– Слушаюсь, – покорно ответил незнакомец и, цепляясь за брусчатую стену, потащился в ванную.
В нарастающем тепле появились запахи, и оказалось, что от незнакомца страшно воняет – наслоившейся застарелой грязью и какой-то химией. Но это было еще ничего по сравнению с тем, как смердела лежавшая на полу в коридоре груда тряпок, которая еще недавно была на нем надета. Превозмогая отвращение, Корпалов запихал одежду в пустую коробку от замороженных продуктов и отнес в подвал. Вернувшись наверх и заглянув в ванную комнату, он обнаружил, что незнакомец стоит на коврике рядом с ванной, с неописуемым восхищением разглядывая кафельные стены, шкафчики, зеркало, умывальник. Сделав шаг, он с опаской посмотрел внутрь душевой кабинки. Корпалов никогда не предполагал, что человек может быть столь страшно и смертельно истощен, оставаясь при этом в живых. В ярком свете было отчетливо видно, что лицо незнакомца, а в особенности нос, покрыты ослепительно-белыми, словно слепленными из стеарина, пятнами. Обморожения.
– Почему вы не моетесь? – строго спросил Корпалов. – Нужно согреться. Вы почти замерзли.
– Тут все такое чистое… Я испачкаю. Может, какую-нибудь лохань…
– Какая еще лохань! – в отчаянии заорал Корпалов. – Залезай, говорю, в ванну. А то еще мне тут сейчас загнешься! И сиди там, пока тепло не станет! Когда вода остынет, долей горячей.
Незнакомец послушно опустил в ванну сперва одну, потом другую худую как палка ногу и осторожно сел. Он вытаращил глаза, и из его рта вырвался крик.
– Что случилось?! – метнулся к нему Корпалов. – Что с вами?
Незнакомец глухо застонал и тряхнул головой.
– Ничего… – с трудом прохрипел он. – Все правильно… Кровообращение восстанавливается… Ничего… Главное, что есть… ощущение… Ох… Господи ты боже мой…
Судорожно зажмурившись, он оперся затылком о край ванны. На ввалившихся висках и черепе проступили жилы, явно видимые под короткой щетиной седых волос. Он оскалился, с трудом сдерживая боль, и, если бы не громкое прерывистое дыхание, походил бы на труп, причем не слишком свежий.
Корпалов вернулся в подвал. Имущество несчастного странно его завораживало, особенно если учесть, что это был единственный след, который позволял понять, откуда тот взялся. Включив мощный галогенный светильник над столом в мастерской, он разложил содержимое коробки. На твердой столешнице из ламината очутился комплект странного белья, неряшливо сшитого из какой-то тонкой ткани – кальсоны и нижняя рубаха с длинными рукавами, с невероятно старомодным воротничком, застегивавшимся сбоку на две абсурдные пуговицы. Кальсоны стягивались в поясе обычной тесемкой. Все это было невероятно грязным и поношенным, неопределенного бурого цвета, будто половая тряпка. К тому же оно выглядело полной бессмыслицей, напоминая бутафорию, сделанную на скорую руку. Как будто незнакомец делал вид, что снарядился в путешествие на Крайний Север, но лишь так, чтобы хватило для весьма поверхностной проверки. Теплое белье? Пожалуйста – вот вам теплое белье. Что, разве нет?
Вместе с тем одежда ничем не походила на ту, которую соорудил бы какой-нибудь сибирский Робинзон Крузо. Тот воспользовался бы более подходящими материалами – шкурами, может, шерстью, но не стал бы шить кретинское белье девятнадцатого века, слишком жаркое летом и не дающее никакого тепла зимой. Ко всему этому – дурацкий драный акриловый свитер, столь же грязный, как и остальные вещи, «утепленные» все той же комковатой свалявшейся ватой, кофта и штаны, которые, вероятно, сшил шимпанзе. Шапка-ушанка из такой же потертой сине-бурой тряпки, знаменитая куртка без поглощающего слоя, без утепляющего слоя, без слоя полупроницаемой ткани, без капюшона с утеплителем, без чего-либо, что вообще позволяло бы отнести данный предмет одежды к предназначенным для Крайнего Севера, зато с нашивкой в виде прямоугольного куска тряпки, с криво намалеванным на нем абстрактным рядом букв и цифр.
Самой же идиотской оказалась обувь – похоже, изготовленная в домашних условиях, но, например, не из оленьей шкуры, а из множества слоев такой же проложенной ватой ткани, хитроумно засунутой внутрь разваливающегося рыбацкого резинового сапога. Сапога последнего сорта, неуклюжего, уродливого, но явно промышленного производства. Плода некоей безумной промышленности, производящей бессмысленные, не дающие никакой надежды на прибыльную продажу предметы – но все же промышленности. Именно это казалось наиболее абсурдным и загадочным.
Несчастный мог быть неким безумцем, заблудившимся в тайге, – это объясняло и его состояние, и лишенные смысла реплики. Но где он откопал все эти чудны́е вещи? Кто изготовил эту аляповатую ложку, почерневшую и явно ядовитую – алюминиевую? Кто стал бы мучиться только затем, чтобы создать убогую кружку, с момента рождения годящуюся только в помойку? Кто и зачем украсил раздавленный спичечный коробок размазанной надписью «спички», если невооруженным глазом видно, что печатать он не умеет и никогда не научится? Откуда у незнакомца взялись две странные сигареты длиной самое большее в два сантиметра, зато необычно толстые и заканчивающиеся картонной трубкой длиной с палец? Это не были косяки с марихуаной – их явно изготовили конвейерным способом, с помощью незнакомой технологии, склеивавшей полупрозрачную, напоминавшую скорее пергамент бумагу рифленой линией, похожей на спайку на пластике. Корпалов понюхал сигареты. От них не пахло ни гашишем, ни табаком – сквозь бумагу просвечивало какое-то крошево. На сигаретах виднелась надпись «Казань 5». Их что, производили в Казани? Чушь.
Всякие мелочи находились в сумке, сделанной уже кустарным способом, из бурой тряпки, криво сшитой дратвой. Кроме ложки, кружки, спичек и сигарет, там имелись: пачка перевязанных шнурком писем, написанных от руки, – чернила успели поблекнуть и размазаться; мешочек, который в прошлой жизни был подкладкой кармана, заполненный на две трети крошевом из сухих листьев и мелкими квадратными листочками толстой ворсистой бумаги.
Отнеся все это к разряду личных вещей, Корпалов отложил их в сторону, так же как и отпоротую от куртки нашивку. В коробке нашелся еще шарф незнакомца – мягкое бурое полотнище, изготовленное машинным способом из мелких клочков и остатков разнообразной пряжи и пакли. Разноцветные комки, спрессованные вместе в серо-фиолетовую ткань, простеганную раз за разом прочной нитью и обшитую вокруг машинным стежком, – одноразовая половая тряпка промышленного производства. Кто и зачем потащил ее в эту глушь вместо шарфа? Экономия? Господи, сколько может стоить шерстяной шарф? Пятьдесят копеек? На тряпке кишели какие-то маленькие плоские букашки. Он заметил их только сейчас, но они были повсюду – в углублениях швов, в складках материи, ползали по столу. Вши. Или клопы. Вздрогнув от отвращения, Корпалов швырнул тряпку в коробку, свалил туда остальную одежду и, схватив с полки бутылку растворителя, обильно полил.
Вытерев растворителем стол, он открыл внушительную дверцу печи и, помогая себе лопатой, втолкнул коробку в пламя.
Он едва успел отскочить, в панике потирая лицо руками, но обнаружил, что отделался лишь слегка опаленными бровями. Коробка с завшивленной одеждой с гудением пылала в печи. Гадость.
Пошарив в кладовке под лестницей, он без труда собрал своему гостю гардероб. Большинство владельцев дачных домов воспринимают их как хранилище старой одежды, которую спасают от утилизации под предлогом использования в качестве рабочей. Горыпин отнюдь не являлся исключением, накопив немало старых полотняных штанов, спортивных костюмов, каких-то рекламных кофт и курток, отбывавших пенсию на полках заслуженных свитеров или уже вышедших из моды лыжных костюмов.
В спальне хозяина дома нашлось также немного старого выстиранного белья и небольшая коллекция вполне еще приличной обуви.
Корпалов выбирал размеры как можно меньше – его гость был не только худ, но и невысок, но особой проблемы в том не оказалось. В случае чего можно ходить и в одежде попросторнее.
Вернувшись в гостиную, он подбросил дров в камин и обнаружил, что ему жарко – помещение постепенно начало становиться пригодным для жизни. Сняв свою полярную одежду и оставшись в одних штанах и кофте, он с наслаждением развалился в кресле со стаканом шотландского виски и только что открытой пачкой «плеерсов». За окнами бушевала метель, атакуя порывистым ветром закрытые ставни, а здесь с треском горели поленья, рассыпая искры, и становилось тепло и приятно. Он пожалел, что все-таки не взял с собой девушку. К черту Веру с ее капризами. В этой избе он намеревался залечить раны и вновь собрать из кусочков разрушенную неудачным союзом жизнь, так почему бы не воспользоваться в качестве лекарства обществом какой-нибудь молоденькой модели? Вместо того чтобы оплакивать Веру и ее новые жизненные планы, следовало позаботиться о какой-нибудь девице. Вот только ему этого не хотелось. Он предпочитал побыть в одиночестве, а в итоге очутился в сибирском захолустье вместе с каким-то подозрительным типом. Вот уж действительно – общество. Он щелкнул переключателем радиостанции, но впустую – связи все так же не было, а сигнал пропадал.
Незнакомец все еще не выходил из ванной, но был жив – то и дело слышался шум текущей из крана воды и бульканье канализации, когда излишек выливался через верхний сток.
Корпалов допил виски, полулежа в кресле, глядя на огонь и прислушиваясь к шуму ветра. Идиллия. Именно это ему и требовалось. Он полежал еще немного, пока дрова не выгорели, засияв золотисто-красным жаром, и от тепла начало клонить в сон. Корпалов тяжело вздохнул – будь он один, он просто подбросил бы в огонь несколько поленьев потолще, перебрался на диван и накрылся ворсистым одеялом, а потом спал бы досыта, убаюканный хохотом пурги, – ибо что еще тут делать? Ну да, правда – следовало лишь позаботиться об умирающем незнакомце. Господи, как кормят долго голодавшего? Может, какой-нибудь врач и знал бы… Что там было по телевидению? Какая-нибудь голодная катастрофа в Африке? Может, в каких-то книгах? В детстве он читал что-то приключенческое, о моряках, которые из-за штиля не могли добраться до берега. Чем их потом кормили? Он помнил лишь, что они мечтали о шницелях, а их угостили каким-то детским питанием. Что это могло быть? Молоко? Каша? Молоко у него имелось – сгущенное и сухое. Манная крупа тоже была, так что кашу он в случае чего сварить мог. А если дать несчастному что-то не то и он расхворается – не сможет ли потом обвинить Корпалова? Нет – ведь он же не врач, что за чушь!
Встав, он пошел на кухню варить кашу.
Незнакомец вышел из ванной раскрасневшийся и пышущий паром, одетый в чересчур обширные штаны от спортивного костюма, огромную кофту с надписью, расхваливающей какое-то польское пиво, и большие, застегивающиеся на липучки кроссовки. Он вымыл волосы, вернее, ту короткую щетину, которую парикмахер-психопат оставил ему на голове. Не считая язв, чудовищного истощения и восковых пятен от обморожений, он выглядел значительно лучше.
– Послушайте, Андрей Степанович, – сказал гость. – Спасибо вам за все. Я согрелся, и все уже хорошо. Вероятно, вы спасли мне жизнь, хотя, честно говоря, не знаю, стоило ли. Но поймите – оставаясь здесь, я подвергаю опасности себя и вас. Так нельзя. Больше всего мне хотелось бы остаться тут как можно дольше, не только до конца метели, но и до конца света. Я даже не предполагал, что у нас вообще существуют такие дворцы. Послушайте меня! – решительно бросил он, видя, что Корпалов открывает рот. – Я смертельно опасен. Со мной не следует разговаривать, меня не следует видеть, а прежде всего – меня нельзя пускать к себе в дом. Вы даже не представляете, что с вами сделают, если меня здесь найдут.
– Кто вас должен найти?! – прервал его наконец Корпалов. – Кто вас ищет? Какие-то преступники?
Незнакомец оскалился в чудовищной, будто у черепа, гримасе.
– Что ж… Если рассуждать логически, это в самом деле преступники. Те еще суки… Неужели вы в самом деле ничего не понимаете?! – с внезапным отчаянием взорвался он. – Я же зэк!
– Кто? – беспомощно переспросил Корпалов.
– Зэк! Каторжник! Лагерник! Обычный лагерный доходяга, а теперь к тому же еще и беглец! Поняли, наконец?!
– Нет, – признался Корпалов. – Не понял. Я не знаю ни одного слова из тех, что вы перечислили.
У незнакомца опустились руки, и внезапно показалось, будто он сейчас лишится чувств.
– Невероятно. Понимаю, в Москве или Ленинграде можно ничего не знать или делать вид, будто не знаешь. В конце концов, в газетах об этом не пишут. Но ты?.. Послушай! Ты же живешь посреди проклятой Колымы! Тут, куда ни шагни, – лагерь! Что ни село, то этап! Каждая железнодорожная станция – транспорт за транспортом! Все за проволокой! Каждые два шага – зона! Повсюду собаки и гэбисты! У тебя что, глаз нет? Думаешь, зачем это все? Урановые шахты, золотые рудники, стройки Дальстроя, весь БАМ, наконец? Кто там, по-твоему, работает? Комсомольцы-добровольцы? Которые едут за длинным рублем? Да ведь весь этот чертов Дальстрой держится только и исключительно на ГУЛАГе. Понял, наконец, несчастный ты человек? Я диссидент. Политический заключенный! Заключенный ГА-сто двадцать дробь триста шестьдесят четыре из сто пятьдесят второго лагеря, осужденный за шпионаж в пользу Соединенных Штатов или Дании, уже не помню, контрреволюционную агитацию, принадлежность к нелегальной организации и черт знает что еще. Понимаешь, наконец, чем ты рискуешь? И потому завтра утром, как только уляжется пурга, – умоляю вас, Андрей Степанович, дайте мне немного хлеба и мою одежду. Я уйду. В том числе потому, что если не решусь сейчас, то не решусь вообще. Я всего лишь человек, и не помню, когда видел столь чистую ванную, не помню, когда мне было так тепло. Послушайте, у вас даже мыло пахнет! Это буржуазное, контрреволюционное мыло! Впрочем, как и эта ваша одежда. Она очень красивая и теплая, но в ней у меня нет никаких шансов. В той старой я могу обретаться на станциях и в столовых на этапах, но в таких ярких заграничных шмотках меня сразу же заметят.
– Ладно, – решительно сказал Корпалов, полностью ошеломленный услышанным. – Сибирь я толком не знаю. Я тут в отпуске. Зеленый турист, которого каждый может одурачить. Не знаю, что такое Дальстрой, комсомолец или сухой рубль…
– Длинный рубль, – машинально поправил его гость.
– Черт с ним, – продолжал злиться Корпалов. – Меня не волнует, что это за такой особенный рубль. Я позволил вам достаточно долго говорить и спокойно слушал весь этот бред. Вы либо лжете, либо сумасшедший. Послушайте меня! Да, я сейчас буду вам возражать! Я не психиатр, всего лишь художник-рекламист, зато я вдвое вас крупнее, и, если вы будете себя агрессивно вести, я вас сумею отдубасить как сидорову козу. Мы находимся у меня дома, а я всего лишь подобрал вас в снегу, так что все будет так, как я говорю. Вы никакой не заключенный, поскольку в здешней глуши нет никаких тюрем, кроме камер для пьяных чукчей в некоторых участках, – это даже я знаю. Ближайшая тюрьма – скорее всего, в Архангельске, но там не держат людей, одетых в цирковые лохмотья. К тому же вряд ли вы добрели сюда пешком из Архангельска в набитых тряпками резиновых сапогах. Все эти бредни о политических заключенных я не стану даже комментировать. Попросту примите к сведению, что мы в России, а не на Кубе или в Америке. В нашей стране с двадцатых годов не было и нет никаких политических заключенных, хотя, глядя на некоторых политиков, я порой об этом жалею. Кроме того, вы никуда не пойдете. Вы спокойно и без всяких безумств дождетесь, пока восстановится связь и прекратится буря, после чего из Уйгурска сможет вылететь вертолет медицинской службы. Прилетят врачи – понимаете, о чем я? На вашей планете есть врачи? Такие в белом, которые лечат людей? И вас заберут, но не к каким-то козомольцам, а в больницу. Полиция – знаете, что такое полиция? – установит вашу личность. Если вы потеряли память, найдут ваших родных, и вы поедете в санаторий к Черному морю, чтобы восстановить здоровье. А когда выздоровеете, заглянете ко мне в Москву, мы пойдем в ирландский паб на Пушкинской, а вы поставите мне в ответ виски. Пока же вы будете спать, хорошо питаться, сидеть у камина и отдыхать. Если кто-то вас и преследует, то все равно не найдет в такую погоду. А когда погода улучшится, можем вызвать Глеба Длинного Когтя. Знаете Глеба Длинного Когтя? Он начальник полиции в Уйгурске, и для чукчи настоящий гигант. К тому же у него есть вот такой пистолет и четверо столь же свирепых чукотских полицейских. Они сядут в вертолет или снегоход и разгонят всех этих ваших дальстроев на все четыре стороны. С дальстроями они тут не цацкаются, а гулаг каждый из них ест на завтрак. А теперь не морочьте мне больше голову и скажите, что можно вам дать поесть, чтобы не повредило. Пока что я варю кашу на молоке… А может, надо на воде?
– Помилуйте, Андрей Степанович, но у меня авитаминоз. То, что по-людски называется голод. На золотом руднике моя пайка составляла шестьсот граммов хлеба в день и две миски баланды, иногда горсть овсянки на воде или селедка. Знаете, что в соответствии с «таблицами замены» одна селедка равноценна двумстам пятидесяти граммам положенного нам жира? От этого помер бы даже тот, кто ничего не делает, но на золотом руднике норма составляет двадцать кубов земли в день. Я был доходягой, так что мне урезали пайку. Доходягу все бьют. Охрана бьет, бригадир бьет, блатные, само собой, бьют, даже другие политические тоже бьют или, по крайней мере, толкают. Понимаете, если врезать такому доходяге, то уже не чувствуешь себя последним. Все эти язвы, Андрей Степанович, – от голода. Так что не спрашивайте, что мне вредно, а что нет. Я труп, так что ничто мне уже больше не повредит.
– Я сделаю вам кашу. – Корпалов не понял из его речи ни слова. – Могу дать вам все, что захотите. Я привез кучу еды, и мне ее для вас не жаль, но мне не хотелось бы, чтобы вы еще больше расхворались. Я буду давать вам кашу и печенье. Понемногу. Какое-то время ешьте их. Потом получите бульон с яйцом, шоколад, мясо и овощи. Витамины! – вдруг осенило его. – Пейте мультивитамины!
– Ладно, – согласился гость. – Пока останусь и отдохну. Не буду с вами спорить. Только… какие-то странные у вас манеры. Удивительно, что вы с ними еще себе беды на голову не накликали. Зовите меня… Иван Иванович. Это не настоящее мое имя, но так безопаснее.
Они сидели в ярко освещенной кухне Горыпина, за столом с коричневой крышкой из оникса. Гость ел густую манную кашу на молоке, а Корпалов – гренки с салатом из кальмаров. То, как ел Иван, выглядело будто целая эпопея: он вовсе не жрал как зверь, чего можно было ожидать, – даже наоборот, вкушал кашу не только с достоинством, но и с необычным усердием. Казалось, будто еда полностью занимает все его мысли и чувства. Покончив с едой, он облизал ложку и, с сожалением отставив опустевшую миску, потянулся к чаю. Корпалов подвинул ему сахарницу.
– Сахар?
Иван Иванович недоверчиво уставился на него.
– Можно?
– Конечно. Сахар вам не повредит.
Корпалов с все большим интересом наблюдал за гостем. Этот человек превращал еду в целый спектакль, мессу, мистерию. Участие в этом обряде давало понять, сколь значимым событием является прием пищи.
Иван Иванович сыпал сахар без конца.
Сделав глоток, он замер с выражением на лице, близким к религиозному экстазу. То была вполне приличная смесь английских чаев – ничего из ряда вон выходящего, но Иван наслаждался ею будто мальвазией.
– Чудесно, – проговорил он. – Вы даже не представляете, какое это богатство вкуса.
Корпалов не выдержал и рассмеялся. Гость обиженно взглянул на него.
– Прошу прощения, – объяснил Корпалов. – Но вы прямо-таки оживший рекламный экран. Я специалист по рекламе, и это ваше «богатство вкуса» – словно прямиком из телевизора.
– Теперь по телевизору показывают рекламу? – удивился Иван. – Зачем?
– Как это зачем? Чтобы увеличить продажи.
– Такого чая? Да за ним люди ночами бы в очередях стояли.
Тупик. Так происходило каждые несколько фраз. Они говорили на одном и том же языке, но не могли понять друг друга, будто и в самом деле были родом из разных миров. Те же слова означали нечто иное, а вскоре появлялись и незнакомые. Русские, но незнакомые, с загадочным значением. Каждые несколько минут они оказывались в тупике, глядя друг на друга так, будто имели дело с сумасшедшим, причем оба.
– Не могу вас понять, Иван Иванович. Давайте так – говорите со мной, как будто я иностранец откуда-то издалека. Иностранец, который хорошо знает ваш язык, но ничего больше сверх того. Иначе нам не договориться. Итак – откуда вы родом и как вы оказались в таком состоянии?
– Ну ладно… – Иван внезапно замолчал, увидев, как Корпалов открыл пластиковую круглую коробку «плеерсов» и начал в ней копаться. На лице гостя возникло алчное, почти страстное выражение. Корпалов его угостил. Иван Иванович взял сигарету, будто чек на сто тысяч. Закрыв глаза, он провел ею под носом и аккуратно вложил в рот. Корпалов подал ему огонь. Гость торжественно затянулся и с неописуемым блаженством расплылся в улыбке, после чего отломил фильтр и затянулся снова. – Я родился, – снова начал он, – и вырос в Ленинграде.
– Не знаю, где находится Ленинград. Назовите какой-нибудь крупный город неподалеку.
– Крупный город неподалеку от Ленинграда?!
Тупик.
– Крупный город. Москва, Минск, Архангельск, Санкт-Петербург, Одесса, Мурманск…
– Так ведь Петербург… это теперь Ленинград…
– Я был в Питере два месяца назад, и тогда он все еще назывался так же – Санкт-Петербург. Может, этот ваш Ленинград – какой-то район или городок под Петроградом?
Иван Иванович прекратил наслаждаться вкусом сигареты, положил ее в пепельницу, уселся поудобнее, опер руки на стол и очень спокойно спросил, глядя Корпалову прямо в глаза:
– То есть вы никогда не слышали о Ленинграде, Северной Венеции, городе-герое, городе боевой славы, колыбели революции? Вы не слышали о блокаде и обороне Ленинграда от фашистских орд во время Отечественной войны? А о Ленине вы вообще слышали?
– Увы, нет.
– Фамилия Ульянов вам известна?
– Сейчас… представитель «Мерседеса» в Азии… Нет, его фамилия Ульенов. Юрий Ульенов. Может, вы про него?
– Издеваетесь? Неумная шутка.
Тупик.
– Еще раз. Примите к сведению, что со времен революции ваш Санкт-Петербург называется Ленинград. Если начнете называть его иначе при людях, проблем не оберетесь. Я там родился. Во время войны, в сорок первом году. Именно в Ленинграде. Под гитлеровскими бомбами.
– Значит, мы ровесники. Я тоже родился в сорок первом в Петербурге, но не под какими не под бомбами, а в клинике.
– Мой отец попал в плен, а потом сбежал к нашим, и его сослали в Воркуту. Он там умер.
– Мой отец был художником-маринистом и книжным иллюстратором, а мать – учительницей музыки в частной школе, у мадам Скворцовой.
– Так вы, похоже, родились в тысяча восемьсот сорок первом?
– Я что, выгляжу на сто тридцать два года?
– Нет, но и на тридцать два вы тоже не выглядите. Скорее уж на двадцать два.
– Что это за война, про которую вы говорите?
– Великая Отечественная война. Сорок первого года. С немцами.
– Война с немцами началась в тридцать девятом и не шла в России – только в Польше, Германии, Чехословакии, кажется в Греции и Норвегии, и немного в Африке, но это с итальянцами. И она вовсе не была такой уж великой, хотя поляки утверждают иначе. Война как война, два года, и все. Если ваш отец завербовался на ту войну в Польшу, то в сорок первом он не мог попасть в плен, поскольку тогда немцам уже основательно дали под зад. И кроме того – почему наши отправили его в Воркуту? В госпиталь? Почему так далеко?
Тупик.
– Еще раз: у вас какие-то подозрительные пробелы в истории. Война, может, и началась в тридцать девятом, но тогда немцы только заняли Белую Польшу, а мы – Западную Украину и Белоруссию, и все. А потом немцы на нас напали, и началась Отечественная война, которая длилась до мая сорок пятого года. Фашисты дошли почти до Кавказа. Не может быть, чтобы вы об этом не знали. Ведь вы родились во время войны: голод, хлебные карточки, бомбежки, шесть миллионов жертв…
– Иван Иванович, о чем вы говорите? В сорок первом мой отец купил первый автомобиль. Мы потом ездили на Онежское озеро в отпуск. Весной на моей улице пахло сиренью. Мы ходили в зоопарк. Отец покупал мне мороженое в армянской кондитерской, реформы Деникина удались, и в каждом доме тогда было радио. Тогда были такие смешные горбатые автомобили, назывались «вестенбакеры», а по городу ездили конные упряжки. Еще топили углем, и эти упряжки развозили уголь по квартирам. Господи, это был совершенно иной мир. Я помню его как в тумане.
Тупик.
Иван Иванович подпер подбородок руками и недоверчиво покачал головой:
– Да вы сумасшедший. Господи, как я вам завидую.
– Я сумасшедший?
– Вы помните столько прекрасных невероятных вещей. Мне тоже хотелось бы так сойти с ума. Но я, увы, помню только правду: войну, жизнь после войны, серых людей, серые улицы, аресты… После смерти отца мать вышвырнули с работы. Ей повезло – ее не сослали как «члена семьи». Через год она нашла работу уборщицы в гастрономе. Меня не приняли в пионеры, может, и к лучшему. Чудо, что потом я поступил в институт, но это было уже после смерти Сталина, казалось, что теперь все будет иначе. Я начал учиться, и тогда появились книги. Ну, понимаете – самиздат. Сперва я прочитал «Один день Ивана Денисовича», едва с ума не сошел, а потом стихи Мандельштама, рассказы Варлама Шаламова, господи… Столько всего было. Мне повезло – почти два года я встречался за водкой с другими такими же идиотами из института, но ничего не случалось. А потом Женька Гуралев остался на Западе. Его послали на какую-то конференцию в Стокгольм, а он остался. Тогда за нас взялись, разразился скандал – академик Гуралев должен был стать директором института, а тут его сын сбежал. Завели дело, начали ходить по квартирам, ну и нашли у меня книги – пять лет лагеря. Что вы так смотрите? Лагерь принудительного труда. Вроде тюрьмы.
– Вы украли те книги? И получили за книги пять лет?
– Что? Я вовсе их не украл. Я получил пять лет за их хранение. Ведь это были нелегальные, антигосударственные книги. При Сталине я схлопотал бы двадцатку. Впрочем, в шестьдесят восьмом мне прибавили еще пять. Уже здесь, на Соловках.
– Прошу прощения, Иван Иванович, но это какая-то чушь. Как книги могут быть «антигосударственными»?
– Когда в них говорится правда.
– И правда – антигосударственная?
– А как вы себе это представляете? Как государство могло бы функционировать, если бы каждый говорил, что ему бог на душу положит? Люди должны ощущать, что их жертвы имеют смысл. Они страдают, голодают, боятся, но ради того, чтобы последующие поколения жили в раю. Они должны осознавать, что строят коммунизм. На что им ваша правда? Вы скажете им, что все их труды, все их самопожертвование стоят не больше, чем моя изнурительная работа на золотых рудниках? Перевозка глины с места на место лишь затем, чтобы кто-то набил мошну золотом? И как им тогда жить? Какой в том будет смысл? Ведь они все равно не взбунтуются, поскольку уже не смогут, да и армия их в любом случае сотрет с лица земли. Впрочем, вам просто не поверят. Им столько лет вбивали в голову, что они живут в лучшем государстве мира – и что теперь? Они должны признать, что все это ложь? Они даже не будут знать, как жить, во что верить, в какую сторону обратить взгляд. И потому, дорогой мой друг, правда – антигосударственная. Именно потому таких, как я, которые знают правду, обретают к ней вкус и заражают этой своей прокля́той правдой других, изолируют будто прокаженных и вывозят в тайгу, чтобы они там сдохли.
– Ну хорошо. Вы рассказываете весьма убедительно, аж дрожь берет. Я сам начал задумываться, не сошел ли с ума. Когда буря прекратится, вы сами поймете, что все это лишь игра вашего воображения. Вы пролетите на вертолете около ста километров. Попроси`те, чтобы вас не клали на носилки, а разрешили смотреть в окно. Вы не увидите не только сотен лагерей, но даже одного-единственного. Ничего – лишь снег и тайга, иногда одинокое стадо оленей или стая волков. А потом вы увидите Уйгурск. Как, по-вашему, выглядит сибирский городок?
– Здесь нет никакого Уйгурска. Есть только Юрьевка, станция на этапе. Дыра. Что значит – как выглядит? Бараки, совхоз, железнодорожная станция, четырехэтажные блочные дома, крытые шифером, магазин, столовая, казармы, проволока, тюрьма, сам пересыльный лагерь, который выглядит, как положено лагерю: бараки, вышки, повсюду заборы из колючей проволоки, прожекторы, железнодорожная ветка – все ржавое и старое. Летом все тонет в грязи, зимой в снегу. Есть еще почта, а как же! Еще какие-то развалюхи, наполовину заросшие тайгой, мусор, горы мусора, пустые бочки. Все как обычно.
– Какое-нибудь кино? Гостиница, ресторан?
– Вы что, с ума сошли? Какая еще, мать вашу, гостиница? Зачем, для кого?
– Гостиница? Ну, для приезжих, туристов…
– Туристы, Андрей Степанович, в Юрьевке живут в бараках и спят на трехэтажных нарах. А на экскурсии они отправляются в такие места, как мой лагерь. На лесоповал, на угольные шахты, золотые и урановые рудники, на строительство дорог. Гостиница им ни к чему. Они в любом случае едут сюда умирать.
– Ладно, оставим эти ваши лагеря. Займемся ими позже. Логика, Иван Иванович. Логика и экономика. Кто бы захотел жить в таком месте, как эта самая Юрьевка?
– Что значит – захотел? А чего они могут хотеть? Что им еще остается? Часть – работники совхоза, которые никуда не поедут, поскольку у них нет паспортов, впрочем, их и не пустят, никто им маршрутку не подпишет… А остальные – вольняшки по контракту, сидят и считают дни, рубли, северные надбавки. Посчитают и уедут. И еще ссыльные. После лагерей, без разрешения селиться в центральных республиках. Им нельзя никуда уезжать, да и сил уже не остается… Вот и сидят в Юрьевке.
– А на что они живут?
– По-разному – работают в совхозе или всё так же на рудниках, но уже как вольные. Чуть полегче и какие-то деньги платят. Можно что-то в магазине покупать, спирт гонят. Как-то живут. Все лучше, чем не жить.
– Вы постоянно твердите, что кто-то не пустит, не разрешит, не подпишет… Кто?
– Ну… власти, партия…
– Партия? Какая партия?
– Как это, какая? Есть только одна партия. КПСС.
– Так вот, нет такой партии. Впрочем, это неважно. Каким образом, по-вашему, некая партия может кого-то арестовать, убить, заставить жить в каком-то определенном месте? Допустим, пришли бы ко мне из этой партии и сказали: «Андрей Степанович, нельзя читать Пушкина». Или: «Нельзя читать Лема». Или: «Нельзя слушать „Битлз“, потому что нам так нравится. Поедете в наказание в Плетовку и будете рубить лес». А я им в ответ – вон. И звоню в охрану, говорю, так, мол, и так, выпроводите этих господ. Ну и что они мне сделают?