я… Гонвил, ты любил
свою жену?..
Незвучною любовью,
мой друг, – незвучной, но глубокой… Что же
меня ты спрашиваешь?
Так. Не знаю…
Прости меня… Не надо ведь о мертвых
упоминать… О чем мы говорили?
Да, – о моем недуге: я боюсь
существовать… Недуг необычайный,
мучительный, – и признаки его:
озноб, тоска и головокруженье.
Приводит он к безумию. Лекарство,
однако, есть. Совсем простое. Гонвил,
решил я умереть.
Похвально. Как же
ты умереть желаешь?
Дай мне яду.
Ты шутишь?
Там, вон там, в стене, на полке,
за черной занавеской, – знаю, знаю, —
стоят, блестят наполненные склянки,
как разноцветные оконца – в вечность…
…Иль в пустоту. Но стой, Эдмонд, послушай, —
кого‐нибудь ведь любишь ты на свете?
Иль, может быть, любовью ты обманут?
Ах, Гонвил, знаешь сам!.. Друзья мои
дивятся все и надо мной смеются,
как, может быть, цветущие каштаны
над траурным смеются кипарисом.
Но в будущем… Как знать? На перекрестке…
нечаянно… Есть у тебя приятель —
поэт: пусть скажет он тебе, как сладко
над женщиной задумчивой склоняться,
мечтать, лежать с ней рядом, – где‐нибудь
в Венеции, когда в ночное небо
скользит канал серебряною рябью
и, осторожно, черный гриф гондолы
проходит по лицу луны…
Да, – правда,
в Италии бывал ты, и оттуда
привез —
– жену…
Нет, – сказочные смерти,
играющие в полых самоцветах…
Я, Гонвил, жду… Но что же ты так смотришь,
гигантский лоб наморщив? Гонвил, – жду я,
ответь же мне! Скорее!
Вот беспечный!
Ведь до того, как друга отравлять,
мне нужно взвесить кое‐что, – не правда ль?
Но мы ведь выше дружбы – и одно
с тобою чтим: стремленье голой мысли…
А! Просветлел… Ну что же?
Хорошо,
согласен я, согласен… Но поставлю
условие: ты должен будешь выпить
вот здесь, при мне. Хочу я росчерк смерти
заметить на твоем лице. Сам знаешь,
каков твой друг: он, как пытливый Плиний,
смотреть бы мог в разорванную язву
Везувия, пока бы, вытекая,
гной огненный шипел и наступал…
Изволь… Но только…
Или ты боишься,
что свяжут смерть твою со смертью… Стеллы?
Нет, – о тебе я думал. Вот что! Дай мне
чернил, бумаги. Проще будет.
(Пишет.)
Слышишь,
перо скрипит, как будто по листу
гуляет смерть костлявая…
Однако!
Ты весел…
Да… Ведь я свою свободу
подписываю… Вот… Я кончил. Гонвил,
прочти.
(читает про себя)
«Я умираю – яд – сам взял —
сам выпил…» Так.
Теперь давай; готов я…
Не вправе я удерживать тебя.
Вот – пузырек. Он налит зноем сизым,
как утро флорентийское… Тут старый
и верный яд. В четырнадцатом веке
его совали герцогам горячим
и пухлым старцам в бархате лиловом.
Ложись сюда. Так. Вытянись. Он сладок
и действует мгновенно, как любовь.
Спасибо, друг мой… Жил я тихо, просто,
а вот не вынес страха бытия…
Спасаюсь я в неведомую область.
Давай же мне; скорей…
Эдмонд, послушай, —
быть может, есть какая‐нибудь тайна,
которую желал бы ты до смерти…
Я тороплюсь… Не мучь меня…
Так пей же!
Прощай. Потом – плащом меня накроешь.
Та же комната. Прошло всего несколько мгновений.
Смерть… Это – смерть. Вот это – смерть…
(Медленно привстает.)
В тумане
дрожит пятно румяное… Иначе
быть не могло… О чем же я при жизни
тревожился? Пятно теперь яснее.
Ах! Это ведь пылающий провал
камина… Да, – и отблески летают.
А там в углу – в громадном смутном кресле —
кто там сидит, чуть тронутый мерцаньем?
Тяжелый очерк выпуклого лба;
торчащая щетина брови; узел
змеиных жил на каменном виске…
Да полно! Узнаю! Ведь это…
Эхо
твоих предсмертных мыслей…
Гонвил, Гонвил, —
но как же так? Как можешь ты быть здесь, —
со мною, в смерти? Как же так?..
Мой образ
продлен твоею памятью за грань
земного. Вот и все.
…Но как же, Гонвил:
вот комната… Все знаю в ней… Вон – череп
на фолианте; вон – змея в спирту,
вон – скарабеи в ящике стеклянном,
вон – брызги звезд в окне, – а за окном, —
чу! слышишь, – бьют над городом зубчатым
далекие и близкие куранты;
скликаются, – и падает на дно
зеркальное червонец за червонцем…
Знакомый звон… И сам я прежний, прежний, —
порою только странные туманы
проходят пред глазами… Но я вижу
свои худые руки, плащ и сборки
на нем, – и даже вот – дыру: в калитку
я проходил, – плащом задел цветок
чугунный на стебле решетки… Странно, —
все то же, то же…
Мнимое стремленье,
Эдмонд… Колеблющийся отзвук…
Так!
Я начинаю понимать… Постой же,
постой, я сам…
…Жизнь – это всадник. Мчится.
Привык он к быстроте свистящей. Вдруг
дорога обрывается. Он с края
проскакивает в пустоту. Ты слушай,
внимательно ты слушай! Он – в пространстве,
над пропастью, – но нет еще паденья,
нет пропасти! Еще стремленье длится,
несет его, обманывает; ноги
еще в тугие давят стремена,
глаза перед собою видят небо
знакомое. – Хоть он один в пространстве,
хоть срезан путь… Вот этот миг, – пойми,
вот этот миг. Он следует за гранью
конечною земного бытия:
скакала жизнь, в лицо хлестала грива,
дул ветер в душу – но дорога в бездну
оборвалась, – и чем богаче жизнь,
чем конь сильней —
– тем явственней, тем дольше
свист в пустоте, свист и размах стремленья,
не прерванного роковым обрывом, —
да, понял я… Но – пропасть, как же пропасть?
Паденье неизбежно. Ты внезапно
почувствуешь под сердцем пустоту
сосущую, и, завертевшись, рухнет
твой мнимый мир. Успей же насладиться
тем, что унес с собою за черту.
Все, что знавал, что помнишь из земного, —
вокруг тебя и движется земными
законами, знакомыми тебе.
Ведь ты слыхал, что раненый, очнувшись,
оторванную руку ощущает
и пальцами незримыми шевелит?
Так мысль твоя еще живет, стремится, —
хоть ты и мертв: лежишь, плащом покрытый;
сюда вошли; толпятся и вздыхают;
и мертвецу подвязывают челюсть…
А может быть, и больший срок прошел —
ведь ты теперь вне времени… Быть может,
на кладбище твой Гонвил смотрит молча
на плоский камень с именем твоим.
Ты там, под ним, в земле живой и сочной;
уста гниют, и лопаются мышцы,
и в трещинах, в глубокой черной слизи
шуршат, кишат белесые личинки…
Не все ль равно? Твое воображенье,
поддержанное памятью, привычкой,
еще творит. Цени же этот миг,
благодари стремительность разбега…
Да, мне легко… Покойно мне. Теперь
хоть что‐нибудь я знаю точно, – знаю,
что нет меня. Скажи, мое виденье,
а если я из комнаты твоей —
стой! сам скажу: куранты мне напели:
все будет то же, встречу я людей,
запомнившихся мне. Увижу те же
кирпичные домишки, переулки,
на площади – субботние л<о>тки
и циферблат на ратуше. Узнаю
лепные, величавые ворота;
в просвете – двор широкий, разделенный
квадратами газона; посередке
фонтан журчащий в каменной оправе
и на стенах пергаментных кругом
узорный плющ; а дальше – снова арка,
и в небе стрелы серого собора,
и крокусы вдоль ильмовых аллей,
и выпуклые мостики над узкой
земною рéчонкой, – все узнаю, —
а на местах, мной виденных не часто
ил<ь> вовсе не замеченных, – туманы,
пробелы будут, как на старых картах,
где там и сям стоит пометка: Terra
incognita9. Скажи мне, а умерших
могу я видеть?
Нет. Ты только можешь
соображать, сопоставлять явленья
обычные, понятные, земные, —
ведь призраков ты не встречал при жизни…
Скажи, кого ты вызвать бы хотел?
Не знаю…
Нет, подумай…
Гонвил, Гонвил,
я что‐то вспоминаю… что‐то было
мучительное, смутное… Постой же,
начну я осторожно, потихоньку, —
я дома был, – друзья ко мне явились,
к дубовому струился потолку
из трубок дым, вращающийся плавно.
Все мелочи мне помнятся: вино
испанское тепло и мутно рдело.
Постой… Один описывал со вкусом,
как давеча он ловко ударял
ладонью мяч об каменные стенки;
другой втыкал сухие замечанья
о книгах, им прочитанных, о цифрах
заученных – но желчно замолчал,
когда вошел мой третий гость – красавец
хромой, – ведя ручного медвежонка
московского, – и цепью зверь ни разу
не громыхнул, пока его хозяин,
на стол поставив локти и к прозрачным
вискам прижав манжеты кружевные,
выплакивал стихи о кипарисах.
Постой… Что было после? Да, вбежал
еще один – толстяк в веснушках рыжих —
и сообщил мне на ухо с ужимкой
таинственной… Да, вспомнил все! Я несся,
как тень, как сон, по переулкам лунным
сюда, к тебе… Исчезла… как же так?..
…она всегда ходила в темном. Стелла…
мерцающее имя в темном вихре,
души моей бессонница…
Друг друга
любили вы?..
Не знаю, было ль это
любовью или бурей шумных крыльев…
Я звездное безумие свое,
как страшного пронзительного бога
от иноверцев, от тебя – скрывал.
Когда порой в тиши амфитеатра
ты взмахивал крылатым рукавом,
чертя скелет на грифеле скрипучем,
и я глядел на голову твою,
тяжелую, огромную, как ноша
Атланта, – странно было думать мне,
что ты мою бушующую тайну
не можешь знать… Я умер – и с собою
унес ее. Ты так и не узнал…
Как началось?..
Не знаю. Каждый вечер
я приходил к тебе. Курил, и слушал,
и ждал, томясь, – и Стелла проплывала
по комнате, и снова возвращалась
к себе наверх по лестнице витой,
а изредка садилась в угол с книгой,
и призрачная пристальность была
в ее молчаньи. Ты же, у камина
проникновенно пальцами хрустя,
доказывал мне что‐нибудь, – «Systema
Naturae»10 сухо осуждал… Я слушал.
Она в углу читала, и когда
страницу поворачивала, в сердце
моем взлетала молния… А после,
придя домой, – пред зеркалом туманным
я длительно глядел себе в глаза,
отыскивал запечатленный образ…
Затем свечу, шатаясь, задувал,
и до утра мерещилось мне в бурях
серебряных и черных сновидений
ее лицо склоненное, и веки
тяжелые, и волосы ее,
глубокие и гладкие, как тени
в ночь лунную; пробор их разделял,
как бледный луч, и брови вверх стремились
к двум облачкам, скрывающим виски…
Ты, Гонвил, управлял моею мыслью;
отчетливо и холодно. Она же
мне душу захлестнула длинным светом
и ужасом немыслимым… Скажи мне,
смотрел ли ты порою, долго, долго,
на небеса полночные? Не правда ль,
нет ничего страшнее звезд?
Возможно —
но продолжай. О чем вы говорили?
…Мы говорили мало… Я боялся
с ней говорить. Был у нее певучий
и странный голос. Английские звуки
в ее устах ослабевали зыбко.
Слова слепые плыли между нами,
как корабли в тумане… И тревога
во мне росла. Душа моя томилась:
там бездны раскрывались, как глаза…
Невыносимо сладостно и страшно
мне было с ней, и Стелла это знала.
Как объясню мой ужас и виденья?
Я слышал гул бесчисленных миров
в ее случайных шелестах. Я чуял
в ее словах дыханье смутных тайн,
и крики, и заломленные руки
неведомых богов! Да, – шумно, шумно
здесь было, Гонвил, в комнате твоей,
хоть ты и слышал, как скребется мышь
за шкафом, и как маятник блестящий
мгновенья костит… Знаешь ли, когда
я выходил отсюда, ощущал я
внезапное пустынное молчанье,
как после оглушительного вихря!..
Поторопи свое воспоминанье,
Эдмонд. Кто знает, может быть, сейчас
стремленье жизни мнимое прервется, —
исчезнешь ты, и я – твой сон – с тобою.
Поторопись. Случайное откинь,
сладчайшее припомни. Как признался?
Чем кончилось признанье?
Это было
здесь, у окна. Мне помнится, ты вышел
из комнаты. Я раму расшатал,
и стекла в ночь со вздохом повернули.
Все небо было звездами омыто,
и в каменном туманном переулке,
рыдая, поднималась тишина.
И в медленном томленьи я почуял,
что кто‐то встал за мною. Наполнялась
душа волнами шума, голосами
растущими. Я обернулся. Близко
стояла Стелла. Дико и воздушно
ее глаза в мои глядели, – нет,
не ведаю, – глаза ли это были
иль вечность обнаженная… Окно
за нами стукнуло, как бы от ветра…
Казалось мне, что, стоя друг пред другом,
громадные расправили мы крылья,
и вот концы серпчатых крыльев наших, —
пылающие длинные концы —
сошлись на миг… Ты понимаешь, – сразу
отхлынул мир; мы поднялись; дышали
в невероятном небе, – но внезапно
она одним движеньем темных век
пресекла наш полет, – прошла. Открылась
дверь дальняя, мгновенным светом брызнув,
закрылась… И стоял я весь в дрожаньи
разорванного неба, весь звенящий,
звенящий…
Так ли? Это все, что было,
один лишь взгляд?
Когда бы он продлился,
душа бы задохнулась. Да, мой друг, —
один лишь взгляд. С тех пор мы не видались.
Ты помнишь ведь – я выбежал из дома,
ты из окна мне что‐то крикнул вслед.
До полночи по городу я бредил,
со звездами нагими говорил…
Все отошло. Не выдержал я жизни,
и вот теперь —
Довольно!
– я за гранью
теперь, – и все, что вижу —
Я сказал:
довольно!
Гонвил, что с тобой?..
Я долго
тебя морочил – вот и надоело…
Да, впрочем, ты с ума сошел бы, если
я продолжал бы так шутить… Не яду
ты выпил – это был раствор безвредный:
он, правда, вызывает слабость, смутность,
колеблет он чувствительные нити,
из мозга исходящие к глазам, —
но он безвреден… Вижу, ты смеешься?
Ну что ж, я рад, что опыт мой тебе
понравился…
Ах, милый Гонвил, – как же
мне не смеяться? Посуди. Ведь – это
я сам сейчас придумываю, сам!
Играет мысль моя и ткет свободно
цветной узор из жизненных явлений,
из случаев нежданных – но возможных,
возможных, Гонвил!
Это бред… Очнись!
Не думал я… Как женщина, поддался…
Поверь, – ты так же жив, как я, и вдвое
живуче…
Так! Не может быть иначе!
В смерть пролетя, моя живая мысль
себе найти старается опору, —
земное объясненье… Дальше, дальше,
я слушаю…
Очнись! Мне нужно было,
чтоб спотыкнулся ты, весь ум, всю волю
я приложил… Сперва не удавалось, —
уж мыслил я: «В Милане мой учитель
выкалывал глаза летучей мыши —
затем пускал – и все же при полете
она не задевала тонких нитей,
протянутых чрез комнату: быть может,
и он мои минует нити». Нет!
Попался ты, запутался!..
Я знаю,
я знаю все, что скажешь! Оправдать,
унизить чудо – мысль моя решила.
Но подожди… в чем цель была обмана?
А, понял! Испытующая ревность
таилась под личиной ледяной…
Нет, – погляди, как выдумка искусна!
Напиток тот был ядом в самом деле,
и я в гробу, и все кругом – виденье, —
но мысль моя лепечет, убеждает:
нет, нет, – раствор безвредный! Он был нужен,
чтоб тайну ты свою открыл. Ты жив,
и яд – обман, и смерть – обман, и даже —
– А если я скажу тебе, что Стелла
не умерла?
Да! Вот она – ступень
начальная… Ударом лжи холодной
ты вырвать мнил всю правду у любви.
Подослан был тот, рыжий, твой приятель,
ты мне внушил – сперва чужую смерть,
потом – мою, – чтоб я проговорился.
Так, кончено: подробно восстановлен
из сложных вероятностей, из хитрых
догадок, из обратных допущений
знакомый мир… Довольно, не трудись, —
ведь все равно ты доказать не можешь,
что я не мертв и что мой собеседник
не призрак. Знай, – пока в пустом пространстве
еще стремится всадник, – вызываю
возможные виденья. На могилу
слетает цвет с тенистого каштана.
Под муравой лежу я, ребра вздув,
но мысль моя, мой яркий сон загробный,
еще живет, и дышит, и творит.
Постой, – куда же ты?
А вот сейчас
увидишь…
(Открывает дверь на лестницу и зовет.)
Стелла!..
Нет… не надо… слушай…
мне почему‐то… страшно… Не зови!
Не смей! Я не хочу!..
Пусти, – рукав
порвешь… Вот сумасшедший, право…
(Зовет.)
Стелла!..
А, слышит: вниз по лестнице легко
шуршит, спешит…
Дверь, дверь закрой! Прошу я!
Ах, не впускай. Дай продумать… Страшно…
Повремени, не прерывай полета, —
ведь это есть конец… паденье…
Стелла!
Иди же…
Занавес