В это время Советская Республика была окружена кольцом фронтов и блокады. Против нас сражались Добровольческая армия и весь мир. Границ Республики не существовало, нашими границами было это самое кольцо фронтов, то сужавшееся, как удавка, то расширявшееся и удалявшееся от обеих столиц. Но Москва и Петроград оставались нашими.
В непрерывной бойне Гражданской войны кровь лилась при полном отсутствии лекарств! Не было термометров в больницах, не было простейшего мыла, не говоря о дезинфицирующих средствах.
Из-за блокады Народный комиссариат внешней торговли фигурировал только на бумаге, купить за границей мы ничего не могли.
И тогда Ильич решился.
Народный комиссариат внешней торговли превратился в Народный комиссариат контрабанды. Мне поручили наладить контрабанду через линию фронта с Польшей.
К тому времени я не раз переходил эту линию фронта. Поляки – хорошие торговцы, они понимают толк в деньгах. В Польше на меня работала целая группа продажных польских жандармов. У нас все было налажено, и подкупленный пан полковник лично встречал моих агентов и потом сопровождал их обратно до границы.
Работа агентов была очень опасная. Если они попадали в руки «не наших» жандармов, их тотчас расстреливали как шпионов. Многие из них и в самом деле работали на нашу разведку. Ибо одновременно с доставкой лекарств я создавал в Польше агентурную сеть. В этом мне помогал некто Г-й, польский шпион, захваченный в Петрограде и перевербованный нашей разведкой.
Так или иначе, но лекарства в довольно больших объемах начали поступать. Я их сдавал Народному комиссариату здравоохранения. Какова же была моя ярость, когда я узнал, что наши лекарства, термометры и мыло объявились у спекулянтов на знаменитой барахолке на Сухаревской площади. Сколько крови было заплачено за них, и… своровали!
Я сообщил Ильичу.
Ильич, пребывавший в постоянном бешенстве – от работы, недосыпания и страха, «что мы скоро полетим», потребовал обычного – расстрелов. Для этого человека, стрелявшего раньше только уток на охоте, слово «расстрел» стало привычным. Однако, как повелось на Руси со времен Рюрика, расстреливали «пешек», руководители – воры-партийцы – остались живехоньки.
Но неприятности продолжались. Когда я приехал в Москву, на загородном шоссе мою машину обстреляли. В «Метрополе», где меня поселили, в моем номере все было перевернуто. И на зеркале красными чернилами написано: «Это тебе (мат) последнее предупреждение (еще несколько матерных слов)». Так что я обрадовался, когда Коба, с одобрения Ильича, позвал меня поработать с ним в Царицыне, и мне пришлось прекратить свои «лекарственные» подвиги.
Одно из самых ответственных поручений выполнял в это время Коба. В стране был жесточайший голод. Москва и Петроград замерзали и голодали. Меня вызвал Ильич.
– Думаю, товарищ Фудзи, вам придется поучаствовать в доставке хлеба в обе наши столицы. Вас очень хочет взять с собой ваш друг Коба. Он теперь, батенька, наша последняя надежда. Если не доставите хлеб… – Он усмехнулся и закончил: – С вами поедет еще один ваш соплеменник…
Оказалось, речь шла о Серго Орджоникидзе.
Мы встретились в моем номере в «Метрополе».
Верхушка партии теперь жила в Кремле, партийцы рангом поменьше, называвшиеся почтительно «ответственные работники» («ответработники»), размещались в знаменитых московских гостиницах «Метрополь» и «Националь» – их именовали Первым и Вторым домами Советов.
В «Метрополе» (Втором доме Советов) жили наркомы, члены коллегий наркоматов и знаменитые революционеры – Антонов-Овсеенко, Крыленко, здесь же была приемная Свердлова. В огромном ресторане, превращенном в зал заседаний, выступали Ильич и Троцкий. Но равенство партийцев закончилось в первый день после революции. Вожди занимали в «Метрополе» по нескольку роскошных номеров, в них обитали их родственники, чаще – любовницы (на языке сокращений, «новом языке», их называли «содкомы» – содержанки комиссаров). Ответработники рангом пониже ютились с семьями в тесных, маленьких номерах. Все мы составляли партийную ячейку «Метрополя», которую возглавлял какой-то комичный олух. Он постоянно собирал партийные собрания, на которые «вожди», конечно же, не ходили. Собирал он и народный суд «Метрополя», рассматривавший бесконечные бытовые скандалы обитателей нашего ноева ковчега…
Итак, в моем тесном номере собрались три грузина. Я получал в «Метрополе» так называемый паек – ежедневный набор продуктов для ответработников второго класса. Две картофелины, селедку, пустой чай (сахар в тот день в «Метрополе» не выдали) и дурно пропеченный страшноватый хлеб с измельченными опилками. Весь свой паек я выставил на стол.
Коба принес настоящий белый хлеб и банку тушенки (позволительная роскошь кремлевского пайка), Орджоникидзе – две бутылки вина, присланные с нашей маленькой родины. Прежде чем пировать, на большой карте мы поставили рюмку, обозначавшую Царицын. Коба толстым пальцем показывал на карте обстановку вокруг этой рюмки (говорил он по-грузински):
– Хлеб в обе столицы идет только из Царицына… Точнее, течет тонкой струйкой. Наша задача – превратить струйку в поток. Царицын окружен, туда нам придется пробиваться. Немцы наступают на город с юга. Плюс казаки генерала Краснова… Плюс отряды анархистов. Эти переходят от них к нам и наоборот. Никто не знает, куда повернут оружие и горские племена. Но уверен – с братьями мы договоримся. Теперь о расстановке наших сил. Бронепоезд Серго пойдет впереди, прикрывая наш поезд. Но если бронепоезд подорвут, наш поезд будет захвачен казаками, или анархистами, или немцами. Трудно предсказать, кем он не может быть захвачен и от кого примем мы смерть! Но… не такие дела делали, – подытожил Коба.
И мы начали пировать. Разделили картофелины, хлеб и тушенку и запили их отличным вином.
4 июня 1919 года я ждал Кобу на Казанском вокзале… На полу спали грязные беспризорные дети. Какие-то гнусные типы слонялись между лавками, шепотом предлагали «товар». За кусок хлеба можно было получить на вокзале маленькую девочку. Мешочники, не стесняясь, торговались с милицией. Заплатив милиционеру, тут же на вокзале продавали хлеб, хотя за это полагался расстрел. Огромный портрет Карла Маркса украшал здание, в котором копошилось все это вонючее, преступное людское месиво.
В это время появилась процессия. Впереди важно шагал немолодой грузин Коба в зеленом френче, за ним – молоденький, узкоплечий, высокий юноша. Замыкала шествие она. Несмотря на жару, Надя была в персидской шали, накинутой на плечи, – видно, ей сказали, что шаль ей к лицу. Это была пара юных Аллилуевых, определенных Кобой в его наркомат по делам национальностей. Они составляли тогда весь его штат. Надя именовалась машинисткой и секретарем наркома, а Федя Аллилуев начальствовал над несуществующим Общим отделом.
За троицей гуськом шел солидный отряд – красногвардейцы и латышские стрелки. На глаз сотни три, не меньше.
Троица прошествовала через железнодорожные пути и вошла в небесно-голубой вагон, возглавлявший состав из трех вагонов. Мы с Серго последовали за ними. Красногвардейцы разместились в двух следующих вагонах.
…Вагон Кобы был роскошен: много бронзы, обит небесно-голубым шелком, что делало его похожим на бордель. Как объяснил Коба, вагон реквизировали у звезды цыганского романса певицы Вяльцевой.
Вот в этом небесно-голубом вагоне и состоялось последнее совещание трех полководцев. Серго, я и Коба – полководцы Революции, руководившие прежде только кучкой боевиков.
После совещания я пересел в бронепоезд Серго – в нашу главную боевую единицу…
Уже подъезжая к Царицыну, мы в бронепоезде получили веселенькую телеграмму. Оказалось, в самом Царицыне шел сейчас бой.
Местные власти по приказу Ильича решили вывезти в Петроград золотой запас, хранившийся в банке. И тогда отряд анархиста Петренко, дотоле сражавшийся вместе с нами, сбежал из города на телегах с пулеметами. Выехав за город, они залегли у железнодорожного полотна. Как только показался состав с золотом, пустили навстречу порожние вагоны. Состав с грохотом сошел с рельсов, один вагон опрокинулся. Петренковцы ворвались в эшелон. Убитые, раненые, кровь – все как положено… И дальше – тоже как положено: не просто забрали золото, а устроили обязательный митинг с пламенными речами рядом с трупами и горящими вагонами. Митинг постановил: деньги – народные, принадлежат народу, а совсем не правительству большевиков.
Так они сами рассказали потом на следствии. Но тогда…
Мы вынуждены были оторваться от поезда Кобы. На всех парах наш бронепоезд помчался к Царицыну. Поспели вовремя…
Петренковцы, окончив митинг, занимались увлекательным делом. Они стаскивали сапоги с убитых, достреливали оставшихся в живых и делили золотые монеты. Когда увидели приближающийся бронепоезд, бежать было поздно: наши красногвардейцы уже спрыгивали на ходу на насыпь. Стрелять не пришлось, банда подняла руки. И, как тогда было тоже положено, всех, кроме главарей, отпустили. Ведь это были вчерашние солдаты – народ, сделавший Революцию. Просто пока несознательный народ. Но главарей расстреляли. Самого Петренко с ними не оказалось.
Пока мы возвращали украденное золото, пришла новая телеграмма. Остатки банды во главе с Петренко и знаменитой атаманшей Марусей ворвались в город… Эта Маруся, дочь царского генерала, была воспитанницей того самого Смольного института, где родилась наша власть. Но теперь вместо томных подруг ее окружала пьяная голытьба. В белой черкеске, лохматой папахе, кокаинистка, безумная в похоти и жестокости, Маруся стала легендой…
Бронепоезд тотчас направился в город. И опять мы успели, бой был в самом разгаре. Петренко схватили прямо на улице. Марусю застрелили. Она лежала в уличной грязи с раскинутыми руками, золотая коса вывалилась в лужу. Из-под съехавшей на глаза папахи – прекрасное, совсем девичье лицо…
Петренко я расстреливал сам. По дороге предложил ему убежать, все-таки наш брат-революционер. Но он повел себя достойно. Сказал рассудительно:
– Мне без нее, дорогой товарищ, жизнь без особой радости будет. А без радости, сам понимаешь, на кой ляд она мне нужна?
Все он сделал, как положено. Перед расстрелом снял сапоги и сказал мне:
– Может, кому пригодятся… – Перед пулей выкрикнул:
– Да здравствует мировая анархия!
Я застрелил его. Горькая наша Революция!
Царицын оказался фантастическим средоточием всех течений, порожденных революцией, – эсеры, анархисты, монархисты… Так что расстреливать было кого. И Коба действовал. Расстреливал группами. Заводили грузовики, чтобы заглушать и выстрелы, и крики. Трупы сваливали в мешки и присыпали землей. Ночью, в лунном свете, родственники копошились у могил, разрывали свежие ямы, искали близких. Им не мешали, боялись эпидемий. И родственники добросовестно выполняли за нас необходимую работу – сами (уже обстоятельно) хоронили.
Пленных и захваченных в городе офицеров (их обвиняли в заговорах) Коба пускал в расход, экономя патроны. Офицеров связывали, ночью грузили на баржи, вывозили на середину Волги и там топили…
Но в эти дни с расправами вышла заминка: Коба приказал расстрелять, конечно, по подозрению в заговоре левого эсера инженера Алексеева с сыновьями. Но его мать была известной революционеркой-народницей. Ленину сообщили об аресте, и он телеграфировал Кобе: «Срочно привезти гражданина Алексеева в Москву».
Коба показал мне телеграмму, усмехнулся:
– Ильич первым будет презирать меня, если в угоду слабонервным я изменю свой приказ. Он постоянно твердит: «Будьте беспощадны с левыми эсерами. Надо подавить этих жалких истеричных авантюристов…»
Самое ужасное – и теперь я не могу это понять – я считал так же! Но на расстрел детей не пошел.
– Надеюсь, когда-нибудь тебя, мудака, подстрелит на улице вот такой сорванец, – сказал Коба.
Алексеева кончали в подвале ЧК на следующий день. Рядом с ним стояли двое его сыновей, мальчики шестнадцати и четырнадцати лет.
Говорят, чекисты начали бузить:
– Это что же, нам детей стрелять?! Не хотим!
Коба нашелся сразу:
– Кто не желает стрелять в выблядков белогвардейского генерала Алексеева? Шаг вперед!
Услышав про генерала, все остались в строю…
Вместе с телеграммой Ильичу о расстреле Алексеева («Ваше требование пришло слишком поздно») Коба послал сообщение: «Несмотря на неразбериху во всех сферах хозяйственной жизни, навожу революционный порядок. Через неделю отправим в Москву около миллиона пудов…»
Узнав о гибели Алексеева и его детей, Троцкий устроил скандал. Ильичу пришлось звонить Кобе по телефону и просить разъяснений. Он позвонил, но вдруг… стал плохо слышать. И вместо выговора прислал телефонограмму: «Пригрозите расстрелом бездельнику, который не может добиться полной исправной телефонной связи с вами». Этим дело и кончилось.
Все это время Коба жил и работал в вагоне своего поезда. Когда я навещал его, охрана останавливала задолго до его вагона (она стояла всюду на путях).
Было сорок градусов жары за окном, и вагон адово накалялся. Даже ночью крыша хранила жар. Но мы, дети южного солнца, не боимся жары.
После расстрельных ночей в раскаленном вагоне все и случилось…
После говорили, что он изнасиловал Надю. На самом деле она была влюблена в него, как кошка, но долго не решалась – обычный страх девства. Коба не вытерпел… Но потом была страсть. Цыганская отцова кровь и материнская похоть. Яростные ночи вслед за яростью расстрелов… Я ночевал однажды в вагоне и слышал…
Но той ночью, когда Коба впервые овладел ею, случилась трагедия. Несчастный Федя, услышав ее крики, вбежал… в тот самый момент. И увидел обнаженную сестру и Кобу. Он закричал. Коба в бешенстве револьвером прогнал его, запер дверь. И продолжил… Он не мог от нее оторваться, а она… уже от него. Парень бился в дверь, но они, упоенные друг другом, продолжали любить под этот стук. Несчастный упал у двери. Для него это было крушение мира: его идол Коба на глазах насиловал его сестру!
На следующее утро оба пытались его успокоить. И хотя тогда люди не нуждались ни в каких официальных церемониях, ради него в бронепоезде Серго устроили вечеринку, где отметили их брак. Присутствовали одни мужчины – Серго, жених Коба, я и Федя. Самой новобрачной не было.
Но с Федей что-то случилось в ту ночь. С тех пор начались его эпилептические припадки, порой бедняга стал заговариваться.
Вскоре мы с Кобой простились. Ильич приказал мне вернуться в Москву.
И наконец-то! Он решился отправить меня в Германию…
В переполненных тифозных поездах под именем князя Д. и с документами князя я должен был добираться до границы.
Имя «князь Д.» я приобрел значительно раньше, еще в Петрограде, в дни, когда только начинался красный террор.
Именно в это время мне и группе товарищей готовили документы для переправки за границу. Паспорта, которые мы получали, как правило, были настоящие. Их забирали у расстрелянных заложников-дворян вместе с их биографиями и именами. Именно так я и нашел свое новое имя. Имя, под которым десятилетия буду работать за границей…
В те дни в Петроградскую ЧК доставляли множество арестованных «бывших». Убивали их обычно во дворе – в гараже. Расстреливали матрос с крейсера «Республика» Железняков и его братва. (Он был старшим братом того Железнякова, который вскоре разгонит Учредительное собрание.)
Он до сумасшествия обожал убивать. Жертв своих вылавливал прямо на улице. Охотился вместе с братвой с «Республики». Ехали стаей на автомобиле. Увидят на улице офицера, тотчас выскочат, окружат. Затолкают беднягу в роскошный мотор, увезенный из царского гаража. В моторе объявят: достаешь выкуп или расстрел… И везут несчастного по его знакомым, по петроградским квартирам. Звонят в дверь. Вконец деморализованный офицер покорно молит вчерашних друзей, любовниц, родственников дать деньги – спасти… Давали редко и мало. Справедливо боялись, что морячки решат: здесь есть чем поживиться… Впрочем, давали или не давали – конец был один.
Наигравшись с жертвой, привозили беднягу в ЧК, вели в гараж. Перед расстрелом как положено запускали мотор грузовика (на этих же грузовиках вывозили трупы).
У Железнякова был свой особый ритуал. Перед выстрелом он обязательно ласково говорил жертве: «Я, дорогой товарищ, глубоко извиняюсь, но мать-революция требует». И стрелял в затылок. Еще пинок успевал сделать, «чтоб вражеской кровью поганой не забрызгаться». Так что расстрел он именовал «пинком под жопу»… От постоянной крови и кокаина Железняков стал совсем безумным… Сидит на стуле счастливый, лицо худое, безумное, шепчет: «Ах, люблю я офицериков – миленков угощать! Хлоп-хлоп! – и на душе ангелы поют, да так нежно», – и воздух крестит. А потом вдруг: «Вот здесь – смешно», – и гогочет, со стула валится от смеха!
Железняков и привез в ЧК мое «имя».
В тот памятный для меня день он со своей стаей поймал князя Д. на Невском. Как потом он мне сам рассказывал, князь отказался везти их по квартирам. Они кинули его, связанного, на пол автомобиля и всю дорогу привычно развлекались – топтали сапогами. Привезли его в ЧК кончать, но, видно, сильно перепились и отложили расстрел «на завтра».
Я увидел князя, когда они вели его по коридору. В это время я искал для себя подходящую биографию, «легенду», как мы ее называли. Увидев Д., я тотчас забрал его у Железнякова и привел в свой кабинет.
Попросил принести чая и начал беседу. Князь Д. был из старинного грузинского княжеского рода.
Жил в Тифлисе. Я хорошо помнил прекрасный особняк этой семьи. Но главное – мы были одного возраста, оба грузины. И, что еще важнее, оказалось, он лишь однажды бывал в Петрограде, его совсем не знали в обществе, он сюда приехал с женой на свадьбу кузины. Тут их и застала наша великая Революция.
Все это он мне сам поведал. Потом спросил, что с ним будет. Я не стал обманывать соплеменника, сказал правду – расстреляем. Надо отметить, что и до, и после этого сообщения он держался спокойно-презрительно. С усмешкой спросил меня, откуда я родом, кто мои родители. Я отвечал правду, ибо жить ему оставалось недолго. Помню, он очень удивился, узнав, что я из хорошей семьи… А потом поинтересовался:
– Пришлось ли вам прочесть сочинение знаменитого историка Соловьева о Смутном времени?
– Не имел удовольствия.
– Тогда позвольте процитировать. – И он с дурной усмешкой заговорил: – «У добрых отнялись руки, зато у злых развязались на всякое зло. Толпы отверженных, подонков общества потянулись на опустошение своего же дома под знаменами разноплеменных вожаков, самозванцев, лжецарей, атаманов из вырожденцев, преступников…» – Он еще что-то цитировал, но даже моя особая, исключительная память не смогла (или отказалась) это запомнить.
Он добился желаемого. Я пришел в бешенство и прервал его монолог:
– Спасибо. Остальное дочитаю сам, а сейчас – «пожалуйте бриться».
Мы сошли в гараж. Он, я и двое красногвардейцев.
Он отказался повернуться к стене, но я и не настаивал. Он до конца смотрел мне в глаза. Храбрый был человек, настоящий грузин. Я был горд, что начну свою работу за границей с документами такого храбреца…
На следующий день я велел привезти его жену, чтобы расспросить о подробностях их жизни. Ей сказали, что с мужем все в порядке и чтоб она взяла с собой его вещи – костюм и пальто, дескать, он просит. Она приехала с кожаным чемоданом, украшенным бронзовым гербом князей Д. Довольно вычурный, на мой вкус, герб: щит, увенчанный княжеской короной, которую держат два золотых льва в ошейниках. На щите – серебряный крест на красном фоне.
Она была смертельно перепугана. Я пообещал ей встречу с мужем, если она будет искренне отвечать на вопросы. Я не лгал, ведь я собирался отправить ее к нему. Несколько часов расспрашивал ее об их жизни, об их знакомых. Мне трудно было смотреть на нее во время допроса. Несчастная никак не понимала причину моего интереса, но с удовольствием подробно рассказывала. Ей нравилось уходить в прошлое. В то прошлое. Я слушал, запоминал (как я уже писал – у меня редкая память) все эти подробности разрушенной нами неправедной жизни богачей…
Ее обязаны были «ликвидировать» перед моим отъездом за границу. Расстрелять должен был тот самый Железняков-старший. Ему запретили насиловать ее перед расстрелом (его обычай), но Железняков плевал на запреты.
Так что пришлось мне самому. Я постарался без мук. Достал кофе с молоком (в те дни это была невероятная роскошь) и, пока она наслаждалась и медленно пила, зашел со спины и выстрелил в голову…
Сейчас мне трудно рассказывать обо всем этом, но тогда все было для нас по-другому… Разбойное, безумное время. Прочь с дороги – зашибем! Очень тонка пленка цивилизации на вчерашних обезьянах, уж мне поверьте! Мы радостно уничтожали старый мир. Даешь мировую Революцию! Вот что было тогда!
И тогда же я стал князем Д.