bannerbannerbanner
Молодой негодяй

Эдуард Лимонов
Молодой негодяй

Полная версия

9

Шить брюки он начал по вине Анны. Как-то он пришел на свидание к еврейской женщине в расклешенных джинсах, сшитых из хаки-материала. Расклешенные внизу джинсы были в большой моде в Харькове зимой 1964–1965 годов.

– Какие прекрасные брюки, Эд! – одобрила Анна Моисеевна. – Кто тебе их сшил?

– Я сам их сшил, – соврал Эдуард и тем решил все свои финансовые проблемы на десять лет вперед.

– Я не знала, что ты умеешь шить. – Анна была честно поражена.

Тогда она еще не относилась к нему серьезно. Это было еще до того, как мальчишка приехал к ней в Алушту, в женский санаторий, где Анна Моисеевна решила отдохнуть от Харькова и его проблем. Это было до того, как они стали спать вместе, до того, как Эд вселился к Анне и стал жить в еврейской семье приемышем. Это было до нашей эры. Тогда он и Анна были только друзьями. Тогда он каждый вечер приходил к Анне Моисеевне, и сидел в углу, и большей частью молчал, глядя на гостей изумленными, невинными глазами рабочего парня и преступника. Молчал он потому, что ему нечего было сказать, – он не знал имен художников, писателей или поэтов России и мира, у него не было мнения по поводу модных тогда стихов Пастернака… Ох, он даже не знал, кто такой Ван Гог, и ему понадобилось несколько месяцев, чтобы перестать путать его с Гогеном, и еще месяц, чтобы выяснить, кому принадлежало отрезанное ухо.

Однако, несмотря на смущение и стыд от вынужденной немоты своей, книгоноша упорно приходил всякий вечер в комнату Анны и неизменно приносил бутылки с портвейном, зная, что от портвейна ему становится легче. Каждый вечер в ту осень на Тевелева, 19, были споры, свечи, чтение стихов и портвейн. В компании Анны, Вики Кулигиной, бывшего мужа Вики – Толика Кулигина портвейн предпочитали биомицину. Развивающийся книгоноша охотно оставил «билэ мицнэ» и перешел на портвейн.

Сейчас, сквозь толстый слой времени, поведение рабочего парня Савенко вызывает восхищение своей могучей интуитивной направленностью. Если разумом он не понимал, что ему нужна Анна, нужны эти не совсем понятные ему и иногда просто смешные и неестественные люди, могучий инстинкт шептал ему: «Сиди тут. Это то, что нужно тебе. То место. Сиди тут. Это они. Именно этих людей ты искал безуспешно на заводах, на овощных базах, на дорогах Крыма, Кавказа и Азии. Сиди, молчи и учись». Так он и поступал. Игнорируя непрошеное сочувствие и иной раз насмешки. Лосиный Миша Басов был ироничнее всех. И не раз замечал на себе книгоноша его насмешливый взгляд.

…Брюки. Через дней десять Анна вдруг попросила его:

– Слушай, Эд, сшей брюки моему приятелю? Он худ как щепка, и обычная советская продукция выглядит на нем мешком. А его девушка, моя подруга Женя, хочет, чтобы Заяц выглядел красавцем. Сошьешь?

– С удовольствием, Анна. Пусть он купит 1 метр 20 сантиметров ткани, – отвечал лжец, подумав о том, что он помнит, в каких местах измерял его Максим, парень, пошивший ему хаки-джинсы.

Конечно, ложью своей он сам создал себе ненужные хлопоты, подумал лжец, но выкрутиться он сумеет. Замерит приятеля Анны, возьмет материал и отвезет мерки и материал Максиму. Максим соорудит брюки, Эд вручит их приятелю Анны, и все останутся довольны.

Но насмешник-случай разыграл эту пьеску иначе. Когда, получив у Юрки Кописсарова – брата несчастливого авантюриста Мишки – адрес юноши Максима, лжец добрался до красивой старой улочки и постучал в красивую, ставшую произведением абстрактного искусства, так она вылиняла, дверь одноэтажного дома, то вместо Максима к замершему со свертком в руках книгоноше вышла красивая, как и улица и дверь, старая женщина. «Ах, Максимчика на прошлой неделе забрали в армию! – сказала женщина радостно. И прибавила: – Слава богу!»

Что сделал Максимчик, чтобы заслужить это «слава богу!», Эдуард так никогда и не узнал. На красивой старой улице пахло красиво дымом, когда грустный книгоноша плелся к трамваю.

Других знакомых портных у него не было. Нормальный портной в ателье в те годы не умел да и не захотел бы сшить расклешенные брюки. Что делать? Когда Эдуард обратился за советом к Юрке Кописсарову, Юрка сказал, что других знакомых модных портных у него нет, и философски заметил: «Зачем врал?»

О том, чтобы вернуть материал Зайцу, не могло быть и речи. Это значило навеки уронить свое достоинство в глазах новоприобретенных друзей, а главное – Анны. Прослыть трепачом. Подумав, Эдуард решил сшить брюки сам. Прежде всего он в сотне точек измерил свои собственные расклешенные брюки и перенес размеры на бумагу. Получился чертеж брюк. Раиса Федоровна скептически наблюдала за действиями сына, разложившегося с бумагой, мелом, тканью и угольником на семейном круглом столе в единственной их комнате «Как же ты собираешься шить? Ты же не умеешь?» – заметила она. Однако ей, видимо, было интересно, как же сын ее выпутается из истории, о которой, обычно скрытный, он решил почему-то ей рассказать.

Конечно, он никогда не шил брюк, но иголку держать в руках умел. Несколько лет практики – подпольного, втайне от матери, зауживания штанин, сделали его вполне сносным передельщиком брюк. Еще у него был явный прирожденный талант чертежника, он хорошо понимал геометрию. Еще мальчиком он иногда умудрялся заработать пару рублей тем, что увеличивал соседкам по дому и даже, когда в конце концов его слава возросла, женщинам из других домов, выкройки из журнала «Работница». И вообще любые выкройки.

Вооруженный этими начальными навыками и здравым смыслом, затратив на свое предприятие сорок восемь часов (особенно трудно оказалось понять устройство карманов), он соорудил брюки. И мать, Раиса Федоровна, к собственному удивлению, обнаружила, когда сын надел их, что это хорошие брюки. Можно сказать, даже отличные брюки. Не желая сдавать позиций (в основном позиция сводилась к уверенности, что сын ее «ни на что путное не способен»), Раиса Федоровна все же спросила:

– А этот, как его, Заяц, действительно такого размера, как ты?

– Чуть худее… – буркнул сын.

В понедельник, отправляясь продавать народу книги, он захватил с собой новые брюки Зайца.

Худенький, с морщинистой физиономией Заяц, он же ученый физик Виктор Зайцев, белая и пышная жгучая брюнетка Женя Кацнельсон в черной шубке и Анна в ярком, цветами, платке поверх грубошерстного пальто с меховым воротником, явились в обеденный перерыв. Так как в тот холодный зимний день книгоноше было позволено установить стол рядом с сорок первым магазином, то Заяц, с разрешения Лили, ушел в подсобку примерить брюки. Вышел Заяц из подсобки другим человеком.

– Заяц, какая у тебя прекрасная фигура! – закричала Анна. – Я всегда думала, что у тебя тощий торс и огромная жопа. А это, оказывается, вина ужасных твоих штанов. Какой ты молодец, Эд! – И Анна поцеловала Эда.

– Действительно, здорово… – сказал Заяц, разглядывая себя в стеклянную дверь. – Не ожидал. Сколько я тебе должен?

– Ничего, – сказал, смотря в сторону, книгоноша. Тогда он еще не умел брать с людей деньги за свой труд.

– Ну-ка, Заяц, повернись! – строго попросила Женя. Заяц послушно, но, скорчив хмурую гримаску, повернулся. – Не слишком ли затянут зад? – обратилась Женя к книгоноше.

– Такой фасон, – вступилась за брюки Лиля-директриса, гордая талантливым подчиненным.

– Так сколько я тебе должен? – переспросил Заяц, дружески похлопав книгоношу по плечу.

– Ты же говорил, семь рублей, Эд? – сказала Анна. (Может, он и сказал семь, нужно же было что-то соврать, сколько с него брал Максим, он забыл.)

– На… Спасибо огромное, старичок. – Заяц неловко сунул книгоноше в руку десятку.

– Сейчас я тебе сдачу дам… – Книгоноша зашарил в карманах.

– Какую сдачу… Забудь… – теперь застеснялся Заяц. – Ты на обед идешь? Идем с нами в кафе. Я угощаю.

– Не знаю. Вообще-то нужно работать… – Книгоноша оглянулся на директрису.

– Попроси Задохлика постоять за тебя час…

– Постою-постою… – согласилась Задохлик, высунувшись из-за портьеры, где она считала на счетах.

Радостный книгоноша выскочил с приятелями из магазина, и они отправились в кафе на площади Гоголя обмывать первые сшитые им брюки. Так он стал портным.

После Зайца ему пришлось сшить брюки Кулигину, бывшему мужу Вики, бывшему любовнику Анны. Впрочем, в то время Анна, кажется, еще спала иногда с Толиком. А может быть, нет? Эду кажется, что да, но ведь он сам тогда еще не спал с Анной. Кулигин… человек в очках, человек с книгой… Умный Толик, остроумный Толик, все знающий Толик, обаятельный Толик… На одно отрицательное качество в Кулигине – он много пил – казалось, все остальные девяносто девять были исключительно положительные.

Прошло два с половиной года. Эд Лимонов, ставший старше и опытнее, сидит с друзьями в харчевне и, отвлекшись от общей беседы, размышляет о Кулигине, о человеке вообще, о человеке и его судьбе, о том, можно ли предугадать, кто получится из того или иного мальчика, юноши, подростка. Взять того же Кулигина. Окружающие всегда считали его необыкновенно талантливым, одаренным, подающим надежды. Его письма и несколько рассказов, которые Анна некогда показывала Эду, действительно изобиловали интересными наблюдениями, были написаны внятным хорошим слогом. Эду не понравилась только слишком женская фиолетовая бумага и то, что письма были написаны красными чернилами. Но цвет бумаги и чернил не может служить серьезным упреком. Талант в письмах был заметен, факт.

Однако и рассказы, и письма относились еще к тому, без Эда, прошлому Кулигина и Анны. Уже давно Кулигин не пишет даже писем. Он все больше пьет и читает книги. Читает как маньяк! Почему Кулигин не развил свой талант? А черт его знает! Может быть, в нем нет тщеславия? Нет мотора, который заставляет человека стараться изо всех сил писать интереснее всех, забраться на самую высокую гору? Кулигин милый, но, кажется, он ничего не хочет, кроме портвейна, спокойствия и книг. У Кулигина есть собака и дочь Таня, с ними Кулигин иногда гуляет в парке Шевченко. Он работал сторожем, а сейчас дежурит в котельной химического завода. У Кулигина нет амбиций? Очевидно, нет.

 

А у него, Эда, есть амбиции? Есть. Всю весну и лето 1965 года он просидел взаперти и писал стихи. Извел две пачки грубой серой бумаги по пятьсот листов каждая, украденные для него Анной в магазине. И все, что он писал, на следующий день казалось ему бездарным… Время от времени он решался показывать написанное единственному человеку, которого не стеснялся, – Толику Мелехову.

– Плохо! – с сожалением констатировал Мелехов, возвращая очередную пачку серых листов Эдуарду. – Плохо, но пиши дальше и этих не выбрасывай.

И Эд опять запирался на весь день в комнате Анны, она уходила в книжный магазин, она теперь работала в солидной «Академкниге», дисциплина там была тверже, и Анна являлась домой после семи часов вечера. Лето было жаркое, нечем было дышать, а тщеславный юноша все выводил строчки на серой бумаге… И опять Мелехов, глядя в сторону, объявлял приговор: «Плохо, Эд…» Может, год он упорно писал плохие стихи, пока однажды, возмутившись собой, вдруг сумел вытащить из самой глубины себя мелодию, которая, хотя и выразилась в смутных и плохо организованных словах, была его мелодией, и Эд почувствовал это. Он, торопясь, записал еще два десятка таких же смутных, со дна самого себя вынутых мелодий и отдал их Мелехову. Мелехов не показывался неделю, и неделю Эдуард тревожно ждал прихода Мелехова. Наконец однажды вечером он встретил его в «Автомате». Толик извлек из большого портфеля (он теперь, по настоянию Анны Волковой и ее мамы, носил портфель вместо сумы) его, Эдуарда, стихи и сказал серьезно, без улыбки:

– Ну вот, теперь, Эд, можно сказать, что ты поэт. Настоящие стихи написал. Твои. – И грустно добавил: – Мне никогда не удавалось написать таких стихов.

Эд знал одно стихотворение Мелехова «Белесое и бестелесое». Стихотворение было несколько даже смешное, в нем «белесое» гналось за «бестелесым».

– Интеллектуальный выебон, – охарактеризовал творение Мелехова Мотрич, вынув на минутку нос из барской шубы. – Ты, Толька, не пиши стихов. Ты о стихах все понимаешь, но сам их не пиши. Лучше нас критикуй. – И Мотрич пригубил свой «тройной» – т. е. тройной крепости кофе. Ординарный кофе из венгерской автоматовской кофеварки Мотрича уже не брал.

Вкусу Толика Мелехова Эдуард доверял. Толстоморденький и простоватый сын дворничихи, может быть, находя в этом известное удовольствие, постоянно образовывал Эда Савенко. Мелехов дал Эду читать один за другим три тома стихов Хлебникова под редакцией профессора Степанова, и юноша Савенко добросовестно переписал стихи строчку за строчкой. Он давно открыл, что если ежедневно делать небольшой кусок работы, то даже самый обширный труд выполним. Он переписал все три тома, но без комментариев. Мелехов объяснил юноше Савенко, что такое «автоматизм восприятия», и стал приносить Эдуарду пожелтевшие брошюрки «опоязовцев» – членов формалистического направления в советском литературоведении двадцатых годов. Благодаря Шкловскому, Эйхенбауму, Томашевскому и Толику Мелехову юноша Савенко узнал, что «голубое небо» не трогает читателя, поскольку после тысяч голубых небес, проголубевших над читателем в тысячах книг, он, бедный, уже не замечает голубизны неба. Читателя нужно удивлять, понял юноша Савенко, как раз в те дни переходящий в Лимонова.

10

– Ну что, Эд, опять рванешь в Москву? – ухмыляется Поль.

– Ну куда он от Харькова денется, мсье Бигуди?! – подхватывает тему Генка. Генка очень не хочет, чтобы Эд уезжал. Генке станет скучнее. И он не верит, что Эд уедет.

– Мы твердо решили покинуть вас в сентябре, друзья, – подтверждает Анна. – Я уезжаю первая, Эд приедет дней через десять. Проводим Цилю Яковлевну в Киев, сдадим жильцам квартиру, и до свиданья, Харьков!

– И вернетесь через две недели! – смеется Генка. – Эд уже съездил в Москву в апреле. Не выдержал, свалил в родные пенаты!

– А Бахушка наш там сидит. Закрепился. Молодец, Бахушка. Он не был создан для Харькова. Правильно свалил. С этой украинской пидармерией… – «Мсье Бигуди» кивает в сторону посетителей харчевни. – Как я их ненавижу, этот мерд! – шипит он и сжимает тяжелые, в рыжеватых волосках кулаки. – Я тоже свалю на хуй в Московию, вот Зайчик родит, и свалю.

– И ты вернешься, Поль. Чего вам всем не сидится в Харькове. – Генка не любит разговоры об отъезде. Очень не любит.

Сам он, может быть, и уехал бы в Москву, но здесь, в Харькове, с папой – директором ресторана ему жить куда удобнее. Кто он будет в Москве? Еще один москвич. В Харькове Генка – сын Сергея Сергеевича Гончаренко. Даже в мелочах ему здесь удобнее. Вчера, например, как всегда, им нужны были деньги, друзья сидели у Генки дома. Недолго думая, Генка вынул из холодильника несколько банок крабов, пару банок икры и бросил банки в портфель. Приехав на Сумскую, они вошли в парикмахерскую, ту, что возле кафе «Пингвин», и в пять минут продали дефицитные банки. И отправились в ресторан «Люкс» есть шашлыки. В Москве у Генки не будет такого холодильника, сколько бы денег папа ни высылал любимому сыну.

* * *

Генка уехать в Москву не может. Поэтому Генка не хочет, чтобы Эд уезжал. Чтобы Анна уезжала. Генка хочет, чтобы была компания. К Эду и Анне он может зайти всегда, в любое время дня и ночи, проходя мимо. Если от окна Анны провести вертикальную линию вниз, то опустится эта линия прямехонько на ступени, ведущие в винный подвальчик, притаившийся под асфальтом площади Тевелева. Летом, в жару, винный запах поднимается вертикально вверх и проникает в комнату-трамвай, раздражая ноздри юного поэта. Когда Генка приходит выпить в подвальчик, он, если ему скучно, может посвистеть Эду, и через несколько минут собутыльник уже стоит с ним рядом, опираясь плечом о разрисованную русскими цветами стену. В городе с миллионным населением непонятно каким образом до сих пор удерживаются патриархальные нравы, присущие скорее крошечному сонному городку. Удобно жить Генке в Харькове. Потому он не любит разговоров об отъезде.

– Весной Эд вернулся из Москвы в Харьков из-за меня! – гордо заявляет Анна, вызывающе поглядев на ребят. Носик ее покраснел и загорелое лицо тоже. – Правда, Эд?

– Правда. – Эд чувствует себя виноватым и потому воздерживается от обычной пикировки.

Нормально, желая позлить Анну Моисеевну, он сказал бы: «Нет, ничего подобного…» – Анна сказала бы: «Ну и сволочь ты, молодой негодяй!» И началась бы перепалка. Верно и то, что да, без Анны ему таки было непривычно одиноко в Москве. Он привык к Анне Моисеевне, все-таки они уже живут вместе скоро будет три года! Анна – его баба, подруга, собутыльник. Как говорит Мотрич, «Анна – человек хороший!». И Эд согласен с ним. Сумасшедшая, конечно. Но Эдуард Савенко сам побывал в сумасшедшем доме. Пытался покончить с собой. Перерезал вены над книгой Стендаля «Красное и черное». Книга с кровавыми подтеками стоит среди других книг в книжном шкафу его родителей. Открыта она была на той странице, где пылкий Жюльен Сорель крадется в спальню к мадам де Реналь?

Однако не только к Анне вернулся Эд в Харьков. Трудно ему пришлось в Москве. Негде было жить. Спал он у подруги Анны, бывшей харьковчанки Аллы Воробьевской, вышедшей замуж за Сеню Письмана, москвича. Сеня, разумеется, не был в большом восторге от присутствия харьковского юноши в доме. Да и кто был бы? Короче говоря, первый десант не удался. Эд вернулся.

– Зачем вообще вам ехать в Москву? Москва не резиновая, – сказал приятель Анны, знаменитый художник Брусиловский, приехавший в Харьков на несколько дней с визитом.

Пахнущий кожей и, очевидно, иностранными духами, курящий сладковатый (Бах сказал, что с изюмом!) табак из красивой изогнутой трубки, усатый, с бакенбардами и бородой, Брусиловский, показавшийся Эду необычайно элегантным, пришел к подруге своей юности. Анна поклялась затащить москвича – и затащила.

Семья тщательно подготовилась к встрече. Эд спустился на Благовещенский базар и закупил продукты, а Циля Яковлевна приготовила форшмак, гефилте-фиш и пироги.

Москвич ел, как удав. Приглашенный Вагрич Бахчанян показывал свои работы.

– Интересно… интересно… – бормотал Брусиловский, вглядываясь в эмали Баха. – Как это сделано?

Эд читал стихи. В сущности, ради ознакомления москвича с творчеством юного дарования и была устроена встреча. Важная встреча. Добровольный рекламный тандем Анна – Циля Яковлевна на правах старых друзей пытался всучить Брусиловскому юное дарование. Впервые Эду пришлось увидеть настоящее волнение в поведении Анны Моисеевны. Она даже кусала ногти.

– Прекрасно! Удивительно! – восклицал Брусиловский после каждого прочитанного стихотворения. И не забывал поглощать пироги.

Похвалы москвича казались поэту одновременно слишком жирными и слишком сладкими, однако, помня наставления Анны, он продолжал читать.

 
Такой мальчик красивый беленький,
Прямо пончик из кожи, ровненький,
Как столбик. Умненький, головка просвечивает.
Такой мальчик погибнул, а?
Как девочка, и наряжали раньше в девочку,
Только потом не стали. Сказал:
«Что я – девочка!»
Такой мальчишечка,
не усмотрели сдобного,
не углядели милого, хорошего,
что глазки читают, что за книжищи.
У-у, книжищи! у старые! у сволочи!..
 

Москвич наградил «Книжищи» самым жирным восклицанием, имеющимся в его лексиконе. «Великолепно! Великолепно! – вскричал он и вставил в бороду пирог. – На уровне Москвы сделано». Но было непонятно, что он имел в виду – пирог с мясом работы Цили Яковлевны или стихотворение работы Эда Лимонова.

– Толя, скажи честно, как старой подруге… Мы с тобой знаем друг друга лет десять, если не больше. Если Эд приедет с такими стихами в Москву, он может получить там… ну, признание, что ли? – Анна запнулась. Эд, стесняясь, проглотил рюмку водки. Москвич водки не пил.

Энергичный Брусиловский, розовощекий и загорелый там, где не было бороды, приехавший в Харьков поневоле проведать больного папу Рафаила, харьковского писателя, посмотрел на Анну Моисеевну внимательно. Подруга юности Анатолия Брусиловского знала о нем множество вещей, которые она считала стыдными, но которые по сути дела таковыми не были, были скорее болезненно неприятными для мужского самолюбия юноши Брусиловского лет десять назад. Например, она помнила, как вешали невысокого Толю его приятели-злодеи (среди них был муж Анны) на каштане в парке Шевченко, лишив предварительно одежды всю нижнюю часть его тела… Толя подумал и, очевидно, решил отнестись к подруге юности по-человечески, отбросив юношеские обиды.

– В официальной литературе такие авангардные стихи, какие пишет твой нынешний муж, разумеется, приняты быть не могут, и, насколько я понимаю, напечатать их будет невозможно. Даже Андрею стоит больших трудов публиковать его авангард. (Под «Андреем», как правильно догадался Эд, имелся в виду Андрей Вознесенский.) Даже ему…

* * *

Анна погрустнела. Она считала Брусиловского умным, гибким и изворотливым. И если Толя говорит «нет», очевидно, стихи ее мужа-мальчишки и протеже в Москве не опубликовать. Ее гения…

– Но… – Брусиловский взял очередной пирог к себе на тарелку и сейчас готовился, подняв тарелку, поднести кусок ближе ко рту. – Многие мои приятели-поэты существуют вне официальной культуры. Не говоря уже о моих старинных приятелях Холине и Сапгире (Эд насторожился, услышав неизвестные имена), оба зарабатывают деньги тем, что пишут стихи для детей. – Брусиловский с наслаждением сунул пирог в щель между бородой и тщательно ухоженными, лоснящимися усами, – даже СМОГИСТЫ умудряются как-то существовать…

Эд насторожился опять. Что за СМОГИСТЫ?

– Вы не слышали о смогистах? – спросил москвич, заметив неуверенность на лицах провинциалов.

– Кое-что… немного… – дипломатично ответил Вагрич, только что сбривший армянскую бородищу, помолодевший и уже твердо решивший, что уедет в Москву.

– СМОГ – это новейшее авангардное направление в литературе. Расшифровывается как «Самое Молодое Общество Гениев». Самый гениальный из гениев – Леня Губанов. Есть еще Володя Алейников. Они действительно все очень молодые ребята. Губанов был признан гением в шестнадцать лет! – Брусиловский снисходительно поглядел на провинциалов.

Двадцатидвухлетний Эд почувствовал себя старым. Ему даже стало стыдно за свой преклонный возраст. Вагрич, тот был еще на пять лет старше его. Может быть, им не ехать в Москву? Может быть, поздно? Может быть, все позади?

– А зачем, собственно, вам вообще ехать в Москву? – Уверенный и порывистый, москвич нагло улыбнулся провинциалам. Эд заметил, что кисть руки москвича, покоящаяся на стакане с ситро, – маленькая, и пальцы короткие. – Вы можете с таким же успехом работать и развиваться здесь. Из того, что мне рассказала Анна, – тут Брусиловский радостно всхрапнул почему-то, – я понял, что у вас тут существует сложная, развитая интеллектуальная среда. Встречайтесь еще чаще, читайте стихи, показывайте работы друг другу, устраивайте выставки на квартирах… К тому же… – москвич единым духом выпил ситро, – ну ребята, Москва не может вместить всех, Москва не резиновая!

 

«Сука с бакенбардами! – подумал поэт. – Сам-то вместился в нерезиновую Москву. Женился на москвичке. А для нас, значит, места нет». Вслух же он сказал несмело:

– Я где-то прочел недавно, что для того, чтобы научиться хорошо играть в шахматы, следует играть с людьми, мастерство которых превышает твое мастерство. Если же бесконечно сражаться с играющими хуже или даже с равными тебе, то мастерства не прибавляется.

– А что, мудро! – вдруг согласился Брусиловский. – Как там у вас?.. Жара…

 
Жара и лето, едут в гости
Антон и дядя мой Иван…
Какой-то Павел и какое-то Рембо,
А с ними их племянник Краска…
 

– что-то в этом есть. Одновременно украинско-харьковское и в то же время вечная буддийская какая-то жара повисла в этом вашем стихотворении… Ну что же, пожалуй, это пойдет в Москве… – как бы самому себе объяснил Брусиловский.

Эд, такова природа человеческая, тотчас же простил москвичу короткие пальцы, жадное заглатывание пирогов, и даже бакенбарды москвича показались ему вдруг симпатичными.

– Толя! Ты запомнил! С одного раза! – Анна Моисеевна, одетая по случаю визита приятеля юности в вельветовое черное платье с белым воротником из старого кружева, которое она отняла у Цили Яковлевны, забравшая волосы в кустистый пучок, заулыбалась.

– У меня цепкая память… – пожал плечами Брусиловский. – Однако Москва – город жестокий… – продолжал он. – Выжить в Москве. Стать известным в Москве… О, для этого нужно быть очень сильным человеком. – Брусиловский с сомнением оглядел худенького поэта, одетого в наряд, усугубляющий впечатление хрупкости, – черные брюки, черный жилет и белая рубашка.

Следует отметить, что став поэтом, рабочий парень утерял многие килограммы рабочего веса, и за пару лет общения с умными книгами и нервных бесед с поэтами, художниками и интеллектуалами лицо его необыкновенным образом утончилось. (Так окитаиваются, говорят, лица китаеведов, всю жизнь посвятивших изучению Поднебесной империи.) Пошляки утверждали, правда, что разгадка утончившегося лица другая – что Анна «заебла поэта». Действительно, крепкая, упругая толстушка Анна и ее мальчик, оказавшись рядом, вызывали именно такие непристойные мысли у стороннего наблюдателя. Но об их сексуальной жизни мы поговорим позже. Их сексуальная жизнь не была главным. Может быть, Эд Лимонов и не производил впечатления сильного человека, однако, приглядевшись внимательнее, можно было заметить в манерах юноши – достоинство. Чувство же собственного достоинства всегда соединяется в характере с самолюбием.

– Сколько лет сейчас Губанову? – спросил Эд ревниво, примеряя московского гения на себя.

Точно так же он примерял на себя Мотрича в свое время. Совсем недавно Мелехов сказал Эду, что он, Эд, куда более интересный и оригинальный поэт, чем Мотрич. Эд запомнил. Хотя сказанное Мелеховым его не удивило. Внутри себя он уже разрушил Мотрича.

– Губанову двадцать…

 
…Не я утону в глазах Кремля,
А Кремль утонет в моих глазах…
 

– гнусаво, очевидно подражая оригиналу, прочел Брусиловский. – Губанов потрясающе читает свои стихи. Даже не читает, он их выплакивает. Вы когда-нибудь слышали северные русские плачи? Так вот, Леня плачет не хуже…

Брусиловский стал прощаться. Назавтра он уезжал. По свидетельству подруги юности, Толя ненавидел Харьков и ненавидел своих бывших приятелей, десять лет назад издевавшихся над ним. Приехал он только потому, что у папы Рафы случился микроинфаркт. Иначе бы его в Харьков не заманили. Переехав в Москву, Брусиловский изменил даже фамилию – стал подписывать свои работы в журнале «Знание – сила» фамилией Брусилов.

– Ну, как Игорь? – спросил Брусилов, уже переступив через порог. – Застрял в своем Симферополе? – Радость светилась в глазах знаменитого московского художника-авангардиста. Кажется, из всех бывших приятелей бывший муж Анны был ему особенно ненавистен.

– Игорь? Я ему позвонила, когда мы с Эдом были в Алуште. Подошла его жена, и я сказала ей, что, если Игорь хочет и дальше работать на телевидении, он вышлет мне в Алушту 25 рублей. И он выслал как миленький!

Брусилов довольно расхохотался и даже поцеловал Анну. Насколько Эд знал, эти 25 рублей были единственной суммой, которую Анне удалось изъять когда-либо из бывшего мужа. Однако, послушав разговорчики Анны Моисеевны, можно было подумать, что она профессиональный вымогатель и шантажер. Несчастные двадцать пять рублей они пропили в зимней Алуште в один вечер.

– Будете в Москве, звоните. Познакомлю с интересными людьми, – пообещал Брусилов и ушел.

Обитатели коридора, ко всему привыкшие, плавали над своими кастрюлями.

Из окна они видели, как маленький крепкий Брусилов в замшевом балахоне до тротуара быстро прошел вдоль здания Холодильного техникума, сквозь толпу вываливших в перерыв на улицу будущих специалистов по холодильным установкам, и, широкий хлястик натянут над крепким задом, москвич повернул и скрылся в Сумской улице.

– Ну что ты думаешь, Бах? – спросила Анна Моисеевна, усаживаясь и наконец взяв пирожок.

– Надо ехать, – сказал Вагрич. – Потеснятся, найдут место еще для двух.

– Для трех, – обиделась Анна Моисеевна.

– Для трех, – поправился Вагрич.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru