Сон никак не шел. И все раздражало. Как при гриппе, когда даже легкое прикосновение вызывает невыносимый телесный дискомфорт. Раздражал щебет птиц за окном. Раздражала июньская духота. Раздражали монотонные щелчки маятника в старинных часах на кухне. Раздражало собственное сердцебиение. Раздражало все это галдяще-щебечуще-щелкающее многообразие жизни. Хотелось скинуть его, как скидывают липкое от пота одеяло. Сдернуть, содрать, соскрести, соскоблить. И закричать.
Какое-то время Фролов насильно удерживал свое тело в неподвижном состоянии, надеясь обмануть сам себя, но наконец сдался. Зашевелил пальцами ног. Повел затекшей шеей и скосил глаза на спящую рядом Варю. Лунный свет, струясь через распахнутые ставни окна, гладил ее лицо, отчего то казалось спокойным, безмятежным и каким-то мертвенно-красивым. В нем не было ничего от той привычной Вари, которую Фролов знал уже два года. Разве что чуть опущенные вниз уголки губ. Словно даже во сне она слегка капризничала или выражала недовольство. Да, спящей она была намного красивее. Фролов подумал, что в гробу она, наверное, будет просто писаной красавицей. Если, конечно, умрет молодой. А уж если кому-нибудь взбредет в голову провести конкурс красоты среди молодых покойниц, она точно возьмет главный приз. Посмертно, конечно.
Фролов задумчиво отер ладонью липкий от испарины лоб и вспомнил, что как раз недавно, кажется в «Крокодиле», читал фельетон, посвященный проведенному где-то на Западе конкурсу красоты среди женщин в купальных костюмах. Сам Фролов ничего предосудительного в этом не видел (ну не голые же!), но автор заметки подал новость в столь убийственно издевательском тоне, что было ясно – дальше извращаться некуда и конкурс на самую красивую покойницу не за горами.
Фролов еще раз посмотрел на Варю и вдруг почувствовал непреодолимое желание задушить ее. Сжать в своих ладонях горячую шею и выдавить жизнь из тела, как краску из тюбика. Но он понимал, что никогда не решится на убийство. Не только по причине малодушия. А потому что любит ее. Любит так, что не мыслит своей жизни без нее. Что еще хуже – не мыслит ее жизни без него. И что совсем плохо – точно знает, что она-то, сволочь, легко мыслит как первое, так и второе. За это он ненавидел ее. А следом и себя. За то, что не может ее долго ненавидеть. А почему – и сам не знает. Много раз Фролов пытался разлюбить Варю. Пропадал, уезжал, напивался, говорил ей гадости (потом, конечно, извинялся). Ничто не помогало. В какой-то книжке он вычитал, что мужчина может разлюбить женщину, если начнет мысленно коллекционировать ее недостатки, в том числе и физические. Вот, мол, здесь усики небольшие, вот бородавка уродливая на плече, а тут морщинка некрасивая. В общем, при желании, как утверждал автор, можно доколлекционироваться до полного равнодушия, а то и брезгливости.
Фролов принял этот метод на вооружение, но быстро разочаровался. Потому что беда влюбленных состоит не в том, что они слепы и не замечают «некрасивости», а в том, что они любят эти некрасивости. И против этого хоть танком иди, а ничего не выйдет. У Вари, например, был очень чувствительный лоб. Стоило ей чуть-чуть вспотеть, как на нем возникал архипелаг маленьких прыщиков. Она тщательно маскировала его пудрой, но скрыть до конца не могла. Или, например, если краснела от духоты или выпитого вина, то краснота выступала на ее щеках какими-то неприятными бесформенными пятнами, словно кто-то плеснул ей в лицо краской. Пожалуй, и ноздри были слишком широкими. И глаза слишком близко посажены. Но, черт возьми! Ведь и про прыщики с краснотой можно было бы сказать, что они трогательные, и про широкие ноздри, что они чувственные, и про глаза, что они придают лицу очарования. А для Фролова не было ничего дороже этих глаз и этих ноздрей. Ну и как их разлюбить? Можно было бы, конечно, попробовать раскритиковать ее умственные способности, но ни глупой провинциалкой, ни заносчивой псевдоинтеллектуалкой Варя не была. Душевные качества? Ну, да. Черствовата, властна, жестка, иногда даже жестока, но если б она глядела на Фролова снизу вверх, с обожанием и овечьей покорностью в глазах, еще неизвестно, как долго бы он выдержал такое раболепие.
Фролов снова посмотрел на разглаженное лунным светом спящее лицо Вари и мгновенно забыл о желании задушить ее, потому что почувствовал такой прилив нежности, что в глазах защипало. Ему захотелось наклониться и поцеловать ее в губы. Разбудить и сказать, что любит ее бесконечно. Зарыдать и попросить прощения за все, что он ей когда-то говорил в пылу гнева или раздражения. Но он сдержался, ибо знал, что такой порыв не будет оценен. И в этом заключалось второе и главное унижение этой любви.
Дело в том, что Варя принадлежала к числу тех женщин, которые призваны (провидением или природой) мучить своих мужчин. Мучить жестоко и самозабвенно, но как будто невольно, а иногда и с толикой сострадания. Таким женщинам хочется, чтобы все влюбленные в них мужчины (желательно, конечно, чтобы вообще все, но это физически невозможно) вращались вокруг них, подобно малым спутникам, вращающимся вокруг больших планет. Причем каждый по своей четко заданной орбите. Кто-то ближе, кто-то дальше, но никогда ни слишком близко, ни слишком далеко. Таким женщинам неприятна сама мысль, что какой-то спутник может послать все к черту и соскочить с заданной орбиты, потому что он, видите ли, устал от вечной дистанции или потому что просто влюбился в другую планету. Еще неприятнее, если такой спутник вдруг сменит любовь на искреннюю ненависть. Это подрывает у женщин веру в себя и собственную роковую исключительность. В таком случае они даже готовы пойти на небольшие уступки, лишь бы вернуть предателя. Напрасно думают некоторые, что подобные женщины упиваются своей властью (хотя и такое случается). Чаще они просто так мыслят и так чувствуют. Причем некоторые из них, несмотря на свой природный, приобретенный или даже просто желаемый «фаммфатализм», будут искренне переживать, если какой-нибудь их поклонник возьмет, например, да и сиганет в петлю от безнадежности. Возможно, они даже будут ходить на могилку несчастного самоубийцы и время от времени класть на нее цветы. Ведь, в конце концов, мертвый спутник – тоже спутник. Он обречен на вечное вращение. И уж точно никогда не предаст и не охладеет (ибо сильнее хладеть – в прямом смысле – ему будет просто некуда). За такую верность и цветы на могилку положить не грех. А если покойный был еще и талантливым в какой-либо области (поэзии, например), то такая женщина не только будет всячески способствовать публикации его стихов, но еще и трогательные мемуары напишет. В которых она, как бы походя и как бы с легким смущением, отметит большую любовь покойного к ее скромной персоне.
Варя обладала природным талантом удерживать своих мужчин на нужной орбите, управляя их вращениями в своем поле: сдерживая центростремительные силы и пресекая центробежные.
Фролов чувствовал это, но терпел. Иногда срывался. Пропадал без предупреждения или даже грубил ей по телефону, говоря, что больше не намерен быть «одним из». Она не извинялась, не просила о встрече, не грубила в ответ. Тоже пропадала на некоторое время, а затем вдруг передавала ему письмо с текстом вроде «Вчера всю ночь плакала, вспоминая нашу последнюю встречу». Этого хватало, чтобы Фролов, теряя голову, мчался на телеграф, спеша прорыдать в трубку что-то сентиментально-извинительное. А она, в свою очередь, могла вдруг взять и ответить: «Извини, я занята, позвони завтра». Фролов бесился, но ничего поделать не мог. Варя просто проверяла орбиту, как добросовестная хозяйка проверяет поголовье домашнего скота – все ли на месте? никто ли не убежал? не было ли непредвиденного падежа?
Кстати, сам Фролов не мог стопроцентно определить свое положение в этой астрономической иерархии. Догадывался, что оно, в общем, терпимое (особенно по сравнению с теми ухажерами, которые удостаивались в лучшем случае горячего поцелуя в губы). Но невыносимой была мысль, что сегодня Варя стонет и изгибается своим молодым телом под ним, завтра под другим, послезавтра с третьим и все с одинаковым удовольствием, а главное, c искренностью. А ведь был еще муж (с которым, впрочем, она, кажется, вовсе не спала и который находился вообще вне всяких орбит). Муж (которого Варя звала почему-то на детский манер Рюшей, хотя тот не был ни Андреем, ни Гаврилой, а Василием) занимал должность председателя партийной ячейки на каком-то крупном оборонном предприятии, обеспечивал Варе безбедное существование и был абсолютно неревнив.
В глубине души Фролов даже завидовал хладнокровию Вариного супруга. Видимо, тот сам себе внушил, что спать с женой не так уж и важно. Хотя на самом деле (о чем Фролов, конечно, не догадывался) Рюша, будучи коммунистом до мозга костей и глядя на портреты вождей, никак не мог себе представить, что они тоже занимаются таким непотребством. Ну а кто? Ворошилов? Или Молотов? Или, упаси бог, Сталин? Подобные фантазии казались ему столь крамольными, что он отмахивался от них с неистовостью стопроцентного коммуниста. По прошествии времени Рюша стал замечать, что не может представить постельную жизнь не только у первых лиц государства, но и у любого партийного руководства. А после и вообще у кого-либо. Можно сказать, он сознательно ампутировал себе часть воображения, отвечающую за подобное безобразие. Более того, он постепенно убедил себя, что раз постель есть проявление любви, то тем более постыдно дарить любовь жене, когда в ней так нуждается родная страна. Коммунизм на то и коммунизм, думал Рюша, чтобы вся любовь дарилась прежде всего партии, а уж потом родным и близким. Правда, его смущал тот простой логический вывод, в соответствии с которым выходило, что если что-то остается на родных и близких, значит, что-то недодано партии. Поэтому он вообще старался меньше времени проводить дома, чем, естественно, очень радовал свободолюбивую Варю.
Фролов появился в жизни Вари как раз в тот момент, когда Рюша уже стал осознавать нежелательность своего пребывания дома, но еще не считал это однозначной крамолой. Он намеренно часто мотался по командировкам, нередко оставался ночевать в рабочем кабинете, а в дополнение просил начальство «бросать» его на трудные участки работы или отправлять перенимать опыт у коллег или еще что-то.
В августе 39-го года на киностудии «Беларусьфильм» (а она тогда только-только была переброшена из Ленинграда в Минск) давали что-то вроде торжественного приема. Среди гостей был и Варин муж. Естественно, был не один, а с Варей. Та быстро отделилась от занудливого мужа и оказалась в окружении местных сердцеедов. Фролов, хоть и не принадлежал к последним, но тоже присоединился за компанию. Варе он был представлен как начинающий, но подающий надежды кинорежиссер. В то время он отчаянно пробивал в новом объединении «Ревкино» сценарий по «Вишневому саду» Чехова. С первого взгляда Варя ему активно не понравилась. Именно активно, потому что она чем-то раздражала, а не просто оставляла равнодушным. Он не мог точно сказать, что конкретно считает в ее лице или фигуре неправильным, поскольку такие вещи относительны, но его раздражал и ее уверенный тон в разговорах о кино и литературе, и категоричность суждений, и ее растерянно-фальшивая улыбка. Несколько раз они встретились глазами. Тогда Фролову впервые показалось, что все-таки что-то в ней есть. Что-то притягательное. Затем она попросила почему-то именно его проводить ее до уборной комнаты. Это было так неожиданно, что Фролов смутился, а смутившись, почувствовал приятное волнение. Они шли по извилистым коридорам студии и молчали.
– Неужели я вам настолько не нравлюсь? – спросила Варя, неожиданно остановившись.
– Насколько настолько? – криво улыбнулся Фролов.
– Настолько, что вы бы даже отказались поцеловать меня?
Она вдруг сделала пару шагов по направлению к нему, и Фролов увидел ее насмешливое лицо совсем близко. Почувствовал тепло ее кожи и запах явно дорогих заграничных духов. Он хотел что-то сострить, но шутка рыбьей костью застряла в горле. В голове зашумело выпитое вино.
«Ведьма!» – почему-то подумал Фролов, видимо, под впечатлением от гоголевского «Вия», по которому давно мечтал написать сценарий. Подумал и влип в ее губы. Как муха в варенье.
С тех пор много воды утекло, но он помнил тот первый поцелуй. Он целовал Варю жадно, словно собирался съесть ее целиком, но никак не мог ухватить ртом. Она то поддавалась, то наступала. В какой-то момент он приоткрыл левый глаз и, к своему ужасу, обнаружил прямо перед собой широко раскрытые глаза Вари, с интересом наблюдавшие за ним во время поцелуя. Фролов невольно отпрянул, потому что никогда не видел женщин, целующихся с открытыми глазами. Для него это было что-то вроде спящих с поднятыми веками – «поднимите мне веки» (опять чертов Вий!) – жуть впотьмах. Но самым ужасным были не открытые глаза, а то, что «пойманная с поличным» Варя поспешно закрыла их, как бы делая вид, что открыла их на секунду случайно. Однако Фролов успел зацепить и запомнить ее взгляд: любопытный и слегка насмешливый. В нем не было свойственного страстному поцелую блуждания глазного яблока. В нем было что угодно, но только не самозабвенное наслаждение. Это Фролов понял сразу. Но не сразу понял, что именно тогда вышел «на орбиту».
На кухне старинные часы хрипло прокашляли четыре раза. Варя зачмокала губами и, повернувшись на другой бок, пробормотала: «Феофанов… гад…».
Фролова передернуло. Он не знал, кто такой Феофанов, но не сомневался, что один из Вариных почитателей.
«Интересно, – мысленно хмыкнул Фролов, – почему он гад. Наверное, приставал к ней, а, получив отпор, начал шантажировать тем, что расскажет о ее многочисленных связях мужу». Обычно Варя сама выбирала себе жертву и терпеть не могла инициативу со стороны мужчин. Признаться, гнусная идея с шантажом приходила в голову и Фролову – уж очень его злила Варина холодность. Но, во-первых, опуститься до такой мерзости не позволяло воспитание. Во-вторых, он был уверен, что муж и без того знал о Вариных любовниках, а стало быть, шантаж был бы неэффективен. Какая из этих двух причин его останавливала в большей степени, он не знал. Надеялся, что все же первая.
Мысли о гаде Феофанове и апатичном муже окончательно вытряхнули из Фролова остатки сонливости. Он обвел глазами мебель, стоящую в спальне: дубовый шкаф, комод, трюмо (явно экспроприированное после революции у какой-то родовитой аристократки), и только сейчас заметил, что предметы в комнате давно потеряли ночную зыбкость очертаний. И по блестящему паркету ползет бледный утренний свет. А щебет птиц за окном давно превратился в невыносимую базарную перебранку. Где-то вдали тренькали первые трамваи. Слышались людские голоса и шаркающая метла дворника. Фролов понял, что заснуть ему уже вряд ли удастся. В последнее время ночевать в Вариной спальне ему становилось все более неуютно. Он не боялся прихода мужа, поскольку тот сам перевел себя в положение «призрака отца Гамлета», но раздражала эта кровать, на которой Варя любила других мужчин, раздражало, что эти мужчины, как и он, с утра наслаждаются видом обнаженного Вариного тела, когда она потягивается, стоя у окна, раздражало, что он не уникален в этой череде мужчин, раздражало, что он здесь гость. Ночевать же у него Варя отказывалась по вполне понятным причинам – во-первых, всегда мог позвонить по телефону муж, во-вторых, кровать у Фролова была узкая, да и комнатка крошечная. Но отказ все-таки задевал. Хотелось, чтоб хотя бы раз она согласилась остаться у него. Ведь тогда бы он стал для нее, хотя бы на время, уникальным и нужным.
А здесь… Заметит ли она вообще его отсутствие, если в один прекрасный день он не придет «подтверждать орбиту»? Огорчится ли? И если да, то надолго ли?
Фролов откинул голову на подушку, закрыл глаза и предпринял последнюю попытку уснуть. На сей раз это ему почти удалось, только вместо сна он погрузился в полудрему, когда ежесекундно понимаешь, где ты и что ты, но мыслями уносишься далеко.
Это было еще до революции, в 1914 году. Фролову тогда только-только исполнилось одиннадцать лет. Он приехал с родителями в Массандру, один из черноморских курортов. Отец Фролова, полковник, был направлен туда в только что отстроенный санаторий для «выздоравливающих и переутомленных воинов» в связи с ранением, полученным в конце августа в первом же сражении между германскими и русскими войсками. Хотя санаторий был для морских, а не сухопутных офицеров, для полковника Фролова сделали исключение. Тем более что за ранение он был награжден орденом Святого Георгия четвертой степени. Полковник отчаянно сопротивлялся поставленному диагнозу, спорил с врачами и рвался на фронт. Наибольшую досаду у него вызывала не незначительность ранения и даже не награда (как он считал, незаслуженная), а то, что ранение приключилось в первый же день его пребывания на фронте. Полковнику было стыдно, что, не успев толком и пороху-то понюхать, он уже отправлен в тыл на лечение. Поэтому во время поездки он был раздражителен, часто хмурился и ругался со всеми подряд: от начальника вокзала до кучера почтовой брички, который заломил двадцать рублей за путешествие из Севастополя в Ялту против обычных восьми. Зато одиннадцатилетний Саша Фролов гордился своим отцом и перед поездкой успел наплести с три короба насчет геройства отца своим приятелям по гимназии. Поскольку он не очень хорошо представлял, что делает высший офицерский состав на фронте, то сочинил историю про то, как его отец в одиночку взял в плен целую роту австрийцев. Выглядело это настолько неправдоподобно, что даже Юра Тихомиров, который обычно верил всему, что рассказывал Саша, на сей раз криво усмехнулся: «Ты ври, ври, да не завирайся. Где это слыхано, чтобы полковник лично в плен солдат брал, да еще целую роту?»
– На фронте все бывает, – загадочно отвечал Саша и, в общем, был прав. Он надеялся, что и на курорте ему будет перед кем похвастаться подвигами отца, но там оказалось как-то малолюдно. Видимо, из-за войны. Хотя там она представлялась далекой и победоносной.
Море, как ни странно, не произвело на Сашу сильного впечатления. Начитавшись Жюля Верна и «Морских рассказов» Станюковича, он где-то его таким и представлял – волны, чайки, бесконечный простор. Гораздо большее впечатление на него произвела совсем другая картина, увиденная в один из первых дней их пребывания в лечебнице.
Было утро, кажется, второго дня в санатории, и отец изъявил желание немного прогуляться перед завтраком. Мама, страдая от резкой перемены климата и сославшись на плохое самочувствие, предпочла остаться в комнате. Составить компанию отцу вызвался Саша. Отец пожал плечами, как будто ему было все равно. Это задело Сашу, но виду он не показал, тем более что к такой реакции со стороны отца он почти привык.
Сначала они прошлись к морю, потом обратно и чуть дальше, к горе. Прогулка заняла много времени, поскольку отец шел, прихрамывая и опираясь на палку. Саша начал уставать, но, боясь вызвать раздражение отца, виду не подал. Через час они добрели до небольшой скотобойни. Откуда она здесь взялась, было непонятно: признаков животноводства в окрестностях не наблюдалось. Внутрь заходить не стали – просто обошли кругом, чтобы двинуться в обратном направлении. И тут Саша увидел свалку отходов – видимо, предназначенных для уничтожения. Но не сама свалка потрясла его, а ее обитатели. Здесь были, конечно, и кошки, и собаки, и крысы, но всем заправляли вовсе не они, а какая-то странная то ли стая, то ли свора грязных кричащих существ с маленькими головами и длинными клювами, которыми они безжалостно долбили тех самых бродячих собак и кошек, пытающихся урвать свой кусок счастья. Упитанные, если не сказать, жирные, они уверенно передвигались по свалке на своих тонких лапках, переваливаясь с бока на бок, и даже не пытались взлететь, хотя сквозь налипшую на их оперение пыль виднелись очертания некогда функциональных крыльев.
– Кто это? – изумленно спросил у отца Саша.
– Чайки, – ответил тот равнодушно.
Это было непостижимо. Саша брел за отцом, потрясенный увиденным. Как сочетались те гордо реющие в голубом небе или качающиеся на волнах аристократы моря с вот этими жирными опустившимися, сварливыми, жестокими существами, питающимися отбросами со скотобойни? И как происходит это падение в прямом и переносном смысле? И много ли времени оно занимает? Ответы на эти вопросы можно было бы получить, проследив за судьбой одной из чаек, которая выделялась на общем фоне. Фролов сразу обратил на нее внимание. Было видно, что ее «падение» еще не приняло необратимый характер. Она выглядела так, как выглядит обыкновенная морская чайка. В компании ожиревших крикливых существ она была явно чужой. Чужой для всех. Поэтому ее никто и не уважал – ни домашние животные, ни пернатые родичи. Ее отгоняли, на нее кричали, гавкали и мяукали. Она же, словно потерявшая привычные ориентиры, испуганно отпрыгивала и взлетала, но свалки не покидала. Возможно, потому что верила, что рано или поздно станет здесь своей. Возможно, потому что уже не представляла себе другой обстановки и понимала, что надо приспосабливаться.
Несколько раз потом Саша встречал в литературе описания бродящих по помойкам чаек, но ничто не могло перебить то первое личное впечатление.
После этой прогулки родители большую часть времени проводили либо в прохладном холле лечебницы, либо на пляже и редко куда-то выходили. Но если все-таки решались на прогулку, Саша неизменно отказывался – боялся снова увидеть тех чаек. Но почему, и сам не знал – они были не страшными, просто противными.
Впрочем, и на пляж он не рвался, хотя и ходил, поскольку в номере было слишком душно. На берегу, предоставленный сам себе, он откровенно скучал. Пересыпал песок и гальку из одной кучи в другую, строил лабиринт и пускал по нему пойманную громадную мокрицу. Пытался читать, но почему-то совершенно не мог сосредоточиться – видимо, из-за жары. Единственным развлечением была большая и шумная семья из Малороссии, которая изо дня в день располагалась неподалеку от Фроловых. Говорили они то на русском, то на украинском, словно никак не могли отдать предпочтение одному из языков. Это были четыре пожилые женщины и мужчина лет шестидесяти пяти, басовитый, лысый и веселый. Все они были каких-то невероятных раблезиански-рубенсовских объемов. Женщины походили на кадки с тестом, в которые явно переложили дрожжей. Тесто лезло, вываливалось, вытекало. А они время от времени заправляли его обратно. Когда они ложились, казалось, что тела их вот-вот растекутся, а после испарятся под палящими лучами солнца. Когда вставали, то тяжело кряхтели и опасливо озирались, словно боялись, что какая-то часть их необъятных телес может, оторвавшись, остаться на песке. Мужчина был немногим худее – при смехе у него подпрыгивало волосатое брюхо и тряслась грудь, сильно напоминавшая женскую. Самым удивительным было то, что вся эта живая масса прыгала, шевелилась и переливалась вокруг белобрысого, а главное, невероятно худого мальчика лет шести, которого все называли Вадиком. Именно он был последним (и, судя по всему, главным) участником этой странной семейки. Вадик называл мужчину «дедой», а женщин «бабушками», хотя последних было четверо, и это сильно удивляло наблюдавшего за ними Сашу, у которого не было ни одной, но который твердо знал, что такое их количество противоречит законам природы. Однако, поскольку семья была явно малороссийская, одиннадцатилетний Фролов предположил, что, возможно, на Украину эти законы природы не распространяются и количество бабушек с дедушками там не ограничено. Отчасти он был не так далек от истины. Клановая близость на Юге всегда выше, чем на Севере, поэтому близким родственником здесь на полном серьезе называют троюродного брата внучатого племянника.
Но если с количеством бабушек маленький Фролов более-менее разобрался, то понять, почему при таком обилии бабушек столь скупо представлена мужская часть семьи Вадика, не мог. Нет, он, конечно, знал, что где-то идет война, но как-то не очень связывал ее с жизнью мирного населения в тылу. Ему казалось, что в войне в основном участвуют какие-то отдельные русские люди, которые как бы даже специально для этих целей и рождаются. А вот командовать ими отправляются уже нормальные, а главное, хорошо знакомые ему лично люди: папа или, например, папины приятели, дядя Миша или дядя Володя. Он очень хотел расспросить Вадика насчет причин полового перекоса в его семье, но, во-первых, Вадик был сильно младше и Сашу, считавшего себя уже взрослым, коробила мысль об общении с таким карапузом. Во-вторых, вокруг Вадика кипела такая бурная жизнь, что подступиться к нему было нелегко. Казалось, он нужен и бабушкам, и дедушке, и, видимо, вообще всем своим родственникам, как воздух. Саша попытался представить, что бы они делали, приключись с их обожаемым внуком какая-нибудь беда, но у него ничего не вышло: если из картины пропадал Вадик, следом пропадали и все остальные – их существование без Вадика тут же теряло всякий смысл и оправдание. В то время как Сашины родители занимались каждый своим делом, не обращая никакого внимания на сына: отец читал газету, мама какую-то книгу, бабушки из соседней семьи беспрерывно спорили друг с другом на предмет, надо ли Вадику надеть панамку от солнца или нет, можно ли ему купаться или пока лучше подождать и так далее. Вадик явно уставал от этих бесконечных перепалок, предпочитая обращаться исключительно к деду, видимо, как к равному и единственному адекватному человеку в своем окружении.
– Деда, смотри! Я тоже курю! – радостно кричал он, засовывая в рот папиросу деда.
– Вадик! – тут же истошно вопила одна из бабушек и бросалась отбирать папиросу, но Вадик умело перекладывал папиросу из одной руки в другую и убегал, взметая розовыми пятками фонтанчики песка. Бабушки тут же наваливались всем своим могучим квартетом на деда:
– Толя!
– А шо Толя?! – морщился тот.
– Ты шо, не бачишь? Дитя в рот курево сует, а ты стоишь дурень дурнем. Як столб телеграфный. Ну шо ты лыбишься?
– Ну а шо я маю робити? – с характерным украинским взвизгом в начале фразы и с замедлением в конце спрашивал мужчина.
– Ты дед или просто погуляти вышел? Поди, вiдбери у дитя папиросу и будем считать, шо ты дед.
– Тююю… – тянул мужчина и неожиданно взрывался прокуренным смехом. – Да як я у нэхо вiдберу? Он же бегает, шо твой таракан. Вадик! Вадик! Иди к деду, дитя бисово! Не балуй!
Наконец, совместными усилиями семья ловила Вадика, отбирала измятую папиросу и долго, смакуя каждую деталь, обсуждала инцидент. До тех пор, пока Вадик не придумывал что-то новое: например, начинал лезть по спине одной из сидевших бабушек, словно на горку.
– Вадик, – говорила та с нарочитой строгостью, пытаясь стряхнуть внука. – Мне это перестает нравиться.
Вадик слезал, но тут же принимался кидаться песком. И так до бесконечности.
Наблюдая за этими живыми картинками, Фролов с изумлением отметил про себя то, что мир крутится вокруг Вадика. Причем без малейшего усилия со стороны Вадика. И даже он, Саша Фролов, невольно вовлечен в эту орбиту (хотя бы тем, что наблюдает за этим безобразием). Он не знал, плохо это или хорошо для будущей жизни Вадика. Может, подобное отношение со стороны родственников только избалует белобрысого хулигана и усложнит ему жизнь. А может, наоборот – он научится управлять этим миром. Одно было точно – Вадик рос с осознанием собственной нужности. Этого у Фролова никогда не было. Может, поэтому он так страдал от своего нынешнего романа с Варей – коэффициент нужности в отношениях с ней равнялся если не нулю, то был где-то рядом. Зато вокруг нее кружился весь мир. Включая Фролова. Кружился, кружился…
Фролов почувствовал, что от этих мыслей у него самого начала кружиться голова. Он понял, что это не сон, а черт-те что, и снова открыл глаза. Он вдруг вспомнил, что завтра на киностудии состоится показ его фильма. Придет руководитель объединения Кондрат Михайлович. Соберется худсовет. После чего наверняка будет неприятный разговор. На приятные Фролов уже давно не рассчитывал. Ему вдруг стало так тошно, что он неожиданно для себя заснул. Видимо, в его организме сработал какой-то малоизученный наукой предохранитель.
«Сколько еще неизведанных тайн в человеке», – успел подумать Фролов прежде, чем провалиться в глубокий сон.