На заимке Спиридона Кучука, зимою и летом, рано поутру начиналась обычная возня. В хотонах (хлевах) мычали коровы, ревели быки и телята стучали недовольно в деревянную дверь своим деревянным ошейником, который не давал им высасывать ночью коров. Все хотели есть и пить, коровы стремились избавиться от молока, накопленного за ночь, и требовали, чтобы их подоили. В зимнюю долгую ночь, задолго до рассвета, и в летнее бессонное утро, когда, утомленные незаходящим солнцем, засыпали даже птицы на ветках, устав от хлопот, щебета и писка, – вставали домашние работники старика Спиридона и начинали свой бесконечный трудовой день, который был много труднее и хлопотливее, чем у небесных птиц. Настоящих работников Спиридон не нанимал. Все его работники были иждивенцы, беспризорные сироты, должники, недоимщики, попавшие к нему в кабалу по решению наслежного[14] суда без всякой надежды когда-либо выбраться на волю. Их было пятеро. Старуха Манкы и другая, помоложе – Хаспо – достались Спиридону просто даром, за кормежку. Впрочем, есть им давали очень мало. Они объедали и обсасывали рыбьи кости, оставшиеся от хозяйского обеда, пили ополоски кирпичного чая, а в летнее время – снятое молоко и ели самую худую, жидкую кислую сорат (простоквашу).
Был Капитон, недоимщик-сосед. Старик Спиридон платил за него ежегодно тридцать рублей в наслежную управу. То была плата за мертвые души, за родичей, которые числились по сказкам и которых давно уже не было на свете. Было еще двое приблудных парнишек, роду неопределенного – не то эвенов, не то эвенков.
В ужасный голодный 1916 год, когда недовоз пороха для ружей и нити для вязания сетей вызвал на Севере повсюду недобой лесного зверя и недолов рыбы, где-то в далекой тайге полевая семья доела последних оленей и, не зная, что делать, вышла к ближайшему якутскому поселку. Пошли вместе две семьи, таща на себе сани, на которых лежали скудный скарб и маленькие дети. К поселку добралась только одна супружеская пара, другая осталась в тайге, кое-как зарытая в снегу под корнем развесистой елки.
Те, что остались в живых, бросили скарб, а детей все же привезли. Муж тащил одну нарту, женщина – другую. Так они пришли к усадьбе Спиридона. Под лохмотьями у них было несколько белок, добытых с осени в разных местах луком и стрелами. Спиридон этих белок забрал.
Жили пришельцы в хлеву, кормились похуже собак и к весне понемногу перемерли, кроме двух старших мальчишек: Уйбана и Степана. Они были не братья и даже не родственники, а просто соседи. Родители Уйбана остались под деревом в лесу, а родители Степана – на якутском кладбище, под еловым крестом. Мальчикам было теперь по шестнадцати лет. Решением наслежного совета они были отданы Спиридону впредь до совершеннолетия в работники за то добро, которое он им сделал, когда приютил их, голодных, по выходе из леса.
В это погожее яркое утро слуги Спиридона вышли на работу, как обычно, без завтрака. Мужчины разобрали деревянные вилы и крюки и стали растаскивать сено, которое хранилось под навесом за особой оградой. Обе женщины с плоскими берестяными турсуками отправились к коровам. Они обходили одну за другою пеструх и чернух, подпускали на минуту телят, так как без этого коровы не давали молока, и немытыми руками в немытую посуду сцеживали молочную дань. У черной коровы теленок издох уже с месяц, но вместо теленка осталась соломенная туша, покрытая его собственной шкурой, которую толкали корове под вымя. Она лизала «теленка» шершавым языком, не замечая, что изо дня в день он становится грязнее и лысее. Хаспо сходила в амбарчик и набрала провизии на кормежку себе и хозяевам. Хозяевам – двух преогромных и жирных мороженых чиров на строганину и груду кусков мороженого конского мяса на утреннюю варю. Работникам – мешок малорослой мороженой пелядки[15], тощей, ледянистой. Об этой пелядке даже сложилась поговорка: «Когда ее ест человек, она сама ему ест сердце».
Покончив с утренними делами, работники вернулись в свою заднюю юрту, раздули огонь и подвесили чайник над шестом. Капитон был молчалив и мрачен. И когда Хаспо стала вынимать принесенную пищу, он неожиданно встал, отнял у нее мешок с мороженой мелкой рыбой, вынес на улицу и стал скликать дворовых собак, которых в северных поселках всегда больше, чем надо.
– Пестряк, Воронок, Беляк…
Он разбросал им мороженую рыбу, предназначенную для работников. Собаки понюхали, постояли и отошли. Этой рыбы они тоже есть не хотели. Потом понемногу разобрали, отнесли к стене и стали нехотя грызть, быть может, затем чтобы не обидеть хозяина. Для них Капитон был не только рабом, но и хозяином.
Вернувшись домой, Капитон взял черный котел, сложил в него принесенное мясо и поставил варить у огня. Потом принялся чистить и резать самого большого чира.
– Что ты делаешь? – сказала со страхом Хаспо. – Вот придет Спиридон…
– Пусть лучше не приходит. Давай молока, белого масла тащи, ягод, чаю покрепче завари.
Хаспо хотела возразить.
– Давай… Убью, – негромко, но жутко оказал Капитон.
Через двадцать минут на рабочей половине шел пир горой, расхищалось хозяйское имущество. Не было лишнего шума, хумуланы молчали, но с азартом угощались отборными продуктами из домашних запасов Спиридона. Мясо опростали из котла, было оно чуть обваренное, жирное, необычайно вкусное. Даже лепешку испекли на рожне, перед углями, и макали ее, горячую, в растопленное масло. Ели молча, торопливо, с сосредоточенным видом, как будто исполняя какую-то важную, неотложную работу.
Для их отощалого тела эта работа была неотложная. В первый раз за пять лет торопились они наполнить голодные желудки настоящей пищей. Время проходило, и они никак не могли насытиться. И вдруг заскрипела боковая проходная дверь, и вошел старик Спиридон. Он только что проснулся, на нем была обувь из старой лосины, и на груди распахнулась короткая куртка из старого лисьего меха. Он не сразу разобрал, в чем дело. Только удивился, почему его работники так долго сидят у низкого стола, придвинутого к очагу. А потом увидел масло и мороженую рыбу и рявкнул, как медведь:
– Собаки вороватые, обжоры!
Капитон неторопливо встал, обтер замасленные губы ветхим и грязным рукавом и подошел к хозяину:
– Теперь давай табаку и сахару, новую одежду давай, довольно носили лохмотья.
Он с презрением дернул за ворот свою обветшалую куртку, она разорвалась пополам и упала с его костлявых плеч, как чешуя.
– Все, что полагается, давай, иначе не будем работать.
– Убью! – закричал Спиридон тонким, пронзительным голосом.
Тогда Капитон так же неторопливо снял с грядки длинную стальную пальму, тяжелое копье, с которым ходили на медведя, и направил его на хозяина.
– Вы, помогайте, – сказал он товарищам.
И эвенские мальчики схватили свои луки, которыми когда-то убивали в лесу последних своих белок, наложили стрелы-костянки и стали рядом с Капитоном.
Хаспо схватила кроильную палемку[16], обычное оружие женщин, и даже безответная Манкы вооружилась круглым железным скребком на длинной деревянной рукоятке, предназначенным для выделки шкур.
В этом разнообразном вооружении они пошли на хозяина грудью, как на медведя.
На хозяйской половине тоже послышались шум и движение. Выскочил из двери сын Спиридона с кремневым ружьем. Его звали тоже Спиридоном, и он был как копия отца, только помоложе. За ним проскочила его жена Палаха с батасом в руке. Она сунула этот огромный нож, похожий на меч, своему старому свекру. Спиридонова старуха шагнула через порог своими больными ногами просто со сковородником в руках.
Старая Хдопо упала неожиданно на колени.
– Хозяйка, – простонала она и стукнулась в землю лбом. – Дай чистую рубаху, никогда не носила, хочу перед смертью надеть.
– Ты, сволочь старая! – Хозяйка нетерпеливо толкнула ее ногой.
– Ах, сиренгес![17] – выругался Капитон, выдвигая копье.
Схватка готова была начаться, но на улице раздался шум, крики. В дверь вскочили другие работники. Их было человек двадцать. Тут были пастухи от коней и оленей, ночевавшие на пастбище, дровосеки из леса, бедные соседи Спиридона, жившие рядом, в двух маленьких юртах, обмазанных глиной и навозом и скорее похожих на земляные кучи, чем на людские жилища. Они тоже были у Спиридона в постоянном долгу, работали на него почти так же, как его домашняя челядь. И все они кричали:
– Давай, масла давай, хорошего куска не видали, чаю давай, табаку!
Женщины кричали:
– Иголки поломали, ниток, иголок давай, необшитые ходим. Шелку давай вышивального!
И даже маленькие дети пищали:
– Сахару дай, леденцов.
Жившие в вечном голоде, в злой нищете, работники рвались к воле и требовали удовлетворения простейших прав своих: сытой пищи, крепких заплаток на ветхую одежду, ярких узоров на одежде для услаждения глаз.
Спиридон бесстрашно направил ружье в кричащую толпу.
– Пустите, выстрелю!
Глаза его горели, как у волка. Он пошел к выходу, и никто не посмел остановить его. Не говоря ни слова, вывел он из конского хлева своего вороного огромного коня и стал седлать его.
Капитон выскочил вслед со своим огромным копьем.
– За солдатами поедешь – заколю.
– Какие солдаты! – отмахнулся старик.
Сыновья и невестки Спиридона тоже выводили и седлали лошадей, выносили из юрты переметные сумы, набитые всяким добром, – тут были лучшие меха, которые на Севере каждый торговец хранит у себя в изголовье, нарядная одежда, серебро. Вывели старуху, посадили на лошадь, связали ей ноги под седлом, чтобы она не свалилась. Восставшие несколько притихли. Было похоже на то, что семья Спиридона уезжает надолго и бросает гнездо, не надеясь его отстоять.
– Всего не возьмут, – размышляли мятежники. – Главное осталось – еда, доильные коровы, лошади, олени – лучшее богатство северного скотовода.
Вьючных лошадей не хватило.
– Сходите, приведите лошадей! – крикнул Спиридон сурово, однако не обращаясь прямо ни к кому – Сколько? – спросил Капитон с привычною деловитостью.
Спиридон быстро прикинул в уме. – Шесть лошадей, – распорядился он.
– Хорошо, – согласился Капитон. – Мишка, Иннокентий! Сходите, приведите.
Два конюха быстро отделились от толпы и направились в лес.
Еще через час лошади были приведены.
– Бери, хозяин, – предложил Капитон почти дружелюбно.
Другие работники стали вьючить лошадей остатками клади.
Целый караван лошадей, верховых и вьючных, вышел на дорогу.
Спиридон в воротах оглянулся.
– Мы уезжаем, а вы оставайтесь, – сказал он.
Было похоже, как будто он произвел дележ имущества и расстался по-хорошему со своими прежними работниками.
Вдруг лицо его налилось кровью. Он выругался крепким словом по-русски и погнал коня по узкой таежной тропе.
Две недели пировали работники в богатом гнезде Спиридона Кучука. Хозяйство с виду шло по-старому. Кормили и доили коров, квасили молочные удои, ходили на высмотры сетей в луговые озера, оленей пасли, лошадей и даже собирались идти на якутскую страду, тяжелый и мокрый покос на болоте, но так и не пошли. Перед тем как устроить покос, затеяли отвальную. Зарезали молодого конька, был он неезженый, в белом жиру, с нежным мясом, слаще, чем мясо ягненка. Конского жиру натопили и сбили его, смутовили с растопленным маслом, приготовляя угощение, достойное богов. Подоили кобылиц и сварили молодого кумыса. Вышел по всем правилам якутский исыэх – праздник, одинаково угодный и людям, и духам.
А пастух Прокопей решился на большее: достал из хозяйских запасов муки и сахару, вывернул ствол из ружья и принялся варить самогон. В этих местах самогона никогда не варили. Сахар и мука слишком были редки и дороги. И Прокопей знал об этом деле только через десятые руки. Все же он устроил куб, наквасил муки с приголовьем и на медленном огне стал охлаждать незнакомый напиток.
С конца холодильника падали мутные капли – кап, кап – и через десять часов наполнился целый котел. Была эта невиданная жидкость мутнее болотной воды и горче мухоморного настоя. Но она показалась новым хозяевам заимки небесным, небывалым напитком. Спирт, который сюда привозили порой от русских, был тоже не лучше. Его настаивали на тертом табаке, и он драл горло хуже, чем царская водка.
«Царскую водку» не пьют. Это не водка, а смесь двух кислот: азотной и соляной. Но северяне, пожалуй, могли бы напиться и опиться даже кислотой с таким лицемерным названием.
Пир шел целый день, к вечеру напились, передались и опять за то же. Даже собак накормили отборными костями. В пойло коровам вылили остатки от чертова пива. Коровы жадно вылакали и тоже опьянели. Стучали копытами в хлевах и под навесами, словно собирались плясать. Ревели, мычали. Пьяные люди распевали песни на разных языках: по-якутски, по-эвенски, по-одунски и даже по-русски. Песни были самые простые:
Вот моя трубка,
Трубка,
Я курю хозяйский табак,
Табак…
Коровы и телята тоже как будто подпевали: «Му-у, му-у… Поели Спиридоновой муки, попили огненного пойла, му-у…»
Спиридона не было слышно, и о нем забыли. Во всем околодке делалось то же. Шли такие же бескровные бунты, пока без пожаров, без драки, без пролития крови. Богатые хозяева бежали. Бедняки, батраки, иждивенцы захватили повсюду скот и дома, пировали и думали: вот она, «новая жизнь». По всей тайге и тундре пошел слух: так говорят большаки. Надо весь свет вверх ногами довернуть, чтоб нижние стали вверху, а верхние – внизу. Скот – батракам, покосы – беднякам. Рыбные сети и ловли – для общей работы, рыбу делить поровну. К чертовой матери хозяев! Торговцев не надо, поедем – русские товары сами привезем.
Везде выбирали наслежные советы, в Родчево, к русским пришельцам, послали делегатов.
Хозяева, однако, не исчезли. В таежную глушь на восток ушел Спиридон с сынами и зятьями. Тут была у них далекая заимка, огороженная тыном, как крепость. Коров было мало, но были прекрасные кони, лучшие во всем околотке. Их пасли мурчены из рода эвенков. «Мурчены» значит по-эвенкийски – конники. То были тунгусские охотники, перешедшие от оленеводства к коневодству. Они кочевали, и ездили, и охотились на конях. Были они с виду как будто другое племя. Выше, грубее и чернее малорослых оленных эвенков и эвенов, орочонов, орочелов. Орочоны, орочелы буквально – «оленные люди».
Конные эвенки жили сытнее оленных. Они не должали так много купцам и детей не отдавали якутским соседям в наемные работники. Зато у них у самих понемногу вырастали свои собственные эвенкийские торговцы.
Восточное нагорье называлось Катома. Были на Катоме конские стада и заимки не только у Спиридона, но и у других богатых деловитых якутов. Здесь они собрались и засели в огороженных дворах, с винтовками в руках, с батасами, пальмами, с быстрыми конями и ружейными припасами. Они тоже сбивались вместе: братья родные и двоюродные, дядья и племянники, и тоже собирали советы.
В начальники выбрали старых тойонов, с мундиром, с медалями. Улусным головою по-старому выбрали Чемпана, а писарем – Лупандина. Две Якутии, старая и новая, расположились рядом, только новая сидела на старых местах, а старую оттеснили в лес. Собиралась, как туча, большая кровавая драка.
Первый набег начался опять-таки со Спиридоновой усадьбы. Старик Спиридон приехал навестить свое старое гнездо, захваченное челядью. С ним было двенадцать человек: два сына, два зятя, племянники и пятеро мурченов, проворных стрелков и ездоков, которые на скачках обгоняли старинных якутских коневодов. Они крепко набили винтовки свинцовыми жеребьями, привесили копья к седлу и поехали домой по старой, привычной дороге. Эту дорогу издавна знали не только люди, но также и верховые лошади. Они уверенно ступали по тропе, проходившей сквозь лес. При выходе на просеку, ведущую к усадьбе, передний жеребчик весело заржал, предчувствуя отдых и свежую охапку сена.
– Молчи, – с ругательством сказал Спиридон, – зарежу, волчья сыть.
Из усадьбы Капитона ответила таким же веселым голоском молодая кобылка. Спиридон узнал ее по голосу, это была пеганка, на которой ездил у конского стада наемный пастух Селифан.
– Стойте, – сердито прошипел Спиридон. – Белый господь, за что разлюбил нас? Вон, даже лошади знаки подают.
Подъезжавшие круто удержали лошадей и ждали в молчании, готовые рассыпаться назад по дороге или броситься вперед и идти на приступ. То или другое.
Так прошло две трубки времени[18]. Но приезжие ждали напрасно. В усадьбе никто не шевелился. Люди спали.
Даже кобылка, подавшая голос, замолкла, быть может, задремала.
– Готовьтесь, – сказал Спиридон, – слезайте, коней привяжите.
Дюжина приезжих людей отвела лошадей к сторонке, в лес, и там разделилась на три отряда, по четыре человека в каждом. Два отряда пошли налево и направо, с тем чтобы обойти всю усадьбу кругом и, если возможно, забраться с задворков, где были хлева и конюшни. Третий отряд пошел по дороге к воротам. Нападавшие шли осторожно и ружья держали на весу.
Так подошли вплотную к воротам, но и на этот раз никто не пошевелился. Даже собака не залаяла. Старик Спиридон помолчал, подумал и вдруг с размаху ударил в калитку медноокованным ложем своего старинного штуцера. Штуцер достался ему от прадедов, это был царский подарок времен Александра I с надписью на ложе: «За прекрасные услуги». Прадед Спиридона, тоже Спиридон Головатый, оказал эти «прекрасные услуги» при подавлении восстания якутов Намского улуса, выведенных из терпения притеснениями и жадностью чиновников. Из Иркутска, как водится, прислали солдат. Спиридон Головатый провел этих солдат таежными тропинками в тыл якутам, окопавшимся на старом болоте. Солдаты перебили восставших, а имущество их поделили по рукам, и Спиридону тоже достался заработанный пай. Штуцер был кремневый, потом его переделали, сначала в пистонное ружье, потом даже в патронную винтовку. Прекрасно проверенный ствол бил без промаха любым зарядом, и так же неизменно на ложе светилась старинная надпись – плата за измену соплеменникам.
Этим старинным ружьем Спиридон гулко ударил по тяжелой калитке, сбитой из крепких лиственничных плах.
– Отворяйте, так вас так, хозяин приехал!
Тонко завыла на дворе разбуженная собака. Но больше никто не ответил.
– Ломайте ворота, – отрывисто сказал Спиридон, – вот мы им покажем, как запираться и молчать.
Младший Спиридон только плечами пожал, подошел к калитке, нажал тяжелую щеколду, пнул ногой, и калитка открылась. Она не была заперта. Один за другим приезжие вошли во двор, во дворе никого не было.
Гуськом, вереницей, как волчья стая, нападавшие направились к крыльцу, они чувствовали себя довольно уверенно, но лишнего шума делать не хотели. Сени тоже не были заперты. В задней горенке на огромном шестке дымно горела плошка, налитая жиром. На скамьях, на полу спали беспечным сном мужчины и женщины, бывшие работники Спиридона.
На столе были разбросаны куски недоеденного мяса, тяжелые конские кости, бутыль самогона, наполовину полная. Новые хозяева усадьбы продолжали наслаждаться, пили, ели и знать ничего не хотели.
При виде мяса и вина злоба Спиридона вспыхнула с новой силой.
– Вставайте, сволочь! – крикнул он.
Он выхватил из-за своего чеканного пояса короткий арапник и со всего размаха хлестнул по первому телу, которое попалось ему на дороге.
Усадьба огласилась тонким, пронзительным воплем:
– Ай, убивают!
Это была злополучная Манкы. Она спала на земле совершенно голая и ничем не вооруженная. Даже ее неизменный железный скребок валялся в стороне, небрежно брошенный.
– Бейте их! – крикнул молодой Спиридон.
«Гости» молотили налево и направо палками, арапниками и просто кулаками. Никто не прибегал к оружию, за полной ненадобностью. Ошеломленные работники визжали и выли, но ничуть не сопротивлялись и даже не делали серьезной попытки убежать.
– Вяжите их! – крикнул молодой Спиридон.
Нападавшие стали вязать захваченных врасплох вожжами, поясами, ременными поводьями. В каждой якутской избе есть много обрывков ремня. Четверо пришельцев связали четверых: двух женщин – Манкы и Хаспо, старого Варлама и подростка Кучукана. Оба – Варлам и Кучукан – работали прежде при копях, но с самого начала революции бросили коней и ушли в усадьбу.
Дальше, однако, пошло не столь гладко. Эвен Степанчик очнулся быстрее якутов. Он вскочил на ноги, бросился к выходу, по дороге наткнулся на Михея, Спиридонова зятя, и, недолго думая, ткнул его в бок узким ножом, с которым эвен не расстается ни наяву, ни во сне. Нож взрезал кожу Михеева тела, но вглубь не пошел. Михей, однако, взвизгнул не хуже несчастной Манкы:
– Ай, убивают!
– Держите, держите! – крикнул молодой Спиридон, но Степанчик, как молния, уже выскользнул за дверь.
Во дворе тоже шла драка. Левый и правый отряды нападавших перелезли через задние заборы, забегали в конюшни, в хлева и били всякого, кто ни попадался. Здесь в ход шли длинные ножи, которыми северяне владеют с таким несравненным искусством. Двое убитых батраков лежали на земле. Пастух Прокопей – самогонщик – метался по двору, стараясь уклониться от длинного копья, которым колол его Пака, конный тунгус, впрочем, без особого успеха. Рубаха Прокопея была в крови – копье все-таки кольнуло его дважды: в плечо и в руку, но это были скорее царапины. В руке у Прокопея был топор на длинной рукоятке. Пака сделал новый выпад копьем.
Прокопей с силой отчаяния рубанул топором, перерубленное древко хрустнуло, переломилось, и головка отлетела в сторону Тогда Прокопей подскочил к Паке, снова рубанул топором, и Пака с раскроенным черепом повалился на землю.
– Ах, абагы киги!..[19] – выругался Спиридон. Он сдернул с плеча свой испытанный штуцер, приложился и ударил. Прокопей подскочил, как олень, подбитый на бегу, и грянулся на землю.
– Бейте, рубите! – кричали нападавшие.
Другой эвенский подросток, Уйбанчик, перемахнул через тын, но на той стороне завизжал, как заяц, ухваченный волком. Он попал прямо в руки тунгусского конника Кирьяка Желтоглазого. Степанчика мурчены поймали уже на окраине леса.
Напавшие одолевали. Еще двое – мужчина и женщина – остались лежать на окровавленном снегу. Человек десять связали ремнями и веревками, выволокли на двор и бросили на землю, как охотничью добычу.
– Зажгите костер, – скомандовал старый Спиридон.
Молодой Спиридон с двоюродным братом Михеем развели на снегу из сушеных полен и бересты небольшой костер, который, однако, осветил весь двор приятным ровным светом.
– Что, не ждали, собаки? – сказал с торжеством Спиридон. – Забыли о хозяевах, а?.. Так мы вам напомним. Ну-ка, начинайте!
У пленных были связаны только ноги, но так крепко, что те могли лишь переваливаться по снегу, беспомощно хватаясь руками за мерзлые комья навоза.
– Дайте-ка им!
Михей, Спиридон и еще двое конных тунгусов схватывали пленника, поднимали его на ноги, потом привязывали за руки к конскому столбу, стоящему у заднего забора.
– Ну-ка, начнем!
Две нагайки слева и справа со свистом полосовали обнаженное тело. Во дворе были три коновязи, наказывали сразу троих, в две нагайки каждого. Избиваемые выли, корчились, рвались, им вторили цепные собаки, которые не хотели признать старых хозяев и были, видно, на стороне восставших батраков.
– Молчите, сволочи! – крикнул со злобой Спиридон и хлестнул арапником молодого Пестряка и старого Утеля. Но собаки завыли громче прежнего. Избиение продолжалось довольно долго. Насытив свою злобу, Спиридон коротко распорядился:
– Стащите их в избу, да смотрите, сторожите, чтоб никто не убежал.
Он схватил за волосы молодую Степаниду, которая раньше была доильщицей при стаде и в хозяйскую юрту редко заходила. Впрочем, старый Спиридон, случалось, навещал ее поздно ночью в далекой скотной избе. Теперь и она оказалась в усадьбе, и Спиридон наказывал ее собственноручно, с особенным тщанием. Степанида была совсем голая, рубашка, изорванная крепкими ударами, свалилась с плеч, на спине и груди вспухли багровые полосы. Она была в сознании и тихонько выла, как подшибленная насмерть собака. Спиридон замотал себе на руку ее густые и жесткие черные косы и поволок ее к крыльцу, как телячью тушу или мешок с мукой. Растерзанная пазуха и кожаные шаровары несчастной скотницы были набиты комьями снега, то красного, то белого. Тело Степаниды ежилось не только от боли, но и от острого холода.
– Зябнешь? – сказал ядовито старый Спиридон. – Ничего, погодите, мы вас огреем.
Пленников стаскивали в горницу и клали на полу.
– Ты сторожи, – сказал Спиридон старому Кирьяку, тунгусу, – мы пойдем, кончим.
Выстрел разбудил пастухов, ночевавших по разным закоулкам обширной Спиридоновской усадьбы, но о защите не думал никто. Кто успел, выкатился в дверь, перемахнул через тын и опрометью кинулся в лес. Кто оплошал, того вязали, били чем попало и волокли в усадьбу.
– К стаду пойдемте! – сказал Спиридон.
Победившие хозяева шумной толпою вышли из ворот, отвязали лошадей и поехали на нижний луг, где пасся конский косяк старика Спиридона.
Старый Кирьяк сидел на колоде у широкого стола и молча смотрел на связанных пленников. На столе было мясо, вино; он отрезал себе кусок пожирнее, налил в широкую чашку сероватого питья, выпил, крякнул, потом закусил холодным жиром, немного подумал и вылил самогон из бутылки в большой железный ковш. Поднес ковш к губам и стал тянуть медленно, мерно и не отрываясь. Ковш пустел, лицо Кирьяка темнело и словно наливалось этим мутным хлебовом. Последние капли… Кирьяк с размаху хлопнул ковшом о тяжелый обеденный стол.
– Быйя! [20] – окликнул его с пола Степанчик, эвен.
– Ага, – ответил Кирьяк, не поворачивая головы. Он держался прямо и твердо, но в лице его было что-то чужое, пустое, быть может, душа его улетела из пьяного тела и витала где-то в занебесных мирах, а тело сидело на колоде и глядело на пленных.
– Быйя! – настаивал Степанчик. – Есть ли в тебе сердце эвенское?
– Ну есть, – ответил односложно Кирьяк.
– Мы тоже эвены, – настаивал Степанчик, – я да мой братик Уйбан.
Они лежали рядом, странно похожие и в то же время различные.
Кирьяк с видимым усилием повернул в их сторону свое квадратное лицо.
– Ага, двое вас, – сказал он по-эвенкийски.
– Ну да, двое, – настаивал Степанчик, – нас двое эвенов.
– Вы – эвены, я – эвенк, – возразил Кирьяк, – наши матери разные.
– Матери разные, – согласился Степанчик, – а прабабушка общая, Дантра. Ай, больно!
Он с трудом повернул свою избитую спину.
Эвены и эвенки, ламуты и тунгусы, были два родственных народа, которые жили одинаковой жизнью, ездили верхом на оленях, промышляли и лося, и белку и говорили на языках хотя и различных, но все же довольно схожих. Они происходили, по преданию, от пары медведей, старого Торгандры и сестры его Дантры. Торгандра женился на Дантре, и от их кровосмесительного брака родились эвены и эвенки. После того медвежья чета разделилась. Торгандра пошел на юго-запад, за ним пошли эвенки. Дантра побрела на северо-восток, и за нею пошли эвены. И оба племени все еще помнят свое кровное родство.
– Хорошо ли помогать якутам против собственных братьев? Наши оленчики чистые, якут пахнет конским потом. Якут – как потник, тунгус – как попонка.
Якуты ездят на потных лошадях, тунгусы – на оленях, которые никогда не потеют. Оттого тунгусы дразнят якутов «потниками».
– Мы тоже «потники», – сурово возразил Кирьяк, – мы не оленщики, мы конники, мурчены, ездим по-господски, ноги в стременах, а кони в удилах.
Наступило тяжелое молчание. Уйбанчик вертелся на соломе, его руки были свободны. Руки у Степана были связаны. Уйбан повернулся к товарищу и стал зубами и руками развязывать узлы на его затекших кистях. Лицо Уйбанчика было разбито в кровь, и, вгрызаясь в веревки, он поминутно сплевывал в сторону красной слюною. Кирьяк глядел на эту странную работу, но сам не шевелился. Еще через минуту оба пленника могли встать на ноги, но Уйбанчик сумел только припасть на четвереньки и поползти, как избитая собака. Степанчик качнулся вперед и схватился руками за край стола, противоположный тому месту, где сидел Кирьяк.
– Отпусти нас, – сказал он срывающимся голосом. Остальные пленные лежали на полу без чувств. Они были, кроме того, крепко связаны по рукам и по ногам. Но двое эвенов сумели освободиться. Они были жестоко избиты и совсем не пригодны для драки, один из них даже на ногах не держался. Но старый Кирьяк был жестоко пьян. Было неизвестно, смог ли бы он встать со своей крепкой колоды. Итак, один пьяный и двое избитых бойцов молча смотрели друг на друга и мерялись взглядами.
– Отпусти нас, тунгус, – еще раз сказал Степанчик. Кирьяк молчал.
– Не отпустишь, уйдем, – погрозился эвен слабо. Так мог бы заяц грозиться сторожившей его лайке. Кирьяк слегка пожал плечами.
– Мне что… идите! – сказал он равнодушно. – Хотите закусить на дорогу? – предложил он довольно дружелюбно. – Водку я выпил, а мясо – вот оно. Берите, не жалко.
Степанчик махнул рукой в знак отказа.
Оба эвенских мальчика, задыхаясь, шатаясь, поползли в глубину тайги, дающей защиту убегающему пленнику, двуногому или четвероногому.