Далее в Житии идет откровенная параллель с описанным в Евангелии искушением Христа в пустыне. Сатана искушал Христа: «И возведя Его на высокую гору, диавол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени, и сказал Ему диавол: Тебе дам власть над всеми сими [царствами] и славу их, ибо она предана мне, и я, кому хочу, даю ее; итак, если Ты поклонишься мне, то все будет Твое. Иисус сказал ему в ответ: отойди от Меня, сатана; написано: Господу Богу твоему поклоняйся, и Ему одному служи» (Лк. 4, 5–8).
Подобно тому и «сарацины» хотели «изумить философа великолепием своей столицы и показали ему роскошные сады и палаты, блестящие златом, говоря: «Не чудны ли сокровища владыки нашего эмира и чье могущество может с ним сравниться?» – «Единому Богу хвала, – возразил им философ в полном соответствии Евангелию, – давшему сие в утеху человекам, ибо все это есть Божие, а не ваше». Озлобленные, видя, что не могут препереть его словом, умыслили против него злую кознь и дали ему тайно испить смертоносный яд; но Господь Иисус, сказавший апостолам: «И если что смертоносное выпьют, не повредит им» (Мк. 16, 18), сохранил раба своего невредимым, и эмир сарацинский отпустил его от себя с многою честью и дарами»[44].
Константин, вернувшийся с победой из самого логова «сарацин», был принят в Константинополе как герой императором и патриархом. Действительно, отважный проповедник Слова Божия рисковал жизнью и прекрасно это сознавал, отправляясь на восток. «Эта миссия имела значение и сама по себе, как мужественный подвиг за честь христианской веры и страны, выдержанный в одном из центров мусульманской силы, в виду возможной при тогдашнем фанатизме и неуважении мусульман к международным правам, опасности пожертвовать самой жизнью, на что и готов был Константин, когда говорил, отправляясь в миссию: «Рад я и умереть за веру Христову»», – пишет И. Малышевский[45].
Но вскоре жизнь столичного профессора философии совершает крутой поворот, и он покидает столицу и оказывается в монашеской обители.
Как уже говорилось выше, уход Константина в монастырь к брату мог произойти не раньше 856 г. (когда Михаил принял постриг под именем Мефодий) и не позже 858-го (год хазарской миссии Константина). Причина же его вполне прозаична и весьма типична для средневековья.
Еще в то время, когда Кирилл начинал обучение в университете при Золотой палате императорского дворца, старший из братьев Михаил пошел по военной стезе, и с помощью их общего покровителя Феоктиста вскоре стал стратигом Славинии (ок. 846 г.), византийской провинции на Балканах.
«По всей вероятности, это было вскоре по смерти его отца, вслед за тем, как младший брат Константин вызван был в Царьград на учение при царском дворе. Это было в 842 или 843 году. Мы знаем, что царь Михаил был тогда в возрасте трех-четырех лет, а во главе управления, при опекунше матери находился в числе трех высших сановников логофет Феоктист. Этот друг семьи солунского друнгария вызвал, как знаем, Константина и взял его под свою опеку. Он же, вероятно, повлиял и на назначение Мефодия правителем славянской области. Указывают, что около этого времени в Византии заняты были устройством отношений к империи славян, расселившихся на юг от Солуни, славян фессалийских и морейских. Одних из этих последних военачальник Феоктист Вриенний силой оружия привел в покорность власти и законам империи, другим предоставил их общинное самоуправление с обязательством только платить подать империи. Эти действия Феоктиста по отношению к морейским славянам относят приблизительно к 843 году. К этому времени естественно отнести административные распоряжения Феоктиста и по отношению к славянам ближайших областей, каково распоряжение о назначении Мефодия правителем славянской области. Мефодий, конечно, имел уже и служебные заслуги, состоя на военной службе, и может быть при солунском стратеге, под начальством которого служил отец Мефодия. Область, данная ему в управление, была, по мнению одних, в славянский Фессалии; по мнению других это была Славиния, северо-восточная часть Македонии. Житие его назидательно замечает, что назначение Мефодия на славянское княжение состоялось по устроению Промысла, так сказать, в прозрении будущего призвания Мефодия, как учителя славян, которому надлежало исподволь ознакомиться с их обычаями и привыкнуть к ним. Правление Мефодия славянской областью продолжалось, по житию, много лет, а по одному, более определенному, но позднему известию, именно десять»[46].
В 856 г. в Константинополе произошел государственный переворот: Феоктист был убит, вдовствующая императрица Феодора отправлена в монастырь, а фактическим правителем империи стал Варда, которому Михаил III Пьяница в 862 году присвоил титул кесаря. Пришедшего к власти Варду, как и молодого императора, его воспитанника, не отличали высокие моральные качества. Известно, например, что он развелся с женой и вступил в связь с вдовой своего сына, а патриарха Игнатия, отказавшегося допустить развращенного царедворца к причастию, император Михаил Пьяница по просьбе Варды приказал сослать на остров Теревинф в Мраморном море.
Стратигу Славинии Михаилу пришлось оставить военную карьеру и уйти в монастырь, на «горе Олимп» – но не в Греции. Это был малоазийский Олимп, горный хребет, расположенный на границе Мизии, Фригии и Вифинии близ старинного города Бруссы, считавшийся в то время центром византийского монашества[47].
Выбор Михаилом-Мефодием этой монашеской обители был далеко не случайным. Город Бруссу иначе именовали еще Пруссой (сейчас турецкая Бурса). Изначально такое название было дано городу населявшими в древности эту территорию фракийцами. Миграция древнего населения этой части Малой Азии в Восточную и даже Западную Европу (можно указать хотя бы на фригийский колпак во Франции, ставший, кстати, символом Великой Французской революции) позволяет проводить определенные параллели между малоазийской Бруссой/Пруссой и такими европейскими топонимами, как Пруссия, Боруссия, Поросье и в более широком смысле – со многими этнонимами и топонимами с корнем «русс». А если вспомнить, что в процессе славянской реконкисты Балкан часть славяно-фракийских племен распространила свое влияние и на запад Малой Азии, то выбор монастыря славянином Михаила становится понятным.
Важную роль в его выборе сыграло и то, что монастырь на азиатском берегу Мраморного моря имел тесные связи с противоположным берегом, в том числе с Салониками и Афоном, который монахи и начали заселять (кстати, и рядом с Афоном, и даже местами на самом полуострове в IX в. тоже жили славяне). Если учесть, что Михаил «сменил стремление к земной тьме на мысли о небе» и ушел в монастырь после гибели своего покровителя, то, возможно, ему требовалось убежище, причем – среди своих соплеменников – славян.
То, что вскоре к брату присоединился и Константин, говорит о том, что и его положение при дворе пошатнулось в результате гибели высокопоставленного покровителя (до 856 г. Феоктист был фактическим руководителем государства). Действительно, если судить по Житию, то для философа наступили нелегкие дни тревог и лишений:
«Немного времени спустя [после возвращения из халифата. – В.М.] отрекся от мира, уединился и безмолвствовал, себе лишь внимая. И на завтрашний день ничего не оставлял, но все нищим раздавал, возлагая заботу на Бога, который и обо всех печется каждый день.
Однажды в Святой день печалился слуга его, что ничего не имеет для этого праздничного дня. Он же сказал ему: «Накормивший некогда израильтян в пустыне, тот подаст и нам здесь пищу. А ты пойди позови хотя бы пятерых нищих, надеясь на Божию помощь». И когда настал час обеда, тогда принес некий человек много разной еды и десять золотых. И хвалу вознес Богу за все это»[48].
«Уединение» от мира и «безмолвие» (впрочем, весьма условное, если принять во внимание диалог со слугой) – всего лишь эвфемизм автора Жития для обозначения опалы, которая постигла Константина – удаленного от императорского дворца и лишенного придворного общества, общающегося лишь со слугой и приглашающего на Пасху в свой дом уличных нищих. И, видимо, ситуация усугубилась, после чего Константин, «пойдя в Олимп к Мефодию, брату своему, начал жить там и беспрестанно творить молитву к Богу, беседуя лишь с книгами»[49].
Кстати, на то, что именно в 856 г. Константин стал насельником монастыря на Олимпе, указывает еще и тот факт, что настоятелем обители, принявшим братьев в число братии, был игумен Николай (842–856). Иван Малышевский пишет: «Мефодий избрал Олимп местом своего начального подвижничества; здесь он надеялся найти добрых собратий в подвижничестве; здесь он был неподалеку от любезных ему славян. Сюда пришел к нему и Константин, как только узнал от брата о прибытии его на Олимп. Долго разлученные братья сошлись, чтобы подвизаться совместно. Это было при игумене Николае»[50]. То есть, не позднее 856 г. Но и не ранее. Скорее всего, летом или осенью, так как Пасху Константин встречал в столице.
«Приняв пострижение, Мефодий ограничился состоянием простого инока, не облеченного в священный сан. Константин, более десяти лет уже нося священный сан, смолоду истинный подвижник по духу, оставался в сане священника, не облекаясь в одежду иноческую. Так прожили они несколько лет в подвигах и молитве и в книжных занятиях, как то говорят жития», – пишет Малышевский.
«Несколько лет» длились до 858-го, когда судьба братьев вновь резко меняется и из удаленного малоазийского монастыря они возвращаются в Константинополь, чтобы получить от самого императора приказ опять отправляться на восток – на этот раз в Хазарию.
Причиной тому послужило хазарское посольство, удивительно напоминавшее историю выбора веры киевским князем Владимиром:
«И пришли послы к цесарю от хазар, говоря: «Изначала признаем лишь единого Бога, который есть надо всеми. И тому поклоняемся на восток, но в ином следуем своим постыдным обычаям. Евреи же побуждают нас принять их веру и обычаи, а сарацины, с другой стороны, предлагая мир и дары многие, склоняют нас в свою веру, говоря, что их вера лучше, чем у всех народов. Поэтому посылаем к вам, помня старую дружбу и храня любовь, ибо вы народ великий и от Бога царство держите. И спрашивая вашего совета, просим у вас человека, сведущего в книгах. Если победит он в споре евреев и сарацин, то к вашей вере обратимся»[51].
Конечно, весьма сомнительно, чтобы какой-либо народ стал называть свои обычаи «постыдными». Да и выбор веры к этому моменту для хазар был уже неактуален: еще с конца VIII века в Хазарском каганате религией господствующего класса стал исключительно иудаизм. Едва ли исповедующее иудаизм правительство хазар послало бы в православную Византию официальное посольство с предложением прислать христианского проповедника. Но неофициальное приглашение, исходящее от одной из действующих в каганате противоборствующих группировок, стремящихся с помощью христианства потеснить партию власти, вполне возможно.
Так или иначе, когда снова понадобилось кого-то послать в опасную религиозную миссию, при дворе вспомнили о Солунских братьях. Примечательно, что их пришлось «разыскивать»: «Тогда цесарь стал искать Философа, и найдя его, поведал ему слова хазар, говоря: «Иди, философ, к этим людям. Дай им ответ и поучение о Святой Троице с ее помощью, ведь никто другой не сможет достойно сделать это». Он же сказал: «Если велишь, владыка, на такое дело с радостью пойду пешим и босым и без всего того, что не велит Бог ученикам своим носить». Отвечал же цесарь: «Если бы ты хотел от своего имени это делать, то правильно говоришь. Но помня о цесарской власти и чести, с почетом иди с цесарской помощью»»[52]. И снабдил Константина и Мефодия кораблем.
Братья отправились в путь не позднее начала осени 858 года – благословил их на миссию патриарх Игнатий, а он был отправлен императором в ссылку 23 октября 858-го: «Тогда император, совещавшись с патриархом Игнатием, который поступил на кафедру после святителя Мефодия, послал искать блаженного Константина на Олимпийскую гору и просил его идти к хазарам, ибо никто иной не мог предпринять такое дело. С ревностью христианскою решился и на сей новый подвиг философ, но только просил, чтобы брат его Мефодий ему сопутствовал на сие апостольское послушание, и не отрекся Мефодий идти с ним Христа ради просвещать неверных и спасать души погибших: один богословским учением, а другой богоугодною молитвою»[53].
Константин и Мефодий на императорском корабле прибыли в Херсонес – Корсунь русских летописей, город, сыгравший не последнюю роль в истории России. В Y веке Херсонес вошел в состав Византийской империи, а в IX в. стал одной из ее военно-административных областей. К этому времени изменился не только внешний облик средневекового города, но и его имя: византийцы называли его Херсоном, славяне – Корсунем. Вплоть до XIII в. он был форпостом Византии в Крыму. В это пятисотлетие своей истории Херсон оказывался в перекрестии военно-политических интересов Хазарского каганата, Киевской Руси, печенегов и половцев, но лишь однажды был взят. В 988 году киевский князь Владимир после нескольких месяцев осады захватил город. Взятие Корсуня позволило Владимиру диктовать свои условия императору Василию II и жениться на византийской царевне Анне. В сознании древнерусских летописцев захват этого города неразрывно связан с Крещением Руси и предшествовал распространению православия среди русского народа. Хотя, надо отметить, митрополит Иларион в своей «Памяти и похвале князю Владимиру» опровергает Повесть временных лет и утверждает, что Владимир принял крещение за два года до похода на Корсунь.
Западные ворота Херсонеса
Здесь, в Херсонесе-Корсуни, где пересекались пути тех народов, которые обитали на берегах Черного моря, братья решили задержаться надолго – чтобы изучить, как утверждает А.Н. Муравьев, хазарский язык, или, как говорит менее толерантное Житие, научиться «жидовской речи»: «И придя в Корсунь, научился там жидовской речи и книгам, перевел восемь частей грамматики и воспринял их смысл».
Но, кроме хазарского языка, Константин по свидетельству Жития, изучил в Корсуни и иные наречия: «Жил же здесь некий самаритянин и, приходя к нему, спорил с ним. И принес книги самаритянские и показал ему. И попросив их у него, Философ затворился в храме и стал молиться. И получив разумение от Бога, начал читать книги без ошибки. Увидев это, вскричал самаритянин громким голосом и сказал: «Поистине те, кто в Христа веруют, быстро приемлют Дух Святой и благодать». Сын же его крестился тогда, а после того и сам он крестился».
Здесь надо отметить, что «самарянский» язык – не что иное, как западная ветвь арамейского языка, в древности выполнявшего роль лингва-франка на значительной территории Ближнего Востока и бывшего одним из разговорных языков Иудеи во времена Иисуса Христа. «Западный арамейский» был распространен на территории Палестины и Западной Сирии вплоть до Дамаска, но пользовались им от Египта до Месопотамии. Даже после того, как сами самаряне исчезли как народ, самарянский язык и в Средние века оставался литературным языком, в том числе и языком Сирийской церкви в те времена, когда Константин осуществлял свою миссию в халифате[54]. На основе эдесского наречия арамейского языка возник сирийский язык, на котором создана богатая христианская литература (III–XIV вв.)[55].
И тут интересно будет ознакомиться с мнением И. Малышевского, который, рассуждая о путешествии византийского миссионера к арабам, считает, что тот знал арабский язык и был знаком с переводами богослужебных книг Сирийской православной церкви на арабский:
«Многое видел он на своем длинном пути в эту миссию и обратно. Ближе узнал он мусульманство. Ближе узнал он и состояние христианства на Востоке. Как он беседовал с арабами? Мог он беседовать и через переводчиков из местных греков, мог беседовать и по-гречески, ибо греческий язык, без сомнения, мог быть известен ученым арабам, почерпавшим свои знания из греческих книг. Но столько же вероятно, что он знал и арабский язык, которому можно было учиться и в самом Константинополе, где живали арабы, имевшие здесь и свою мечеть, где были и христиане из пришельцев или беглецов с арабского Востока. Трудность изучения одолевалась силой исключительных дарований Константина и исключительного и неутомимого трудолюбия.
Но вот что еще мог видеть и слышать он во время пребывания своего в областях калифата. Известно, что при втором калифе из Аббасидов Абу-Джафаре-аль-Мансури (754–775) в Сирии запрещено было христианам учить детей другой грамоте, кроме арабской, чтобы через греческий язык не роднились они с подданными греческой империи. Поэтому православные сирийцы принуждены были перевести на арабский язык все свои богослужебные книги и сами учителя церкви стали проповедовать по-арабски. Итак, Константин видел в пределах калифата христианское богослужение арабское, видел церковные книги в переводе на арабский язык; мог видеть и остатки сирийских переводов священных книг и сирийских богослужебных книг. Это наблюдение было небесполезно будущему переводчику священных книг на славянский язык»[56].
Таким образом можно говорить о том, что Константин Философ во время своей миссии в халифат мог ознакомиться с текстами, написанными как на арабском, так и на арамейском (самарянском) языке, и то, что он в течении трех дней овладел этим языком в Корсуни, явялется не столько чудом, сколько проявлением огромного таланта, опыта и трудолюбия выдающегося славянского филолога.
Кстати, о том, что Константин был уже знаком не только с арамейским, но и с еврейским языком (что, видимо, сыграло не последнюю роль в выборе его исполнителем хазарской миссии), сообщает тот же Иван Малышевский:
«Имея в виду предстоящие состязания о вере с иудеями, он [Константин – В.М.] постарался ознакомиться с еврейским языком и еврейскими книгами. Еврейский язык мог быть небезызвестен ему и прежде. В Византийской империи живали евреи и теперь, бывали там евреи из крещенных, и замечательно, что один из таких крещенных евреев обращен был в христианство преп. Стефаном Новым, который жил некоторое время на Олимпе, где потом жил некоторое время и сам новообращенный, прославившийся как святой с именем Константина Синадского, что было в конце VIII или начале IX в. Эти предания Олимпа, где несколько лет прожили св. братья, занимаясь книжными трудами, могли настраивать любознательного и ревностного по вере Константина к изучению еврейских книг в их подлинниках, чтобы при удобном случае послужить обращению евреев. А что подлинные еврейские книги были у византийских евреев, были известны и правительству во время Константина, это не подлежит сомнению. Желание изучить еврейские книги могло быть поощрено в Константине и его сарацинской миссией и спорами с магометанами, в которых оказывалась надобность ссылаться на еврейские книги. В Херсоне была возможность ближе ознакомиться с еврейским языком, потому что здесь, как и в других торговых городах северо-черноморского прибрежья, издавна проживало немало евреев. Константин, говорит житие, научился тут жидовской беседе, т. е. речи, и жидовским книгам. Как знаток основ грамматики, бывший профессор, Константин изучал еврейский язык грамматически, вникая в грамматический состав речи, и уяснил для себя обычные уже тогда восемь частей грамматики и в складе еврейской речи и через это сильнее уразумел смысл ее»[57].
Другой известный исследователь жизни Солунских братьев, А.Н. Муравьев и вовсе пишет о том, что изучал святой Константин-Кирилл хазарский язык, а не еврейский. Что касается последнего, то, по словам Муравьева, «старался изучить Константин и книги жидовские для прения о вере»[58]– то есть, предметом внимания константинопольского профессора был не разговорный язык, а письменность, книги, как и в случае с «самарянским»: «Самарянин принес свои книги философу, чтобы испытать его мудрость; блаженный хотя и не мог разуметь их, но, уповая на Бога, заключился в своей храмине и, став на молитву, испросил у Господа дух ведения языков, данный некогда апостолам, ибо на тот же апостольский подвиг стремился к обращению неверных; свободно начал он читать книги самарянские»[59].
Казалось бы, что лучше всего изучать язык в прямом общении с его живым носителем, который при этом может подсказать и значение книжных текстов. Ан нет, Константин, взяв книги у самарянина, заперся в комнате и сам изучил их, и к утру «начал читать книги без ошибки»[60].
Словом, все говорит о том, что византийский миссионер прибыл в Крым с солидными знаниями нужных для миссии языков – иначе его и не стали бы упорно разыскивать патриарх и император, видевшие в Константине самую лучшую кандидатуру для участия в религиозном диспуте в Хазарии. А в Херсонесе он ознакомился с теми местными вариантами иудейских, мусульманских и христианских священных книг, на которые могли опираться его оппоненты в предстоящих прениях о вере.
Впрочем, этого традиционно не желают замечать жизнеописатели Солунских братьев – так повелось со времен написания их Житий, авторы которых, в соответствии с принятым шаблоном, педалировали в своих сочинениях тему чудесного и мистического, оставляя за скобками огромный труд, опыт и талант гениального филолога-славянина.
Вослед житийным анонимам шли и писатели XIX века, не говоря уже о наших современниках, некритично воспринимающих древние сообщения и тиражирующих различные нелепости – вплоть до того, что «храмину» (комнату) Константина Философа современный перевод Жития превращает в храм («И принес книги самаритянские и показал ему. И попросив их у него, Философ затворился в храме и стал молиться»[61]), тогда как и Муравьев, и Малышевский пишут о том, что он затворился в «своей храмине», что, без сомнения, соответствует истинному значению этого слова. Словарь Ушакова толкует его как «здание, сооружение»[62], болгарский вариант Жития прямо указывает на то, что Константин затворился в «жилище», а Библейская энциклопедия архимандрита Никифора сообщает, что «храмина (Рим. 4, 19; 2 Пет. 2, 13–14) – унизительное от «хоромы», то есть бедное жилище, земное тело человека…»[63].
Такое толкование в приложении к вышеописанному эпизоду хазарской миссии Константина и Мефодия, конечно, не устроило бы любителей видеть везде мистическое и чудесное, которые, видимо, считают, что молиться Константин должен был не иначе как в храме и мог читать книги на чужом языке только с помощью просветления свыше.