Всю ночь снился Богдану Кривонос. Будто костром озаренный среди ночи, стоит и смотрит на гетмана страшными своими глазами.
Богдан просыпался, пил водку и воду, но, стоило провалиться в сон, являлся Кривонос.
«К перемене погоды», – успокаивал себя поутру гетман.
Пришли и сказали, что во всех церквах поют ему здравие.
Хмельницкий дал денег и велел во всех церквах поминать Кривоноса. Сам подался к чародеям и гадалкам.
Белый старик, в волосах и в бороде, как в саване, посадил его на осиновый пень, развел на жаровне огонь и, бросая в него соль, ладан, белую смолу, камфору и серу, трижды выкрикивал имена духов: Михаэль – царь солнца и молний, Самаэль – царь вулканов, Анаэль – князь саламандр.
Водил Богдана вокруг заклятого огня, приговаривая:
– Боже, утверди своей волей данное нам тобою помазание. Дабы они уподобились пыли под ветром и чтобы они были обузданы ангелом Господним, чтобы их пути сделались мрачными и скользкими и чтобы ангел Господен их преследовал.
Достал из огня бляху со знаком Юпитера и с начертанными по краям десятью главными именами Бога: Эль, Элоим, Эльхи, Саваоф, Элион, Эсцерхи, Адонай, Иах, Тетраграмматон, Садаи.
– Отныне рука предателя не коснется тебя, – пообещал старик, получая щедрую подачку.
Гадалки гадали гетману на будущее. У всех у них выходило, что впереди победы, долгая дорога и опять победы, слава, богатство.
В Киев съезжались послы, но всем им было сказано, чтоб ехали в резиденцию гетмана, в Чигирин, куда Богдан отправил Тимоша приготовить город для новой роли, роли казачьей столицы. От короля пришло известие о смерти бывшего киевского воеводы Тышкевича и о назначении на воеводство любезного гетману Адама Киселя.
Хмельницкий не возражал ни против приезда сенатора в Киев на воеводство, ни против приезда комиссии во главе с Киселем для переговоров и установления скорейшего мира. Забот было много.
Первые вернувшиеся на свои земли арендаторы были убиты. В местечке Роздале мещане разгромили шляхту. В покутье хлопский магнат Семен Высочан оборонял переправы.
Шляхта объединялась в отряды, крестьяне – в ватаги. Не было мира на земле.
Вишневецкий собирал войско, король помогал ему, митрополит Косов направил втайне от гетмана навстречу Адаму Киселю своего доверенного человека.
И гетман, зная обо всем этом, решился.
В послы к московскому царю он выбрал полковника Силуяна Мужиловского.
Выговский предлагал Тетерю, но гетман решил по-своему.
Торжественно, под колокольный звон уезжал из Киева патриарх Паисий, и мало кто знал, что колокола рассыпают серебро и медь еще и в честь первого украинского посла, едущего пока что тайным обычаем в патриаршей свите ради великого дела соединения двух сердец русских в одно великое сердце, каким ему назначено быть издревле.
Река, разошедшаяся в веках на старицы и руслица, из коих многим грозило обмеление, под натиском бури катила поверху, стремясь слить все свои воды в единый поток, в единое державное русло.
Тимош лежал на голой лавке, сунув под голову оба кулака. Было в нем так черно и вязко, словно деготь из него гнали.
На весь дом пиликала нежная музыка. Отцова баба возомнила себя королевой, из-под земли, что ли, сыскали для нее скрипачей, и те целый день перепиливали смычками струны и уж если чего перепилили, так Тимошево терпение.
Как только себя не успокаивал казак. Музыканты пиликнут – он плюнет. Половину потолка заплевал, а на другую слюны не хватило, так свело судорогой скулы, хоть кричи.
– Ведьма! – Тимош вытащил кулаки и принялся разглядывать ладони, сжимать и разжимать пальцы. – Вот пойду и огрею душеньку.
Говорил, зная, что пустое говорит. Упади с головы крали волос, отец лошадьми велит разорвать всякого, хоть сына. А слово отца на Украине исполняется нынче, как в самой Москве не исполняется.
– Музыкантов велеть прибить? – нехотя размышлял Тимош и вскочил, саданул ногою дверь, вышел на мороз.
Чистое небо светилось, как голубиное яичко. Снег лежал пышно и нежно, и не морозом – стыдом хватило Тимоша за щеки. Иззлился весь, сидя дома, а тут вон какая благодать. Тихо, ясно. Сердце нырнуло в голубое, как в море, и вся злоба растворилась в этом море с такой легкостью, что Тимош головой покачал да и засмеялся.
Пошел по Чигирину, а за ним трое. Оглянулся, хотел казакам приказать, чтоб не смели по пятам ходить, да только рукой махнул. Им велено беречь гетманова сына – они и берегут.
Шел Тимош у города на виду, а хотелось ему как прежде пройтись, чтоб никому до него не было дела. Прежде он глядел на людское житье, ныне – на него глядели. Да и неправда это! Не на него, Тимоша, таращились – на гетманова сынка, на власть нынешнюю.
И само собой окаменевало лицо у парубка. Подшибить бы ногой мороженые лошадиные котяхи – нельзя. Чин нужно блюсти. И сам ведь не простак – сотник!
Досадуя на свою оглядку, свернул Тимош с главной улицы на улочку, а там в проулок да бегом: от телохранителей и от всего теперешнего, что, как гора, стояло над ним.
Прыгнул за сараюшку. Затаился.
Скворчиная голубизна успела засинеть. Над рекою, вдали стояло белое, промерзшее, как простыня, облако. Его тоже небось можно было и согнуть, и сломать, и вдребезги расколотить.
Услышал: поют.
Ой ды наша коляда
Не великая беда!
Она в двери не бьет,
Не пугает народ.
Прикажи – не отвади
Либо шубой награди.
– Колядки поют, – затосковал сердцем Тимош. – А пойду-ка я к парубкам… Вот возьму да и пойду. Мне самая пора – гулять с парубками.
Снял шапку, на руке покрутил: хороша шапка.
– Эй ты! Чего стоишь?
Тимош, как заяц, чуть не умер со страха.
Дивчина на тропе, шагах от него в десяти. С коромыслом. Узнал: Ганка. Брови изогнулись, румянец играет.
– Стою. – Все Тимошево упрямство надавило ему медвежьей лапой на темечко.
– Приходи ко мне на свадьбу! – сказала Ганка, разглядывая гетманова сына с нескрываемой жалостью.
Тимош молчал.
– Чего глазами зыркаешь? Прозевал дивчину.
Ганка засмеялась и, нарочито покачивая бедрами, пошла тропкой к дому, обернулась.
– Принцесса-то сыскалась для тебя?
– Сыскалась! – крикнул Тимош и показал девке язык.
– Я тебя на мою свадьбу пригласила. Не забудь ты меня на свою пригласить.
– Приглашу, не бойся! – Тимош подпрыгнул, оторвал с крыши сосульку и так захрустел ледышкой, что у самого мороз по спине пошел.
Махнул в два прыжка на тропу и пошел, куда повела.
Тропа вела под гору, к воде. Черную прорубь уже затягивало на ночь ледком. Тимош поглядел за реку на белые кудри леса, и захотелось ему, как лосю, ломиться сквозь пушистые снега. Ломиться, чтоб лес гудел, чтоб сыпался снег с высоких деревьев, чтоб волк драпанул из логова.
– Тимош!
Карых и Петро Загорулько, в шубах и рукавицах, шли через реку соседней тропой.
– Пошли с нами!
– Далеко?
– В лес.
– На ночь глядя?
– А чего днем там делать? – дернул плечами Карых. – Ночка-то сегодня последняя перед Рождеством.
– Ну и что?
– Сам знаешь что. Нынче ночью ведьмы – как беззубые кобели. Силы-то у них нынче никакой.
– Клад, что ли, идете искать? – удивился Тимош.
– А чего? Нынче ночью все деньги, в землю зарытые, синим огнем горят. Брось шапку – в рост копай и добудешь. Брось пояс – по пояс копай. А мы сапоги кинем, чтоб копать по колено.
– Пойдемте со мной в поход, три клада добудете.
– Какой поход! Замирение.
Тимош промолчал. Теперь и ближнему другу не скажешь всего, что знаешь.
– Пойдешь? Не денег ради, а чтоб удачу попытать!
– Гонец сегодня будет, – сказал глухо Тимош. – На мою долю накопайте, я вас тоже не забуду.
Отвернулся. Парубки пошли, оглядываясь на молодого Хмеля, и тот тоже посмотрел им вослед, и лицо его сморщилось. Хотел улыбнуться – не улыбнулось Обида взяла за грудки, да тоже обмякла. Так и стоял с лицом что печеное кислое яблоко.
Монах был выше Тимоша на три головы. Статный, с огненным синим взором, с бородой шелковой, русой, с губами розовыми, как цветок. Он осенил казака крестным знамением и потом поклонился учтиво, но с достоинством.
Тимош глядел и слушал красавца в рясе, и злоба, как пыльным мешком, накрыла его.
Не отвечая на приветствия, косясь через плечо на обозного Черняту, пришедшего на прием посланца Иерусалимского патриарха Паисия, Тимош ткнул рукою себе за спину, где стоял приготовленный для трапезы стол, и буркнул:
– С дороги выпей да поешь.
Монах опешил от столь явной нелюбезности, но нашел в себе силы улыбнуться с заговорщицким простодушием.
– Его святейшество кир Паисий своей святой волей устранил все преграды, омрачавшие блистательные дни вашего отца, и я с величайшим наслаждением подниму здравицу за счастье великого гетмана Богдана и его законной супруги, несравненной пани Елены.
Тимош ухмыльнулся, сплюнул и тотчас наступил сапогом на свой плевок.
Монаха озарило – сын Хмельницкого мачеху любовью не жалует, но было непонятно другое: кто ныне истинный хозяин в Чигирине – пани Елена или этот молодец? Патриаршие подарки: молоко Пресвятой Девы, блюдо лимонов и самовозгорающиеся свечи – были отдарены самым ничтожным образом. Монах получил из рук пани Елены кошелек с пятьюдесятью талерами. Ладно подарки, но благословение на брак! Заочное бракосочетание, которое возвело мужнюю жену ничтожного шляхтича если не в королевское, то по крайней мере в княжеское достоинство! Патриарх Паисий ждет иного подарка. Княжеского, если уж не царского. Ведь киевские иерархи совершить противозаконный брачный обряд отказались со всею непреклонностью…
Участь дипломатов – скрывать и радость, и ярость, терпеть незаслуженные обиды, первыми принимать на себя беды, уготованные для их повелителей и народов.
– Пей! – сказал Тимош монаху. – Ты пей. В твоем Иерусалиме такой крепкой водки днем с огнем не сыщешь.
– Крепость русской водки не уступает силе русских воинов, – нашелся монах.
– Ты пей! Пей! – Тимош подливал водку в кубок гостя и, чтобы тот не увиливал, пил сам.
«Господи, помоги! – держась из последних сил, взмолился монах. – Этот варвар вознамерился унизить меня посредством водки через потерю разума».
Когда твоя напасть перед тобою, лучше не думать о ней – накличешь беду на свою голову.
Тимош навалился вдруг на стол грудью и не мигая разглядывал монаха, словно примеривался, с какого боку за него взяться удобнее.
– Что, черная курица, боишься?
Монах опустил длинные ресницы, покраснел. Он боялся пьяных казаков. Могучий, как бык, он так мог хлопнуть по этой куражащейся морде, что она растеклась бы по столу киселем, но ему надо было терпеть, и он терпел, хлопал ресницами, а Тимош совсем распалился.
– Ты почему к ней первой побежал? – спросил он, усаживаясь прямо и грозно сдвигая брови. – Приехал в Чигирин – явись ко мне. Когда отец дома – он хозяин. Когда отец в отлучке – хозяин я.
– Благословение патриарха и подарки были для пани Хмельницкой, – ответил монах твердо.
– За то, что ты – дурак, вот тебе! – Тимош схватил со стола свечу и сунул огонь в шелковую бороду монаха.
Пыхнуло пламя, затрещало, завоняло паленым. Монах, воя, вскочил на ноги, метнулся вон из горницы.
Тимош кинул свечу ему вдогонку и хохотал, хохотал, и все, кто были за столом, хохотали.
Два канделябра о десяти свечах каждый, как светоносные крылья ангела, горели за плечами. Пани Елена сидела перед зеркалом, и в руках у нее была корона. Бог весть чья и какого достоинства, княжеская, королевская, а может, и воистину корона, оставшаяся от византийских императоров, кем-то потерянная, кем-то подобранная и спрятанная в сундук, а теперь попавшая к ней среди прочей добычи. Пани Елена в коронах толка не знала, но ее охватывал трепет от одного только сознания, что она – владетельница пусть безымянной, но – короны. Оглянулась – нет ли кого в комнате ненароком? Отложила корону. Подошла к двери, набросила крючок. И снова села пред зеркалом.
Она была в платье, расшитом жемчугом и большими синими сапфирами. Камни сверкали, мерцал жемчуг, но глаза ее были загадочнее жемчуга и ярче камешков. Она улыбнулась себе, будущей. Подняла корону и медленно возложила ее на гордую свою голову.
Перед нею была царица.
Пани Елена придвинулась к зеркалу, чтобы получше разглядеть это удивительное видение, возникшее перед нею… из ничего.
Господи! И эта царица могла бы всю жизнь заниматься варениями и солениями по рецептам хлопотуньи пани Выговской. Отирать сопливые носы золотушным детишкам.
Пани Елена, обживая новый свой образ, подошла к столу. Из высокого серебряного сосуда, тонкогорлого, покрытого письменами восточных мудрецов, налила в перламутровую, тонкостенную раковину, оправленную в золото и серебро, благоуханного вина и выпила глоток.
Взгляд упал на дорожку, расстеленную по горнице от порога до зеркала. Это был обыкновенный половик, такие она не раз и не два скатывала в доме пани Выговской, чтобы служанки унесли и выбили.
Пани Елена лихорадочным взглядом окинула комнату. На стенах шелк и атлас, бархат кресел, слоновая кость, инкрустации, драгоценное дерево… и домотканый половик. О эти глупые казачки-служанки!
Она сама, как что-то постыдное, сдвинула его ногой. И все думала о пани Выговской. Думала с неприязнью, думала как о несмываемом позоре. Это она, милейшая пани Выговская, приучала ее, и ведь приучила, к мысли, что лучшая женская доля, настоящая жизнь – среди пеленок, телок, курей, поросят…
А дети самой Выговской – все ее Иваны, Данилы – от тихой прелести хуторов кинулись, как от чумы, головой в бучу, в ту бучу, которую затеял на старости лет тоже ведь домовитый казак… И в жены себе паны Выговские не простушек взяли, которые умеют квашню поставить; им княжну подавай. А нет княжны, и княгиня сойдет.
Пани Елена слышала, что пани Выговская войны не пережила. Разбил ее паралич, и Бог смилостивился, не дал зажиться до пролежней – прибрал, а муж, старик, тотчас в монахи подался. Было у клуши соломенное гнездо, да первым же ветром развеяло то гнездо по белу свету.
…В дверь дернулись.
– Кто? – спросила пани Елена, снимая корону, и, не зная, куда ее сунуть, кинула на пол и закатала в половик.
Стена вздрогнула от удара, дверь словно бы присела, и ее так рванули снаружи, что крючок предательски порхнул вверх.
На пороге стоял Тимош.
Вошел в комнату, запнувшись поочередно ногами за порог.
– К тебе, – сказал, отирая пот с верхней короткой губы.
– Я не могу вас принять в таком виде! Вам надо проспаться! – закричала от страха пани Елена.
– К тебе! – упрямо сказал Тимош и пошел на нее. Она схватила колокольчик, затрезвонила.
– Убью! – замахнулся Тимош, трусливо оглянувшись на дверь.
– Пошел прочь, хам! – приходя в себя, тихо, с ненавистью, с наслаждением сказала пани Елена, видя, что стража, ее стража, уже в дверях.
– Сын моего мужа ошибся дверью! – громко сказала пани Елена казакам. – Как это мимо вас прошел человек? Вы спали?
Казаки стояли потупясь.
– Ужо у меня! – буркнул Тимош, пошел прочь, зацепился за порог и тяжко грохнулся об пол.
Дверь почтительно затворилась.
«Какого врага нажила я себе!» – подумала пани Елена, и сердце у нее затосковало такой смертной тоской, что казалось, его можно было на ощупь найти в груди и понянчить.
И засмеялась. Вспомнила пани Деревинскую.
И всхлипнула:
– Господи! Молим Тебя, чтобы дал нам, чего хотим! А Ты даешь одним такое, что и придумать невозможно, другим же ничего не даешь.
Встало перед нею то утро, росное, голубое… Пани Ирена верхом: «Уж не к старцу ли Варнаве вы так спешите?» И она, правдивая Хеленка, солгала, может, первый раз в жизни: «Ах нет! Я еду проведать жену полковника Кричевского». Как она смеялась, пани Ирена, молодая волчица с повадками старого шакала. И милая Хеленка, обескураженная откровенностью, поехала-таки не к старцу Варнаве, а к жене Кричевского. Угощалась пирогами, сама себя уговорив, что именно сюда и ехала…
– Выходит, Бог тебя мне послал, пани Ирена, – сказала вслух пани Хмельницкая.
И захотелось пани Елене увидеть пани Деревинскую, чтоб та – издали, конечно, со двора – поглядела на теперешнее величие бедной девушки Хеленки.
Чаянно ли, нечаянно – глаза остановились на серебряной иконе Богородицы. Эта икона была давняя, семейное богатство, единственно своя вещь пани Хелены.
Руки сами собой опустились.
– Боже мой! Боже мой! Да не бесовский ли вертеп вокруг?
И знала точно – бесовский. Вся нынешняя жизнь ее – от антихриста. Пропоют петухи, и все прелести обернутся паутиной.
Пани Елена подняла руку перекреститься и не перекрестилась. Подошла к столу, налила из драгоценного кувшина в драгоценную раковину драгоценнейшего вина и выпила до капли.
– А теперь мужика бы, который ночью не спит.
Пошла в спальню, скинула на ходу башмачки, расшитые жемчугом и каменьями, а платья стянуть сил не хватило. Ухнулась на княжеские, пограбленные, как все в этом доме, перины и заснула тяжелым, грешным сном.
Пани Ирена Деревинская потчевала припозднившихся гостей скромной трапезой и столь же скромной беседой. Хозяйка поместья пани Фирлей, наложившая на себя тяжкий пост, к гостям не вышла, а гости стоили того, чтобы принять их со всей любезностью и уважением. Его милость пан Адам Кисель отправлялся в логово Богдана Хмельницкого на переговоры, от которых зависели судьбы тысяч и тысяч изгнанников и, может быть, самой Польши.
Вместе с брацлавским воеводой в посольстве были львовский подкоморий Мясковский, новогрудский хорунжий, брат воеводы Николай Кисель, брацлавский подчаший Зелинский, несколько комиссаров, секретарей комиссаров. Секретарем же посольства был назначен пан Смяровский. Для охраны наняли сотню драгун под командой капитана Бришевского, для особых поручений Адам Кисель взял совсем еще юного ротмистра, князя Захарию Четвертинского. Сам пан воевода ехал с женой, и то, что ее милость пани Фирлей не пожелала показаться гостям, было воспринято как неучтивость. Впрочем, неудивительная. Кисель и Фирлей разошлись во время суматошной кампании королевских выборов. Его милости пана Фирлея в доме не было, он находился в армии. И как знать, будь он здесь, отворились бы вообще ворота перед королевскими послами?
– Я прошу извинить нас, – краснея, говорила пани Ирена, – война уничтожила запасы… А пани Фирлей ныне совершенно не занимается мирскими делами. Да и все мы убеждены: один Бог может спасти нас и нашу бедную страну.
– В последний год совершено столько противочеловеческого, противобожеского, – сказал князь Четвертинский, – что я никогда не поверю, будто все это от Бога. Бог оставил нас!
Пан Мясковский, сердясь на дурной прием, сказал прямо:
– По воле его королевской милости я был у польного гетмана литовского, чтобы взять для посольства двести лошадей. Его милость польный гетман дал двадцать лошадей. И ведь так – всюду. Сначала думают о себе. Государству перепадают крохи.
– Потом является какой-нибудь Кривонос и вразумляет шляхту, отняв у нее земли, замки, семью! – вспыхнул гневом Николай Кисель.
Старший брат его выпил глоток воды и устало сказал:
– Кривоноса земля взяла.
– Если я когда-нибудь сыщу его могилу, – вскочил на ноги князь Четвертинский, – я по косточкам, по косточкам сам, руками своими разорву этот проклятый костяк.
– Говорят, Кривоноса убила чума, – сказал Адам Кисель. – Лучше будет для всех, если вы оставите его могилу в покое.
– Почему же нет чумы на Хмеля?
– Если чумы на него нет, ее надо сыскать, – улыбнулся пан Смяровский.
Посольство двигалось медленно, с остановками. Останавливались в Гоще, во владениях Адама Киселя. Хозяйство было разорено, людей мало. Продовольствие крестьяне утаивали, запрашивали цены удивительные. И приходилось платить, чтоб не остаться голодными.
Побывав у князя Корецкого, посольство переправилось через реку Случ и было остановлено полковником Донцом, сотником Тышей и четырьмя сотнями казаков. Посольству было разрешено разместиться в имении Адама Киселя, в Новоселках. В Киев не пустили.
Комиссары гневались, в словах были неосторожны, покуда какой-то казак не показал им на реку:
– О! Вмерзли! До весны будут теперь на небо пялиться.
Санный поезд замедлил движение и остановился. Двадцать или тридцать трупов сковало льдом.
– Что это?! – вырвалось у князя Четвертинского. – Кто это?
– Ваши! Шляхта! – ответил казак простецки. – Их утопили, а они вон! Вынырнули.
Примолкли комиссары. В Бышеве прозиял им выбоинами окон черный от копоти, совершенно разоренный замок.
Стучало у Адама Киселя сердце, когда показались Новоселки. Здесь была его родина, гнездо Киселей.
Он все-таки надеялся, что его встретят, послал впереди себя часть казаков и часть своих людей, чтоб приготовили дом, если цел, а уничтожен – так помещения. Но это был только предлог. Адам Кисель хотел, чтоб народ Новоселок был извещен о приезде хозяина. Пусть казаки посмотрят, что многовековое доброе содружество – народа и мудрых владетелей – сильнее войны.
У самых Новоселок он сбросил с себя тулуп, потянулся, заглядывая на дорогу: возница и лошади загораживали обзор, и увидел: пусто. Никого на околице. Ни одного человека.
Поехали по Новоселкам.
Пах-х! – тугой снежок со свистом рассек воздух и упал в сани, на тулуп. Не рассыпался – не детской рукой слеплен. Еще полетели снежки, попали в людей, лошадей.
Капитан Бришевский не стерпел, тронул лошадь с дороги поискать обидчиков. На него из-за хаты вышло человек двадцать крестьян, с самопалами, с ружьями. Капитан не успел развернуть коня в глубоком снегу. Схватили за руки, за ноги, сдернули с седла, отняли саблю и погнали к дороге взашей.
Драгуны безучастно глядели, как толкают их командира, и Адам Кисель, спасая положение, отдал им приказ стоять на месте.
Пана Бришевского пан Кисель взял в свои сани. Жена пана Киселя тотчас принялась ухаживать за капитаном, а того трясло от перенесенного публичного оскорбления, он рвался что-то приказать драгунам, молил дать ему пистолеты, Адам Кисель молчал, ожидая, пока капитан поостынет, а потом сказал:
– Мы приехали сюда добывать мир. Любой ценой. Любая наша промашка может обернуться несчастьем для всей Польши. Терпите, капитан!
Дом Адама Киселя был цел, но разграблен. Послали драгун по хатам – найти и вернуть кровати и стулья. Драгуны вернулись ни с чем. Кормить господина и его людей крестьяне отказались. Для лошадей продали по дорогой цене несколько снопов соломы.
– И все-таки дозвольте, ваша милость, поучить быдло! – бросился на колени перед Адамом Киселем капитан Бришевский.
– Как только вы отдадите приказ наказать бунтовщиков, – Адам Кисель взял капитана за плечи и настойчиво поднял с пола, – ваши драгуны, капитан, тотчас оставят нас один на один перед вооруженной, ненавидящей нас толпой.
– Значит, терпеть, сносить унижения, самим унижаться? Да они, почуяв силу, нас с вами впрягут в ярмо и погонят пахать нам же принадлежащую землю!
– Мы для того и прибыли сюда, чтобы прекратить безумства.
Адам Кисель достал из ларца, стоящего у его ног на полу, запечатанное письмо.
– Князь Четвертинский, полагаюсь на вашу расторопность. Доставьте письмо в руки Хмельницкому. Добейтесь от него пропуска в Киев. Это важно. Поезжайте тотчас.
Князь Четвертинский принял письмо, ушел.
– Теперь я попрошу ксендза Лентовского отслужить для католиков молебен, – сказал Адам Кисель. – Сам я, как знаете, исповедую православие и вместе с братом моим и с женою отправлюсь на службу в местную церковь.
– Но это же опасно! – воскликнул пан Мясковский.
– Не поздно ли думать об опасности, положив голову в пасть льва? – улыбнулся Адам Кисель. – Русские говорят: Бог не выдаст – свинья не съест.