bannerbannerbanner
Воин-монах на престоле

Вольфганг Акунов
Воин-монах на престоле

Полная версия

Глава девятая
Первый зов «отеческих» богов

Тайные отношения, сложившиеся между Юлианом и дружеским кругом единомышленников Ливания, не ограничивались одной только литературной сферой. В окружении знаменитого ритора в Никомидии любознательный царевич впервые непосредственно соприкоснулся с миром древних богов. Снедаемый жаждой познания, он позаботился о том, чтобы тайно получать через верных людей как можно больше конспектов лекций, посещение которых было ему строжайше запрещено – ведь запретный плод, как всем известно, сладок! Данное обстоятельство никак не могло укрыться от внимания тех, кто был осведомлен о его хитростях. Несмотря на связанную с этим смертельную опасность, тайного почитателя ритора-язычника ввели в тайное общество (или в тайные общества), продолжавшее (или продолжавшие) свою запрещенную императорской властью деятельность, назло и вопреки всевидящим, всепроникающим (по идее) агентам тайной службы августа Констанция II. В действительности римское имперское правительство не имело технической возможности установить за всеми подданными непрерывную слежку и круглые сутки наблюдать за каждым «свободным римским гражданином» (хотя и стремилось к этому – по крайней мере, при Констанции). Как бы то ни было, Ливаний вспоминал впоследствии, что прибытие царевича Юлиана в Никомидию стало «началом величайшего благословения как для него самого, так и для всего мира». Ибо там, в этом городе, еще теплилась искра древнего божественного духа, с превеликим тщанием и трудом оберегаемого своими хранителями, от рук нечестивцев. Этот слабый отблеск древнего света позволил мимолетно узревшему его Юлиану обрести ключ и путь к тайнам, остававшимся до сих пор скрытыми от него, умиротворенный прорицаниями оракулов, он подавил в себе прежнюю дикую ненависть к родным богам.

Впрочем, совращением пытливого царевича активно занимались и иные, еще более тайные, действующие не столь непосредственно, «агенты влияния», которых страх репрессий не принудил к интеллектуальной капитуляции.

Юлиан был типичным энтузиастом по натуре. Внушив ему, внедрив в его сознание страстное восхищение античной литературой, его первые воспитатели внесли в душу царевича опасные для его христианского правоверия ферменты, приведшие натуру Юлиана в состояние постоянного брожения. С течением времени его любовь ко всему греческому, эллинскому становилась все более и более фанатичной, безоговорочной, безусловной, приведя его, в конце концов, в состояние форменного «опьянения эллинским духом». Он был настолько всеобъемлюще одержим идеей «неоэллинизма», феномен возрождения которого был кратко обрисован на предыдущих страницах нашего правдивого повествования, что стал рассматривать творцов античной культуры как «богоизбранный народ». И, обращаясь впоследствии к нему с торжественной хвалебной речью, Ливаний совершенно обдуманно и сознательно, стремясь воздать Юлиану и его подданным честь, именовал их греками, чтобы возвысить императора-эллинолюбца в его собственных глазах. До времен, в которые подданные (восточно)римских императоров, окончательно перейдя с латинского языка на греческий[82], продолжали называть себя на этом греческом языке «ромеями», то есть – «римлянами» (а отнюдь не «эллинами» и не «греками»), было еще далеко…

Вновь пробуждающийся эллинизм, которому Юлиан был обязан своим первым духовным пробуждением, вызывал у христиан обеспокоенность и озабоченность во многих отношениях. Греки-эллины, гордые своим великим культурным прошлым, отнюдь не были склонны к безропотному, охотному, послушному отказу от своих религиозных традиций.

Опасность для новой религии почитателей Христа была тем больше, что языческий консерватизм подкреплялся действием еще одного, весьма привлекательного, комплекса верований. Люди IV века еще не освободились от давней, глубоко укоренившейся в человеческих сердцах, умах и душах привычки, особенно характерной для исповедников древнего «родноверческого» политеизма. Его адепты постоянно, неизменно проявляли склонность к поэтическом преображению и даже обожествлению всего земного, по меньшей мере, в форме склонности усматривать во всем и в каждом некий отблеск, отсвет, отражение Верховного Существа, мыслимого как потусторонний, трансцендентный источник Света. Люди эпохи Юлиана, в большинстве своем, не относились к персонификациям, населявшим поэмы Гомера-Омира, Гесиода-Исиода «и иже с ними», с тем же, в лучшем случае, недоверием, а чаще – неверием и скепсисом, что и мы, люди просвещенного XXI века. Божественная гармония небесных сфер, вся прелесть описаний природы, привлекающих и радующих по сей день и нас, так что современные неоязычники-«родноверы» черпают в ней свое вдохновение, в эпоху Юлиана все еще оказывала соблазнительное влияние и производила на людей впечатление разыгрываемого ради них Высшими Силами величественного и великолепного спектакля, долгое время переполнявшее души всех чад земных. Не изгоняя из себя, после очередного духовного соприкосновения с «миром сим», демонов (или по-нашему, по-русски – бесов), не принуждая свое сердце к отстранению, или, вернее – отвращению от матери-природы с ее неисчислимыми красотами, не сотворив торопливо крестного знамения, чтобы устремиться всеми своими помыслами и чувствами к Богу новой, христианской, веры, было очень трудно снова не поддаться древним чарам, не впасть опять в языческую прелесть («возвратиться, подобно псу, на свою блевотину», как выражались христиане)…

В любом случае, соприкасаясь с «древней мудростью», христианину требовалось быть предельно осторожным. Однако не похоже, чтобы Юлиан в пору своего ревностного исповедания христианства подобную осторожность проявлял. Случалось, Юлиан слишком часто и слишком долго позволял искушать себя коварным бесовским силам, живущим и плетущим свои сети для уловления душ человеческих, в солнечных лучах. Так что, вероятно, его мистическое поклонения Солнцу, потрясшее и подорвавшего со временем основы христианской веры Юлиана, началось – пусть неосознанно, или, выражаясь современным языком, подсознательно! – на очень раннем этапе жизни царственного сироты.

Во всяком случае, в своей речи о царе Гелиосе-Илиосе царевич утверждал, что ослепительный луч первого просветления или озарения, очень рано, подобно молнии, поразил его, пройдя сквозь облака тумана, долго скрывавшие от него стезю спасения. Когда царевич Юлиан, растущий в одиночестве ребенок, прогуливался, – может быть, в Макелле – находясь под впечатлением своих глубоко эмоциональных переживаний и мечтаний, он уже ощущал в себе и на себе магическое действие великой Мировой Души. Порой, при свете дня, он чувствовал, как Солнце облекало его своими лучами, привлекало, притягивало его к себе, до полного слияния с собой, и учило его в мистическом озарении познавать, любить и почитать свое, Солнца, всемогущество. А бывало и так, что Юлиан в тишине ночи, когда умолкал шум и гомон людских дел и снова становились слышны голоса вещей, подолгу оставался погруженным в благоговейное созерцание небес и созвездий.

 
Все прекрасные звезды, какими венчается небо:
Видны в их сонме Плеяды, Гиады и мощь Ориона,
Арктос, сынами земными еще Колесницей зовомый;
Там он всегда обращается, вечно блюдет Ориона
И единый чуждается мыться в волнах Океана.
 
(«Илиада». Песнь восемнадцатая)

Их созерцание неизменно приводило Юлиана в состояние поистине экстатического восхищения. Царевич не раз пытался повторить этот душевный процесс, привести себя в это состояние души. Если верить Юлиану, он был так хорошо знаком с расположением светил – как звезд, так и планет – что, например, день за днем записывал изменения их положения на небосводе. От его внимания не укрылось, что движение Луны совершается в направлении, противоположном движению всего небосвода и как бы обратно движению светил, среди которых она, Луна, этот «полный серебряный месяц» (согласно Гомеру), вращается. Хотя, как подчеркивал Юлиан, в ту пору он еще и в руках не держал трудов сочинителей, философствовавших на эту тему, ибо не имел еще понятия об астрономии.

Эти наблюдения за «звёзд ночным полетом» на всю жизнь запечатлелись в его памяти. Впоследствии сам Юлиан считал, что именно они стали первым толчком, приведшим его к поклонению Солнцу, как богу. Призывы, столь сильно взволновавшие его душу, были, вероятно, голосами свыше, но звучали они иначе, чем поучения Иисуса, или же евангельские притчи. В мгновения восприятия этих голосов свыше Юлиан, как он стремился уверить сам себя впоследствии, бог посылал ему небесный свет, дабы пробудить его от спячки, вывести его из оцепенения и даровать ему первое озарение. Разве не был мир, согласно сочинениям его любимых авторов, святилищем, полным голосов и явлений, призрачной игрой света и теней, исполненным мириадами[83] чудес, созданным, чтобы приводить смертных в изумление перед лицом великой мистерии, в которой хор богов день и ночь окружает и кружит людей, подобно тому, как мистагоги водят посвященных по кругу, в важнейшие мгновения Элевсинских мистерий[84]? И тем не менее, эти признания Юлиана представляются, по характеру переполнявших его ощущений и наблюдений царевича-энтузиаста над собой, удивительно христианскими, и, мало того, в определенной степени современными – по духу и по содержанию. В них явно ощущается влияние на новозаветного повествования о знаменитом видении, посетившем на пути в Дамаск иудея Савла, превратившемся в итоге в христианского апостола Павла – только «с противоположным знаком», «с точностью до наоборот»!

 

«Ибо я – спутник Царя Солнца. Я сам по себе следую Гелиосу, чему имею точнейшие доказательства; во всяком случае, мне позволено сказать, не подвергая себя порицанию, что сызмальства влечение к сиянию этого бога глубоко проникло в меня, и с самых малых лет мой рассудок совершенно изменялся благодаря свету, просвещающему эфир, так что я не только желал непрестанно смотреть на Солнце, но и когда я выходил [из дома] ночью и небесный свод был чист и безоблачен, я отбросив всё [земное], направляя себя к красоте небес, и не обращал внимания ни на то, что кто-нибудь мог сказать мне, ни на то, что мне говорили, ни на то, что сам делал. [Отдаваясь созерцанию неба,] я находил излишним заниматься этими обыденными вещами, быть человеком многодеятельным: когда у меня еще только начинала расти борода, кое-кто предполагал во мне астроманта (астролога – В. А.). Клянусь богами, никогда книга об этом не попадала мне в руки, я даже не знал, что есть такая наука. Но зачем я говорю об этом, имея сказать большее? Стоит ли мне рассказывать, как в те дни я думал о богах? Пусть мрак (то есть христианский период жизни царственного юноши – В. А.) погрузится в забвение! Пусть сказанное мной засвидетельствует, что небесный свет освещал все вокруг меня, что он пробудил и побудил меня к его созерцанию, и уже тогда я знал, что Луна движется в сторону, противоположную движению Вселенной, хотя еще и не встречал ни одного из философствующих об этом. Я же завидовал [благому] жребию того, кому бог дал унаследовать тело, сплоченное из семени священника и пророка, так что он мог открывать сокровищницу мудрости; я не презирал жребия, которым меня наградил бог [Солнце] – того, что я родился в роду царствующем и повелевающем Землей в мое время; ибо я был ведом этим богом [к царству], если нам и в самом деле следует верить мудрецам, что он – отец всех людей. Ибо истинно сказано, что человек и Солнце вместе порождают человека, и что бог засеял эту Землю душами, происшедшими не от него только, но и от других богов, а потому души образом своих жизней являют то, что они выбрали. Прекраснейше же – унаследовать участь раба бога в третьем колене, от длинной и непрерывной чреды предков; и отнюдь не может быть унизительным знание того, что кто-то по природе стремится быть слугой бога, и что он один из всех, или вместе с немногими посвящает себя служению этому господу».

Необходимо заметить, что Юлиан, сообщая о своих одиноких медитациях перед лицом как ночного, так и, прежде всего – дневного – небосвода, и утверждая, что он, благодаря религиозному озарению, пришел к познанию сил, присущих спасительным и целебным лучам царственного светила, все еще целиком и полностью пребывал под влиянием чар эллинистических религиозных представлений. Ему совершенно не было присуще ощущение и осознание всей головокружительной безмерности Мирового пространства – в отличие от нас, людей XXI столетия, века радиотелескопов, межпланетных полетов, международных космических станций и прочих атрибутов научно-технического прогресса. Царевич не видел в созвездиях дождя искр, рассыпанных по зияющим безднам, и не испытывал (в отличие от Блеза Паскаля и нас многогрешных) священного трепета перед вечным молчанием Бесконечности[85]. Его нисколько не страшил вид звездного неба – этого, по выражению Гилберта Кита Честертона, «чудовища, исполненного глаз». Юлиан все еще полностью пребывал в мире представлений, характерных для периода Античности.

Птолемей


Разработанная жившим во II веке александрийским географом, астрологом и астрономом Клавдием Птолемеем (потомком царей эллинистического Египта из македонской по происхождению династии Птолемеев, основанной Птолемеем I Лагом, или «Сотером», то есть «Спасителем» – вероятным сводным братом Александра Македонского, кумира Юлиана) геоцентрическая картина мироздания господствовала в воображении просвещенных, образованных людей на протяжении тысячи четырехсот лет, пока не была поколеблена Николаем Коперником, выдвинувшим в ее опровержение свою, гелиоцентрическую, систему. В соответствии с системой Птолемея наша планета Земля располагалась в центре Вселенной (или, по-гречески – Космоса), представляя собой неподвижную сферу (то есть шар), вокруг которой вращались девять концентрических сфер. Первые семь сфер – небеса известных людям в эпоху Античности планет (небеса Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера, Сатурна); восьмая сфера – небо неподвижных светил (звезд), девятая сфера – хрустальное небо, именуемое также Перводвигателем, или, по-латыни, primum movens. Это девятое небо было, по учению александрийского географа и астронома, окружено Эмпиреем, состоящим из чистого света. Вся описанная выше сложная махина полых, прозрачных и вращающихся сфер стала, со времен Птолемея, необходимым и неотъемлемым элементом мышления всех образованных людей, носителей эллинской культуры [86].


Геоцентрическая система Птолемея


Поэтому и молодому Юлиану созерцаемый им небосвод представлялся строго ограниченной сферой, вращающейся в эфире под чарующие звуки небесной музыки, украшенной цветами, венками и лентами из звезд, божественной, прекрасной в своем вечном покое и совершенной гармонии неизмеримого пространства. Звездные хоры, на которые он взирал с грешной земли, были теми же самыми, созерцание которых, согласно представлениям учеников и последователей Посейдония, или Посидония, составляло неотъемлемую часть блаженства, уготованного душам избранных в грядущей жизни, и экзальтированный восторг Юлиана при виде сияния ночного звездного неба представляется нам, людям XXI столетия, красивой поэтической фантазией, возвышенной религиозным чувством греков до уровня божественного.

«Можно ли сомневаться, что круговращение солнца и луны своими сменами дает благоустройство этому жилищу человеческого рода? что теплотой первого (светила) питаются тела, размягчается почва, сдерживается чрезмерная влажность, сокрушается суровость все связующей зимы, а действенной и всепроникающей теплотой другого регулируется созревание плодов, что его течению соответствует плодоношение людей? что круговым движением своим первое (то есть солнце) (определяет) год, а второе (то есть луна), вращаясь в сравнительно меньшем пространстве, – месяц? Тем не менее и по устранении (всех) этих (благ) – разве солнце само по себе не представляло бы зрелища, пригодного для взоров и достойного благоговения, если бы мимо нас совершало свой путь? Разве луна не была бы достойна созерцания даже и в том случае, если бы совершала свой путь лишь как праздное светило? А чьего внимания не привлекает к себе сам мир, разливший по ночному небу такое множество огней, возжегший такое бесчисленное количество звезд? Но кто же помышляет о пользе для себя от этих светил в тот момент, когда им удивляется? Посмотри на эти звезды, катящиеся безмолвным сонмом: каким образом они скрывают свою быстроту под видом стоящих и неподвижных тел?

Сколько движения совершается в ту ночь, которую ты наблюдаешь только для определения числа и различия дней? какое множество предметов развертывается под (покровом) этого молчания, какой ряд судеб производит известный путь (зодиака)? Те светила, на которые ты смотришь не иначе как на рассеянные для красы, каждое в отдельности делают свое дело. Нельзя ведь представлять (себе), что только семь светил совершают свое течение, а прочие стоят неподвижно: для нас заметно движение немногих, бесчисленное же множество этих божеств идут своим путем и снова возвращаются, будучи более удалены от нашего зрения. Да и из числа тех светил, которые доступны нашим взорам, многие идут непостижимым для нас ходом и втайне совершают свое движение. Что же? Разве ты не станешь восхищаться созерцанием их величия, хотя бы даже они и не управляли тобой, не охраняли, не согревали, не порождали жизни и не орошали своим дыханием? Как эти светила хотя прежде всего и заключают в себе пользу, составляют предмет необходимости и дают жизнь, но тем не менее всецело умом нашим овладевает их величие, так и всякая добродетель, и преимущественно добродетель благодарности, хотя и много доставляет пользы, тем не менее не желает быть предметом любви только ради этого.» – писал еще блаженной памяти римский философ-стоик I века Луций Анней Сенека («дядя христианства», по утверждению товарища Фридриха Энгельса), доведенный своим воспитанником – императором Нероном, последним представителем династии Юлиев-Клавдиев, – так сказать, «в благодарность за науку», до самоубийства, в своем известном сочинении «О благодеяниях», (IV 23–24).


Луций Анней Сенека


Так-то оно так… вот только надежды и ожидания Юлиана весьма отличались от надежд и ожиданий античных мыслителей, живших до него. Античные мыслители (в отличие от своих пращуров времен Гомера с их антропоморфными олимпийцами, во всем, кроме своего бессмертия, подобными смертным людям) представляли себе богов безучастно и вечно восседающими на своих предвечных престолах. Для всех этих мыслителей небесное блаженство человека заключалась скорее в удовлетворении стремления к познанию, чем в экстатических эмоциональных переживаниях, диктуемых и вызываемых страстным стремлением во что бы то ни стало слиться с божеством. Они описывали счастье человеческого духа, внезапно достигающего полного постижения и незамутненного, не «через тусклое стекло», видения истины. В своих трактатах древние философы, например – Марк Туллий Цицерон в своем «Сне Сципиона», да и авторы других, весьма многочисленных, посвященных аналогичному кругу тем, сочинений, описывая видения блаженных, не тратят много слов на описание охватывающего их при этом чувства счастья. Юлиан же особо не задерживается на описании созерцаемых им небесных красот, но уделяет повышенное внимание, прежде всего, как раз чувствам, которые эти небесные красоты в нем вызывают. К числу его излюбленных тем относятся: восхищение, приковывающее его взоры к небесному эфиру; его потрясение перед лучезарным ликом бога, наблюдающего за ним своим всепроникающим взором; поднимающаяся в нем неодержимой волной любовь и тяга к соприкосновению с сиянием, озаряющим небесный дворец его бога-отца Гелиоса-Аполлона-Митры, возвратиться в который, как в некий потерянный рай, стремится его, Юлиана, тоскующая в земной юдоли, мятущаяся душа; экстаз, в котором он дает раствориться своему земному сознанию и просветить себя небесным, солнечным, живительным, спасительным лучам.

 

В поэзии романтиков, вероятно, можно отыскать лирические стихотворения, созвучные по форме и содержанию чувствам, обуревающим Юлиана. Автору настоящего правдивого повествования в данной связи приходят на ум следующие вдохновенные строфы Виктора Гюго, которым великий поэт-романтик XIX века предпослал эпиграф из сочинения римского императора-философа и гонителя христиан (и в то же время – императора-воителя, победителя «варваров») Марка Аврелия из династии Антонинов, бывшего, наряду с Александром Македонским, кумиром Юлиана Отступника всю его бурную, яркую, но недолгую жизнь:

Все, что подходит тебе, о мироздание, подходит и мне. Ничто для меня ни слишком рано, ни слишком поздно, если оно своевременно для тебя. Все, что приносят твои часы, о природа, есть плод благой. Все – из тебя, все – в тебе, все – в тебя.

Марк Аврелий

Император-философ Марк Аврелий Антонин

 
Порой, когда все спит, я с радостной душою
Сижу под сенью звезд, горящих надо мною,
Прислушаться хочу к небесным голосам;
Мне времени полет не внятен быстротечный,
И я, взволнованный, гляжу на праздник вечный,
Что небо для земли свершает по ночам.
Я верую тогда, что сонмом звезд горящим
Одна моя душа согрета в мире спящем,
Что мне лишь одному понять их суждено,
Что здесь я не пришлец угрюмый, молчаливый,
А царь таинственный всей ночи горделивой,
Что только для меня и небо зажжено.
 
(Виктор Гюго «Осенние листья» XXI)

Начало возвращения Юлиана к исповеданию культа праотеческих богов было провозвещено и ознаменовано божественными голосами, обращенными к его страдающему сердцу. Голосами свыше, либо настраивающими его на радостный, спокойный, умиротворенный лад, либо же исторгающими из его глаз слезы, а из груди – стенания, или же чувство восхищения, доходящего до экстаза. В такие мгновения он страстно клялся посвятить себя богам, отдать им всю свою сыновнюю любовь, свое преклонение, обетовал им полную самоотдачу. В то время как его единоверцы утверждали, что остаются «эллинами» чисто рассудочно, по соображениям присущего им здравого смысла, «обращение» Юлиана, возвратившее его к вере отцов, носило, в первую очередь, не рациональный, а эмоциональный характер. Боги не прекращали одолевать Юлиана, через свои оракулы и устами своих низложенных жрецов, непрестанными жалобами, что делало их в его глазах достойными как сочувствия, сострадания, так и тем большего почитания. И, несомненно, при принятии Юлианом окончательного решения, чью же сторону выбрать – сторону Церкви или сторону эллинизма, сторону Христа или сторону Гелиоса – чувство сострадания гонимой и преследуемой стороне сыграло определяющую роль.


Вариант эгиды с головой Горгоны Медyзы в виде панциря


Наконец, он узрел в боге Солнца спасителя-искупителя, избавившего его от плена пелены тумана и пепла, под которой священный огонь его души грозил навсегда задохнуться и угаснуть. Солнце сначала провело его через слабый, бледный свет надежды, затем просветило его факелом, светочем истины и, наконец, вооружило его несокрушимым доспехом, «оружием света» (говоря словами Нового Завета «галилеян») – эгидой, то есть щитом (или панцирем) с главой Горгоны[87], шлемом Афины Паллады и кадуцеем – золотым жезлом Гермеса, указавшего Юлиану путь, ведущий в обитель верховного божества в тот роковой час в который царевич, по христианским понятиям, окончательно впал в прелесть…

Гораздо легче показать и проследить духовное состояние Юлиана в его развитии, чем определить сущность его крайне сложной натуры. Натуры христианина, благодаря неизгладимым знакам, запечатленным в его душе и сердце в ходе первого полученного им – христианского! – воспитания, пропитанной, однако же, одновременно языческими идеями вследствие его усердных занятий классической литературой. Натуры христианина, полного восхищения духом греческой античности и при этом кажущегося поразительно современным и романтическим – как благодаря подчеркнуто эмоциональному характеру его возврата к прошлому, так и благодаря важности, придаваемой им процессам, происходившим в его беспокойной, мятущейся, страстной душе с самых юных лет. Даже в описании сыном невинно убиенного Юлия Констанция начала своего отступничества от христианства, сделавшего Юлиана в итоге фанатичным ненавистником Церкви – из любви к фактически не ведомым ему «отеческим» богам! – проявляется характер мышления и чувствования, унаследованный им от «галилейской» веры, которой он, как ему мнится, отрицается. Поэтому его отступничество, апостасис, не раз давало впоследствии повод к совершенно разным, и даже противоположным, объяснениям и интерпретациям. Если скептик Вольтер восхищался Юлианом, то и энтузиасты-романтики подняли Юлиана на щит (как некогда – римские воины, провозглашая его августом). Многообразие сущности натуры Апостата… Ничто не сообщает нам об этом многообразии лучше и подробней, чем описание его жизни, основывающееся на его собственных свидетельствах.

82Дольше всего латинский язык (оставаясь традиционным языком военных команд, заучиваемых уже не понимавшими латынь солдатами, как латинские молитвы – уже не понимавшими латынь средневековыми западноевропейскими католическими монахами, наизусть) продержался в (восточно)римской армии.
83Мириады (греч.) – десятки тысяч.
84Элевсинские (Елевсинские) мистерии, или таинства Элевсиса – празднества, справлявшиеся ежегодно в греческом городе Элевсине (Элевзисе, Элевсисе) в честь богини плодородия и земледелия Деметры (аналога римской Цереры) и ее дочери Персефоны (аналога римской Прозерпины).
85«Вечное молчание этих беспредельных пространств устрашает меня» (Блез Паскаль. «Мысли»).
86Справедливости ради, следует заметить, что еще в III веке до Р. X. греческий астроном, математик и философ Аристарх Самосский, вопреки общепринятым в его время взглядам считал, что Солнце неподвижно и находится в центре мироздания, а Земля обращается вокруг него и вращается вокруг оси. Полагал, что звезды неподвижны и расположены на сфере очень большого радиуса. Взгляды Аристарха были изложены и прокомментированы Архимедом в его сочинении «Псаммит (о числе песчинок)». Единственное дошедшее до нашего времени сочинение Аристарха – «О размерах и расстояниях Солнца и Луны». В нем, в частности, указано, что «когда Луна является нам рассеченной пополам», то ее угловое расстояние от Солнца меньше четверти окружности без тридцатой части этой четверти, т. е. составляет восемьдесят семь. На основании этих данных Аристарх сделал вывод, что расстояние от Солнца до Земли в шестнадцать-двадцать раз больше, чем расстояние от Земли до Луны. Хотя в действительности отношение расстояний примерно в двадцать раз больше, метод, примененный Аристархом, был первым методом определения расстояния до небесного тела по наблюдательным данным. Гелиоцентрические взгляды Аристарха были чрезвычайно смелыми для его времени. Обвиненный в ереси, он был вынужден бежать из Афин. Все это никак не способствовало распространению его идей
87Эгида или эгид (греч. ctiyig, «буря, вихрь») – щит главы олимпийского пантеона бога Зевса (аналога римского Юпитера), по некоторым мифам, изготовленный богом-ремесленником Гефестом (аналогом римского Вулкана) из шкуры мифической козы Амалтеи, или Амалфеи (выкормившей младенца Зевса); считалось, что этим щитом Зевс вздымает грозные бури. В центре щита (переданного Зевсом своей дочери богине Афине) была прикреплена отрубленная голова чудовищной Горгоны Медузы, обращающей своим видом врагов в камень, то есть лишающей их воли к сопротивлению (на некоторых изображениях богини Афины эгида с головой Горгоны представляет собой не щит, а панцирь).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru