Я знал обо всем этом; мне часто говорили о чудачествах моего отца, об устройстве его дома, об исполинском котле с чернилами, и я жаждал своими глазами увидеть все эти чудеса. Что же касается моей тетушки, то она не сомневалась, что, как только отец мой увидит меня хоть один раз, он сразу откажется от всех своих чудачеств, чтобы только восторгаться мною с утра до вечера. Наконец день нашего свидания был назначен. Мой отец исповедовался у фра Херонимо в последнее воскресенье каждого месяца. Монах должен был утвердить его в решимости увидеть меня, затем известить, что я нахожусь у него, вместе с ним выйти из церкви и дойти домой. Фра Херонимо, сообщая нам об этом своем намерении, предостерег меня, чтобы я ни к чему не прикасался в комнате моего отца. Я согласился на все, тетушка же обещала бдительно стеречь меня.
Наконец наступило долгожданное воскресенье. Тетушка нарядила меня в розовый праздничный кафтан с серебряной бахромой и пуговками из бразильских топазов. Она уверяла меня, что я выгляжу как вылитый амур и что мой отец, увидев меня, сойдет с ума от радости. Полные надежд и радостных предчувствий, мы весело пошли по улице Урсулинок и потом направились на Прадо, где многие женщины останавливали меня, чтобы приласкать. Наконец мы добрались до улицы Толедо и вошли в дом моего отца. Нас впустили в его комнату. Тетушка, побаиваясь моей живости, усадила меня в кресло, сама же уселась напротив и ухватила меня за бахрому моего шарфа, чтобы я не мог вставать и притрагиваться к чему бы то ни было.
Поначалу я вознаграждал себя за это принуждение, обводя глазами все углы комнаты, дивясь ее чистоте и порядку. Угол, предназначенный для приготовления чернил, был столь же чист и обставлен с той же аккуратностью и симметрией, как и вся остальная комната. Громадный котел из Тобосо выглядел чрезвычайно изящно, а рядом с ним стоял стеклянный шкаф, где хранились необходимые орудия и ингредиенты.
Вид этого шкафа, узкого и длинного, расположенного совсем рядом с топкой, над коей возвышался котел, подал мне внезапную и неудержимую мысль – вскочить на него, ибо я полагал, что ничего не будет забавнее, чем если мой отец начнет меня напрасно искать по всей комнате, в то время как я преспокойно буду сидеть над самой его головой. В мгновение ока я вырвал шарф из рук моей тетушки, вскочил на печь, а оттуда – на шкаф.
Сначала тетка восторгалась моей ловкостью, но минуту спустя начала заклинать меня, чтобы я сошел со шкафа. Тут нам сообщили, что отец поднимается по лестнице. Тетка упала передо мной на колени, умоляя, чтобы я соскочил на пол. Я не мог сопротивляться столь жалобным просьбам, но, сходя, почувствовал, что ставлю ногу на край котла. Я хотел задержаться, но заметил, что увлекаю за собой шкаф. Я отпустил руки и упал в самую середину котла с чернилами и непременно утонул бы, если бы тетка, схватив весельце для перемешивания чернил, не разбила бы котел на мелкие кусочки. В этот самый миг вошел отец и увидел чернильную реку, заливающую его комнату, а посреди нее – черную воющую фигуру, которая наполняла дом душераздирающим визгом. В отчаянии он выбежал на лестницу; сбегая вниз, вывихнул ноги и потерял сознание.
Что до меня, то я вскоре перестал верещать, ибо чернила, которых я наглотался, лишили меня чувств. Я пришел в себя только после долгой болезни, и прошло много времени, прежде чем здоровье мое вполне восстановилось. Улучшению моего состояния более всего содействовала новость, сообщенная мне моей тетушкой; новость эта повергла меня в такую радость, что вновь опасались, как бы я не рехнулся. Мы должны были вскоре выехать из Мадрида и переселиться на постоянное жительство в Бургос. Однако несказанная радость, которую я испытывал при мысли об этом путешествии, омрачилась, когда тетка спросила меня, хочу ли я сидеть с ней в ее экипаже или же совершать путешествие отдельно, в собственной лектике.
– Ни то ни другое, – ответил я в величайшем восторге. – Я не старуха и хочу путешествовать не иначе как верхом на гордом коне или хотя бы на муле, с добрым сеговийским ружьем у седла, с парой пистолетов за поясом и с длинной шпагой. Только при этом единственном условии я поеду, и ты, тетя, должна для собственной же пользы раздобыть мне всю эту экипировку, ибо отныне защищать тебя – мой святой долг.
Я наболтал еще кучу подобных нелепостей, которые, впрочем, казались мне мудрейшими в мире, но которые на самом деле забавляли, ибо исходили из уст одиннадцатилетнего мальчугана.
Приготовления к отъезду дали мне случай развить необычайно оживленную деятельность. Я входил, выходил, бегал, приказывал, во все совал свой нос, – словом, у меня было множество дел, ибо тетка моя, навсегда переезжая в Бургос, забирала с собой все свое движимое имущество. Наконец наступил счастливый день отъезда. Мы выслали весь свой багаж по дороге через Аранду, сами же пустились в путь через Вальядолид.
Тетушка, которая сначала хотела путешествовать в экипаже, видя, что я решил непременно ехать на муле, взяла с меня пример. Ей соорудили вместо седла маленькое кресло с удобным сиденьем и затенили его зонтиком. Вооруженный погонщик шел перед ней, для того чтобы развеять самую тень опасности. Остальной наш караван, состоящий из дюжины мулов, выглядел весьма блистательно: я же, считая себя предводителем этого элегантного каравана, порою открывал, порою замыкал кавалькаду, всегда с оружием в руках, в особенности же когда дорога петляла или в иных местах, казавшихся мне опасными.
Нетрудно догадаться, что мне нигде не подвернулась возможность проявить свою отвагу и что мы благополучно прибыли в Алабахос, где встретили два каравана, столь же многочисленные, как и наш. Животные стали у яслей, путешественники же поместились в противоположном углу конюшни – в кухне, которую отделяли от мулов две каменные лестницы. Почти все постоялые дворы в Испании были тогда устроены подобным же образом. Весь дом состоял из одного длинного помещения, лучшую половину которого занимали мулы, а более скромную часть – путники. Несмотря на это, веселье было всеобщим. Погонщик мулов, орудуя скребницей, заодно увивался за трактирщицей, которая отвечала ему с живостью, свойственной ее полу и роду занятий, пока трактирщик мрачным видом своим не спугивал их.
Слуги наполняли дом щелканьем кастаньет и плясали под сиплую песню козопаса. Путники знакомились друг с другом и приглашали друг друга на ужин, потом все придвигались к очагу, каждый рассказывал, кто он, откуда прибыл, а порой вдобавок – и всю историю своей жизни. Славные это были времена! Теперь постоялые дворы куда удобнее, но шумная и общительная жизнь, которую вели в дороге тогда, обладала прелестью, какую я не в силах тебе описать. Скажу только, что в тот день я был настолько счастлив, что решил всю жизнь свою странствовать и, как видишь, до сих пор самым искренним образом исполняю свое решение.
Тем временем одно обстоятельство еще более утвердило меня в этом намерении. После ужина, когда все путешественники собрались у очага и каждый из них рассказывал что-нибудь о краях, в которых побывал, один из них, который до этого ни разу рта не раскрыл, произнес:
– Все приключения, о которых вы рассказывали, заслуживают внимания, и их стоит запомнить; что до меня, я был бы рад, если бы со мной никогда не приключалось ничего худшего, однако же, побывав в Калабрии, я испытал приключение настолько поразительное, необыкновенное и в то же время ужасное, что оно и доселе не изгладилось из моей памяти. Воспоминание это так терзает меня, отравляет мне все мои удовольствия, что я и в самом деле часто удивляюсь, почему печаль эта не лишила меня разума.
Такое начало очень заинтересовало слушателей. Рассказчика начали просить, чтобы он облегчил свое сердце, описав столь необычайные события. Путешественник долго колебался, не зная, как ему быть, и наконец начал так:
Зовут меня Джулио Ромати. Отец мой, Пьетро Ромати, – один из прославленнейших юристов Палермо и даже всей Сицилии. Как вы можете догадаться, он сильно привязан к своей профессии, которая обеспечивает ему приличное существование, но еще сильнее его привязанность к философии, которой он посвящает все время, свободное от изысканий в области права.
Не хвастаясь, могу признаться, что смело шел по его стопам в обеих этих областях, ведь на двадцать втором году жизни я был уже доктором права. Посвятив себя затем математике и астрономии, я вскоре знал достаточно, чтобы комментировать Коперника и Галилея. Говорю вам это не для того, чтобы похвастать своей ученостью, но потому только, что, собираясь рассказать вам одно удивительное приключение, хочу, чтобы меня не сочли человеком легковерным или подверженным предрассудкам. Я настолько далек от подобных заблуждений, что единственная наука, к которой я проявлял полнейшее равнодушие, была теология. Что же касается остальных, то я углубился в них всей душой, отдохновения же искал только в постоянной смене предмета своих занятий. Непосильный постоянный труд пагубно повлиял на мое здоровье, и отец мой, перебрав и обдумав всяческие способы развлечь и отвлечь меня, в конце концов предложил мне постранствовать и приказал, чтобы я объехал всю Европу и только спустя четыре года вернулся в Сицилию.
Сперва мне трудно было оторваться от моих книг, кабинета и обсерватории; но отец хотел этого, и я вынужден был повиноваться. Впрочем, едва началось путешествие, я тут же ощутил несказанно приятную перемену. У меня появился аппетит, ко мне вернулись силы, – одним словом, я вполне выздоровел. Сначала я путешествовал в лектике, но на третий день странствия нанял мула и весело пустился в дальнейший путь.
Иным людям знаком весь белый свет, за исключением собственного своего отечества, я не хотел давать пищу подобным упрекам и посему начал путешествие с осмотра чудес, которые природа так щедро разбросала по нашему острову. Вместо того чтобы отправиться прямо берегом из Палермо в Мессину, я выбрал путь через Кастронуово, Кальтанисету и прибыл в селение, названия которого уже не помню, расположенное у подножья Этны. Там я готовился к восхождению на гору и решил посвятить месяц этому предприятию. И в самом деле, я все время занимался преимущественно проверкой некоторых опытов с барометром, доселе выполнявшихся не слишком точно. Ночью я всматривался в небеса и, к несказанному своему восторгу, открыл две звезды, которые нельзя было увидеть из обсерватории в Палермо, так как они находились значительно ниже ее кругозора.
С истинным сожалением я покинул этот город, где мне казалось, что существо мое как бы витает в высшей гармонии небесных тел, относительно орбит которых я столько размышлял. Наконец, невозможно отрицать, что разреженный горный воздух странным образом воздействует на наш организм, пульс ускоряется и значительно учащаются дыхательные движения. В конце концов я сошел с горы и направился в сторону Катании.
В городке этом обитают дворяне столь же родовитые, но более просвещенные, чем господа из Палермо. Правда, точные науки находят мало поклонников в Катании, как и вообще на всем нашем острове, зато обитатели Катании ревностно занимаются искусствами, древностями и древней и новой историей всех племен, какие когда-либо населяли Сицилию. Поэтому раскопки и множество ценных памятников, обнаруженных в недрах земли, были прежде всего предметом всеобщих бесед.
Именно тогда была выкопана чрезвычайно красивая мраморная плита, покрытая совершенно неведомыми письменами. Внимательно осмотрев ее, я узнал, что надпись была сделана на пуническом языке, и с помощью древнееврейского, который я знаю весьма хорошо, мне удалось разрешить загадку таким образом, что мое решение удовлетворило всех знатоков. Этот мой подвиг обеспечил мне ласковый прием, и первые лица в городе стремились меня задержать, уверяя, что я извлеку значительные денежные выгоды. Однако, покинув Палермо ради совершенно иных целей, я отверг все предложения и отправился далее – в Мессину. Неделю я прожил в этом городе, знаменитом своей торговлей, после чего переплыл пролив и высадился в Реджо.
До сих пор путешествие мое было только развлечением; в Реджо, однако, предприятие показалось мне более затруднительным. Разбойник по имени Зото опустошал Калабрию, в то время как триполитанские корсары хозяйничали на море. Я совершенно не знал, каким образом попасть в Неаполь, и, если бы ложный стыд не удерживал меня, я непременно вернулся бы в Палермо.
Прошло восемь дней с тех пор, как эта нерешительность задержала меня в Реджо, когда однажды вечером, гуляя по гавани, я присел на прибрежный камень в самом малолюдном месте. Там ко мне приблизился какой-то человек благородной наружности, завернувшийся в пурпурный плащ. Никак не поздоровавшись со мной, он сел и начал с таких слов:
– Не правда ли, синьор Ромати снова занимается разрешением какой-нибудь алгебраической или астрономической проблемы?
– Ничего подобного, – ответил я ему, – синьор Ромати хотел бы попасть из Реджо в Неаполь и в эту минуту ломает себе голову над следующей проблемой: каким образом избежать встречи с шайкой синьора Зото.
Тогда незнакомец, приняв весьма важную позу, сказал мне:
– Синьор Ромати, дарования твои делают честь твоему отечеству; честь эта, без сомнения, еще возрастет, если ты новыми странствиями расширишь сферу своих познаний. Зото – человек слишком светский, чтобы препятствовать тебе в столь благородном предприятии. Возьми эти алые перышки, заткни одно за ленту шляпы, а остальные раздай своим людям и смело пускайся в дорогу. Что касается меня, то я и есть тот самый Зото, которого ты так страшишься, и чтобы ты не усомнился в том, что я тебе говорю, смотри, вот орудия моего ремесла.
Говоря это, он распахнул плащ и показал мне пояс с пистолетами и кинжалами. После чего по-дружески пожал мне руку и исчез.
Тут я прервал вожака цыган и сказал, что много слышал об этом разбойнике и что даже знаком с его сыновьями.
– Я тоже их знаю, – возразил Пандесовна, – тем более что они, так же как и я, служат великому шейху Гомелесов.
– Как это? Ты тоже у него на службе?! – вскричал я в величайшем изумлении.
В этот миг один из цыган шепнул несколько слов на ухо вожаку, который тотчас же поднялся и оставил мне время поразмыслить над тем, что я узнал из последних его слов. «Что же это за могущественное сообщество, – говорил я сам себе, – которое как будто не имеет никакой иной цели, кроме соблюдения какой-то тайны или прельщения моего взора удивительными иллюзиями, часть коих я порой отгадываю, в то время как новые, непредвиденные обстоятельства опять ввергают меня в бездну сомнения. Впрочем, нет сомнений в том, что я сам – одно из звеньев той незримой цепи, которая все теснее связывает меня».
Дочери вожака, которые как раз пришли и попросили, чтобы я отправился с ними на прогулку, прервали мои размышления. Я поднялся и пошел за ними. Беседа шла на чистейшем испанском языке, без всякой примеси херигонзы или цыганского жаргона. Я изумлялся их образованности, благовоспитанности и веселой откровенности. После прогулки был подан ужин, а затем все разошлись на покой; но ночью ни одна из моих кузин не показалась.
Цыганский вожак приказал принести мне обильный завтрак и сказал:
– Сеньор кавалер, приближаются наши недруги или, вернее, таможенная стража. Разумнее будет уступить им поле брани. Они найдут здесь тюки, приготовленные для них, ибо остальные уже в безопасном месте. Подкрепись, а потом отправимся в дальнейший путь.
Так как на другой стороне долины можно было уже видеть таможенников, я подкрепился наспех, а тем временем весь табор двинулся вперед. Мы пробирались с горы на гору, углубляясь все дальше в дебри Сьерра-Морены.
Наконец мы задержались в глубоком ущелье, где нас уже ожидали и приготовили для нас обед. Утолив голод, я попросил вожака продолжать историю своей жизни, на что тот охотно согласился и повел такую речь:
Ты оставил меня, когда я внимательно слушал поразительный рассказ Джулио Ромати.
Так вот что поведал нам человек, познакомившийся с нами в дороге, продолжая рассказывать свои приключения.
Своеобразный характер Зото был причиной тому, что я с полным доверием отнесся к его обещаниям. Необычайно довольный, я вернулся на постоялый двор и тотчас же послал за погонщиками мулов. Вскоре пришло их несколько человек, и они смело предложили мне свои услуги, ибо разбойники как им, так и их животным не причиняли ни малейшего вреда. Я выбрал среди них человека, который везде пользовался доброй славой. Нанял одного мула для себя, другого – для моего слуги и двух других – под вьюки. У самого погонщика также был свой мул и два пеших помощника.
На рассвете я пустился в путь и едва отдалился на милю от города, как увидел маленькие отряды Зото, которые, казалось, стерегли меня издалека и сменялись по мере нашего продвижения вперед. Таким образом, как вы понимаете, мне было нечего бояться.
Путешествие протекало отлично, а здоровье мое с каждым днем улучшалось. Я был уже на расстоянии всего лишь двух дней пути до Неаполя, когда мне внезапно взбрела в голову мысль сделать крюк и посетить Салерно. Интерес мой к Салерно было легко оправдать: я много занимался возрождением искусств, а колыбелью Возрождения в Италии была салернитанская школа. Впрочем, я и сам не ведаю, что за роковая сила толкнула меня предпринять это злосчастное путешествие.
Я свернул с большой дороги в Монте-Бруджо и, взяв проводника в ближнем селении, углубился в окрестности самые дикие, какие только можно себе вообразить. В полдень мы добрались до полуразрушенного здания, которое мой проводник называл трактиром, но я не ощутил этого, по крайней мере по приему, который мне оказал трактирщик. В самом деле, этот бедняк, вместо того чтобы дать чем-нибудь подкрепиться, умолял, чтобы я уделил ему хоть немного из моих припасов. К счастью, у меня было с собой холодное мясо, и я поделился с этим трактирщиком, а также с моим проводником и слугой, ибо погонщики мулов остались ждать нас в Монте-Бруджо.
Спустя два часа я покинул жалкое убежище и вскоре увидел огромный замок, расположенный на вершине горы. Я спросил моего проводника, как называется это место и живет ли там кто-нибудь. Он отвечал мне, что в округе его обычно называют lo monte[102] или также lo castello[103], что замок совершенно разрушен и необитаем, но что внутри сооружена часовня с несколькими кельями при ней, куда перебрались пять или шесть францисканцев из монастыря в Салерно; при этом он добавил с трогательным простодушием:
– Удивительные истории рассказывают об этом замке, но я ни одной из них не знаю на память, ибо, как только кто начнет об этом говорить, я тут же убегаю из кухни и иду к моей невестке Пепе, где обычно застаю кого-нибудь из отцов-монахов, который дает мне поцеловать свой нарамник.
Потом я спросил его, будем ли мы проезжать мимо замка. Он ответил, что вскоре мы вступим на окольную дорогу, идущую посреди склона горы, на которой высится замок.
В это время небо покрылось тучами, и ближе к вечеру разразилась ужасная гроза. К несчастью, мы находились на склоне горы, где не было ни малейшего укрытия. Проводник объявил нам, что неподалеку есть большая пещера, дорога к которой, однако, прескверная. Я решил воспользоваться его советом, но едва мы оказались между скалами, как тут же прямо над нами ударила молния. Мул мой упал, я же скатился с высоты в несколько сажен; чудесным образом зацепившись за дерево и почувствовав, что спасен, я начал призывать моих спутников, но никто из них не откликался.
Молнии сменялись с такой быстротой, что при их свете я сумел разглядеть окружающие меня предметы и стать в безопасном месте. Я продвигался вперед, цепляясь за деревья и кусты, и таким образом добрался до маленькой пещеры, которая не соединялась ни с какой тропинкой и поэтому не могла быть той, о которой мне рассказывал проводник. Ливень, порывы ветра, раскаты грома и молнии усилились вдвойне. Я весь дрожал, промокший до нитки, и, наверно, несколько часов должен был оставаться в этом невыносимом положении. Вдруг мне показалось, что я вижу факелы, мигающие на дне ущелья. Я решил, что это мои люди, стал их звать и вскоре услышал крики в ответ.
Затем я увидел молодого человека приятной наружности в сопровождении нескольких слуг, из которых одни несли факелы, другие – узлы с одеждой. Молодой человек поклонился мне с глубоким почтением и произнес:
– Синьор Ромати, мы – люди принцессы Монте Салерно. Проводник, которого ты нанял в Монте-Бруджо, сообщил нам, что ты заблудился в этих горах; мы пришли к тебе по приказу принцессы. Благоволи надеть это платье и пойти с нами в замок.
– Как же, – ответил я, – ты, сеньор, хочешь ввести меня в этот заброшенный замок на вершине горы?
– Ничего подобного, – возразил юноша, – ты увидишь великолепный дворец, от которого мы находимся всего в двухстах шагах.
Я подумал, что и в самом деле у какой-то неаполитанской принцессы был свой замок в этих краях, переоделся и поспешил за моим юным проводником. Вскоре я оказался перед порталом из черного мрамора, но, так как факелы не освещали остального здания, я не мог разглядеть его. Юноша оставил меня у лестницы внизу, я сам взошел наверх и на первом же повороте лестницы увидел женщину необычайной красоты, которая мне сказала:
– Синьор Ромати, принцесса Монте Салерно поручила мне показать тебе все достопримечательности своей резиденции.
Я отвечал, что если судить о принцессе по ее придворным дамам, то ее прелести должны превосходить всякое воображение.
И в самом деле, проводница моя была столь дивно хороша и столь благородна, что с самого начала я подумал: кто знает, быть может, это и есть сама принцесса. Я обратил внимание также и на то, что ее наряд похож на наряды дам с портретов прошлого столетия, однако предположил, что это костюм неаполитанских дам, возродивших старинную моду.
Мы вошли сперва в покои, где все было из массивного серебра. Паркет состоял из серебряных плиток, одних – полированных, других – матовых. Отделка стен, также из литого серебра, имитировала камчатную ткань; фон был полированный, а рисунок – матовый. Потолок напоминал резные плафоны старинных замков. Деревянные панели, бордюры обивки, канделябры, рамы и дверные створки изумляли совершенством подлинно ювелирной работы.
– Синьор Ромати, – произнесла мнимая придворная дама, – ты слишком долго задерживаешься перед этими пустяками. Это только передняя, предназначенная для пеших слуг госпожи принцессы.
Я ничего не ответил на это, и мы вошли в другую комнату, похожую по форме на первую, за исключением того, что все, что там было из серебра, здесь было золотистое, с орнаментами из того оттененного золота, которое было в такой моде с полвека назад.
– Эта комната, – продолжала молодая незнакомка, – предназначена для дворян-придворных, для мажордома и для других должностных лиц нашего двора; в покоях принцессы ты не увидишь ни золота, ни серебра; там царит простота – можешь в этом убедиться уже в столовой.
С этими словами она отворила боковую дверь. Мы вошли в залу, стены которой были отделаны цветным мрамором, а потолок опоясан барельефом, великолепно изваянным из белого мрамора. В глубине, в восхитительных шкафах, сверкали вазы из горного хрусталя и посуда из чудесного индийского фарфора.
Оттуда мы вновь возвратились в комнату придворных и прошли в гостиную.
– Вот зал, – молвила дама, – который, несомненно, возбудит твое удивление.
И в самом деле, я застыл как вкопанный и начал сперва присматриваться к мозаичному полу, который был выложен из ляпис-лазури, чередующейся с твердыми камнями, в манере флорентийской мозаики. Одна плита такой мозаики стоит многих лет труда. Узоры плиты образовывали некое гармоническое целое, но, присмотревшись поближе, можно было вдруг различить бесконечное разнообразие подробностей, которое, однако, нисколько не нарушало иллюзии всеобщей симметрии. В самом деле, хотя контур всюду казался одинаковым, в одном месте он изображал пленительные цветы различной окраски, кое-где раковины, переливающиеся всеми цветами радуги, а в других местах – то мотыльков, то колибри. Так драгоценнейшие камни послужили для имитации того, что в природе есть самого привлекательного.
Посреди этого великолепного узорного пола была изображена шкатулка из разнообразных дорогих каменьев, опоясанная нитью огромных жемчужин. Вся мозаика казалась выпуклой, как барельеф, и все выглядело объемным, как в искусных флорентийских мозаиках.
– Синьор Ромати, – прервала молчание незнакомка, – если ты будешь так долго у всего останавливаться, мы никогда не завершим осмотра.
Тогда я поднял глаза и увидел картину Рафаэля, которая показалась мне первым наброском его «Афинской школы», однако более красивым по колориту, так как эскиз этот был писан маслом. Потом я увидел Геракла у ног Омфалы – фигура Геракла была кисти Микеланджело, в лице женщины я узнал манеру Гвидо. Одним словом, каждое полотно превосходило по совершенству все, что я доселе видел. Обивка зала была из гладкого зеленого бархата, с которым превосходно контрастировали краски живописи.
По обеим сторонам каждой двери стояли изваяния чуть поменьше натуральной величины. Было их четыре: знаменитый Амур Фидия, которого Фрина пожелала в дар; Фавн того же мастера; подлинная Венера Праксителя, ведь Венера Медицейская – только копия; и четвертая – Антиной – необычайной красоты. Кроме того, в окнах белели мраморные группы.
Вокруг по стенам гостиной стояли комоды с ящиками, украшенными вместо бронзы тончайшими ювелирными оправами, обрамляющими камеи, какие едва ли можно было бы найти и в королевских кабинетах редкостей. В ящиках находились коллекции древних золотых монет, расположенные по всем правилам нумизматики.
– Вот здесь, – сказала моя проводница, – госпожа этого замка проводит послеобеденные часы, ибо осмотр этих коллекций служит предметом бесед столь же занятных, сколь и поучительных; но нам осталось осмотреть еще множество вещей – пойдем же за мной.
Затем мы вошли в спальню. Это была восьмиугольная комната с четырьмя альковами, в каждом из них находилось просторное, великолепное ложе. Тут не было ни панелей, ни обоев, ни резного потолка. Все покрывал с исключительным вкусом развешанный индийский муслин, расшитый чудеснейшими узорами и такой тонкий, что его можно было счесть туманной дымкой, которую сама Арахна[104] превратила в легкое покрывало.
– Для чего здесь четыре ложа? – спросил я.
– Чтобы можно было переходить с одного на другое, когда зной не дает уснуть, – отвечала незнакомка.
– Но зачем эти ложа так просторны? – спросил я через минуту.
– Порой принцесса, когда ее мучает бессонница, имеет обыкновение призывать своих служанок. Но перейдем в ванную комнату.
Это была ротонда, выложенная перламутром с бордюром из кораллов. Вокруг потолка нить крупных жемчужин поддерживала бахрому из драгоценностей той же самой величины и оттенка. Потолок был весь из стекла, сквозь которое виднелись неторопливо плавающие китайские золотые рыбки. Вместо ванны посреди комнаты была водружена мраморная плита с углублением, окруженная искусственной пеной, среди которой мерцали редкостные индийские раковины.
При виде всего этого великолепия я не мог уже сдержать восторга и воскликнул:
– Ах, госпожа, земной рай – ничто в сравнении с этим волшебным пристанищем!
– Земной рай! – воскликнула молодая женщина, растерянная и почти в отчаянии. – Рай! Разве ты сказал что-то о рае? Прошу тебя, синьор Ромати, не говори ничего подобного, очень тебя об этом прошу; а теперь пойдем за мной.
Затем мы вошли в вольер, наполненный всяческими видами тропических птиц и всеми милыми певуньями нашего климата. Мы увидели там стол, накрытый для меня одного.
– Неужели ты полагаешь, – сказал я прекрасной незнакомке, – что хоть кто-нибудь может подумать о еде в этих божественных покоях? Я вижу, что ты не намерена разделить мою трапезу. Со своей стороны, не решаюсь сесть за стол в одиночестве, разве что при условии, что ты, госпожа, согласишься рассказать мне кое-что о принцессе, обладающей всеми этими чудесами.
Молодая женщина признательно улыбнулась, подала мне блюдо, села и начала такими словами:
– Я дочь последнего принца Монте Салерно…
– Как это? Ты, госпожа?
– Я хотела сказать, принцесса Монте Салерно, – но не прерывай меня.
Принц Монте Салерно, происходящий от древних герцогов Салерно, был испанским грандом, верховным главнокомандующим, великим адмиралом, великим конюшим, великим мажордомом, великим ловчим – одним словом, соединял в своем лице все высшие должности Неаполитанского королевства. Хотя он сам состоял на королевской службе, однако при его собственном дворе было множество лиц благородного происхождения, среди коих были и титулованные. В числе этих последних находился маркиз Спинаверде, первый придворный принца, пользующийся его неограниченным доверием, наравне со своей супругой, маркизой Спинаверде, первой дамой в свите принцессы. Мне тогда было десять лет – я хотела сказать, что единственной дочери принца Монте Салерно было десять лет, когда умерла ее мать. Тогда-то супруги Спинаверде покинули дом принца: муж – чтобы управлять имениями принца, жена же – чтобы заняться моим воспитанием. Они оставили в Неаполе свою старшую дочь, которую звали Лаурой; положение ее при особе принца было несколько двусмысленным. Мать ее и молодая принцесса прибыли в Монте-Салерно. Супруги Спинаверде не уделяли особого внимания воспитанию молодой Эльфриды, зато старались удовлетворить все ее капризы; они привыкли слушаться малейших моих кивков.
– Твоих кивков, госпожа? – воскликнул я.
– Не прерывай меня, синьор, я уже сколько раз тебя об этом просила, – гневно ответила она, после чего продолжала так:
– Мне захотелось подвергнуть терпение моих служанок всяческим испытаниям. Ежеминутно давала я им противоречивые приказания, едва половину которых они были в состоянии выполнить, и тогда я щипала их, царапала или втыкала им булавки в руки и ноги. Вскоре все меня покинули. Маркиза прислала мне других, но и эти не могли долго вытерпеть. Между тем отец мой тяжко занемог, и мы отправились в Неаполь. Я мало видела его, но чета Спинаверде не покидала его ни на миг. Вскоре он умер и в завещании назначил маркиза единственным опекуном дочери и управляющим всех ее имений.
Похороны задержали нас на несколько недель, после чего мы вернулись в Монте-Салерно, где я снова начала щипать моих служанок. Четыре года прошло в этих невинных занятиях, которые были для меня тем приятнее, что маркиза всегда признавала мою правоту, уверяя, что весь белый свет к моим услугам и что нет достаточно строгой кары для тех, кто не желает мне повиноваться.